https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/s-podsvetkoj/
Он не называл это предчувствием смерти, само слово казалось слишком грубым, вульгарным и никак не вязалось со всем, что держало его в жизни. Впереди просто катастрофа. Как Тайфун. Неожиданная, все сминающая катастрофа. И исчезнет мир, в котором он жил, мир, наполненный голосами, воспоминаниями, надеждами...
— Вы не забыли обо мне, Николай Петрович? — спросил Хромов.
— Это самая большая моя мечта — забыть о вас. Но вы не даете ей исполниться. Станислав Георгиевич, вы меня, пожалуйста, извините... Надо же иногда бриться, Станислав Георгиевич! Ведь вы заместитель начальника строительства!
— А! Оставьте! Мне кажется, Николай Петрович, у начальника строительства есть дела поважнее, чем... чем измерять длину моей щетины. Может, я бороду решил завести. А что?
— Вы должны понимать... На Пролизе работают молодые ребята, и неряшливость... Поймите правильно... У них еще нет противоядия, и такое вот отношение к себе они могут принять за норму, у них может появиться этакая бравада, что ли... В медвежьем углу, мол, живем. Закончится стройка...
— А закончится ли?
— Хочу, чтобы вы поняли — это не только ваше личное дело... В конце концов, от того, как человек выглядит, выбрит ли он, подтянут ли, собран, зависит его производительность, его ценность как работника. Здесь нет города, который бы подстегивал их, здесь нет девушек...
— Уж не предлагаете ли вы мне взять на себя роль девушки?
— Станислав Георгиевич, бросьте это... Дешево. Кокетничаете, будто действительно не прочь взять на себя эту роль.
— Что вы предлагаете?
— Я предлагаю вам быть опрятнее. Предлагаю вам бриться хотя бы два раза в неделю. Предлагаю вам завести носовой платок, а не пользоваться пальцами.
— А по-моему, Николай Петрович, вы просто по случаю приезда Комиссии пытаетесь навести лоск в документах, на стройке, а заодно и на моей физиономии. Показушная деятельность никогда не вызывала во мне уважения.
— Значит так, Станислав Георгиевич... Я не допускаю вас сегодня к работе. Вы не готовы. Идите домой и приведите себя в порядок.
— Зачем же так, Николай Петрович, — Хромов потер ладонью пухлую щеку, покрытую седой щетиной, поморгал припухшими веками. — Зачем наживать себе... недоброжелателя, Николай Петрович? При вашем положении, особенно сейчас... Это рискованно, Николай Петрович... Неблагоразумно. Противники...
— Неопрятные, опустившиеся противники не внушают мне никакого опасения. Не смею вас больше задерживать. — Панюшкин обиженно подобрал губы и склонился над бумагами. — У меня все, — добавил он, не поднимая головы.
— А у меня — нет. — Хромов положил на стол большую пухлую руку, и Панюшкин с брезгливостью отметил ее несвежий вид.
— Если я вас правильно понял, вы хотите сказать мне нечто серьезное?
— Да. И скажу. Прежде всего...
— Прежде всего, я хочу предупредить вас, что не смогу отнестись к вашим словам всерьез.
— Это почему же?
— Потому что вы сегодня не умывались. А вчера вечером слишком много выпили для своего возраста и для своего здоровья. И для положения.
— Ладно, — сказал Хромов. Под его тяжелыми щеками шевельнулись желваки, а уши медленно покраснели. — Оставим это. Поговорим о другом. Хотя, вижу, вам гораздо интереснее было бы потолковать о том, чистил ли я сегодня зубы.
— Вы их не чистили в этом году.
— Ладно, Николай Петрович. Не будем показывать друг другу зубы.
— Вам и нельзя этого делать, — усмехнулся Панюшкин.
— Ладно, Николай Петрович, ладно. Мне кажется, ваш возраст...
— Оставьте в покое мой возраст.
— Почему? — Хромов вскинул редкие белесые брови, вернее, те места, где положено быть бровям. — Ваш возраст, как и моя щетина — вполне производственные факторы. Разве нет? И если уж вы взялись в пожарном порядке воспитывать меня... Ну, ладно... Так вот, о воспитании... Я уже говорил вам, что на строительстве не ведется воспитательная работа. Она подменена разносами, выговорами. А воспитательная работа необходима, поскольку здесь кет ни города, ни девушек.
— Вам так запали в душу эти девушки... Кажется, я попал в самую точку.
— Продолжу. Сам факт прибытия в Поселок следователя прокуратуры — случай прискорбный. Но он подтверждает мою правоту. В нем, как в фокусе, отразилась вся ваша воспитательная работа. Вернее, ее результаты. Согласитесь, на стройке почти полностью отсутствует наглядная агитация. Нет в достаточном количестве ни плакатов, на лозунгов, ни призывов... В итоге частые нарушения техники безопасности. Я не удивлюсь, если не сегодня-завтра произойдет несчастный случай. И отвечать будете вы.
— Разумеется.
— Недавно вы сняли с Пролива целую бригаду такелажников под тем предлогом, что они были, так сказать, не совсем трезвы. Что ж, вы поступили правильно...
— Спасибо.
— Но вы не ударили палец о палец, чтобы предотвратить такие случаи в будущем.
— Куда же смотрит инженерная служба?
— В зеркало, Николай Петрович. Инженерная служба смотрит в зеркало. Следит за своей внешностью.
— Чем же занимаются те, кто не следит за своей внешностью?
— Их так мало, Николай Петрович! Вряд ли они в силах изменить положение. И потом... Поскольку не следят за своей внешностью, они не пользуются доверием руководства. Их снимают с рабочих мест и отправляют домой чистить зубы.
— Пока мне известен один такой случай.
— Господи, Николай Петрович! Где один — там и два, где два — там система. Вам ли это объяснять! Бич стройки — неорганизованность. Работа служб не согласована. Отсюда — частые простои бригад, машин, механизмов. Водители не знают, что затевают на баржах, ремонтники не знают планов водителей, газосварщики...
— Понимаю. Газосварщики не знают, что затевает зам по снабжению Хромов, чтобы обеспечить их газом. Что вы предлагаете, Станислав Георгиевич?
— Ничего. Предлагать и проводить предложения в жизнь — задача начальника. Ведь пока вы у нас начальник, я ничего не напутал?
— Значит, никакой программы у вас нет? В таком случае, прошу все то, что вы мне здесь рассказали, изложить на бумажке и отдать машинистке. Она у нас редактор стенгазеты. У нее вечно не хватает материалов.
— Хорошо, Николай Петрович. Все напишу на бумажке. А вот в какую газету отправить — решу сам.
— Наконец-то вы начинаете принимать решения.
— Боюсь, Николай Петрович, это не доставит вам радости. — Хромов тяжело поднялся. — Хочу только добавить... Вы должны быть очень осторожны, Николай Петрович. Другой начальник мог бы рассчитывать на снисхождение... Вы — нет. Что бы ни случилось, в Министерстве сразу вспомнят про ваш возраст. И в этом увидят главную причину срыва. Вы, Николай Петрович, имеете право только на победные рапорты. Но стройка не бывает без неожиданностей, верно? Эх, Николай Петрович, уходить вам надо, самому уходить, пока не поздно. Не дожидаясь оргвыводов. Самому.
— А зубы вы все-таки показали.
— Виноват, Николай Петрович. Простите, не сдержался. Виноват! — Куражась, он поклонился у двери, отчего лицо его тут же налилось кровью, и церемонно вышел.
"А ведь Хромов давно готовился к этому разговору, — подумал Панюшкин. — И кто знает, не надеялся ли он, что я стану бросать ему вслед папки с бумагами? Наверно, это дало бы ему право уважать себя. Если меня ненавидят, значит, я сильный — какое прекрасное оправдание ничтожества! Да, дурные наклонности не живут в одиночку. Стоит появиться у человека слабости, и она тут же тащит за собой трусость, приспособленчество, не успеешь оглянуться, как зависть вселилась, подлость стучится... Утешает хотя бы то, что и добрые чувства, как я замечаю, не бывают одинокими — порядочность не расстается с честностью, мужество не ссорится с великодушием, все рядышком, за одним столом...
Но откуда у него такая уверенность, что дни мои сочтены? Его-то самого уволить можно в любой момент, причин для этого более чем достаточно... Что же движет им, где мотор? Изменила выдержка? Слишком долго сидел под одеялом? Ему тоже шестой десяток... И нет за душой ничего! Скольких же людей он считает виновниками неудавшейся жизни! Несчастный, слабый человек!
И ему не поможешь. Да и чем можно помочь человеку, смирившемуся с поражением? А его сегодняшняя наглость — это наглость обреченного. Он потому вел себя столь отчаянно, что ничем не рисковал. Положение в нашем маленьком, замкнутом обществе, стройка — все это не имеет для него никакой ценности.
Да, Хромову нечем рисковать. Значит, не за что бояться? И не за что драться? Молиться не на что? Какая беспросветная жизнь! А я-то, я, дубина неотесанная, в упоении стройкой, тайфунами, миллионами и годами несся, не замечая стоков вокруг себя! Стонет Хромов, съедаемый сознанием собственного ничтожества... Стонет Нина, зная, что ее парня посадят на несколько лет... Но неужели я исторгаю лишь счастливый, беззаботный смех? Мои стоны никто не слышит. И дело не в начальственном честолюбии. Застонать вслух, значит, проявить слабость — роскошь, которую я не могу себе позволить".
* * *
Столовая располагалась в вагоне, очень похожем на железнодорожный. Только колеса у него были не стальные, а на шинах, за два года они полностью ушли в зыбкий песок. От вагона к сараям тянулся щербатый частокол забора, рядом в беспорядке громоздились пустые ящики из-под тушенки, круп, макарон. Выкрашенный темно-зеленой, такой железнодорожной краской, этот вагон, его покатая ребристая крыша с вентиляционными грибками, тамбур со ступеньками, закругленные углы окон не раз наводили Панюшкина на мысль, что опять едет он в поезде еще на одну окраину страны, а состав лишь на минуту остановился у полустанка — вот-вот дернутся и поплывут вагоны. И снова понесутся мимо окон заснеженные сопки, раскаленные на солнце барханы, дюны, зеленые стены тайги, замелькают мосты, одинокие избы, замелькают неподвижные стрелочники с желтыми флажками — Панюшкина всегда почему-то трогали эти люди, стоящие вдоль дорог.
Но поезд стоял уже третий год, и Панюшкин знал — это его последняя остановка.
Столовая была пуста, только возле самого тамбура, на своем привычном месте в углу сидел Панюшкин. Напротив устроился Белоконь.
— Деточка ты моя, Николай Петрович, — скороговоркой частил следователь, вынимая из портфеля бланки протоколов, — прости меня, грешного, что подловил тебя в этом несуразном месте!
— Чего толковать... Уж подловил, — хмуро проокал Панюшкин.
— А что делать! Из-за этой Комиссии к тебе не подступишься. Вот выпусти тебя сейчас за дверь — они тут же, как воронье, налетят, а?
— Налетят. Как пить дать. Только вот что, деточка, — передразнил Панюшкин, — ты вот один собираешься допрашивать, а через час у меня начнется перекрестный допрос. Помилосердствуй! Давай просто потолкуем, по свободе запишешь, что найдешь нужным, а я потом прочту и подпишу. А? Сжалься над стариком!
— Как же тебя замордовали... Ну, ладно. Нарушу процедуру. Учитывая оторванность, плохое сообщение и сложность климатических условий. — Белоконь с сожалением посмотрел на разложенные бланки, сунул их в портфель. — Договорились. Хотя, Николай Петрович, должен признаться, что сам вид незаполненного протокола меня как бы... подстегивает. Сразу понимаю, какие вопросы нужно задать, где поднажать, к чему вернуться во второй или в третий раз... Протокол — это произведение. Да! По нему оценивают мою работу, результаты, выводы, которые я предлагаю суду. Знаешь, есть у меня слабинка — люблю допрашивать людей.
— Что-что? Как ты сказал? — Панюшкин даже припал грудью к столику.
— Касатик ты мой, Николай Петрович! Не надо ловить меня на слове. Не получится, старый я по этому делу. Вот сказал, что, дескать, людей допрашивать люблю, а сам жду, как мой друг, Николай Петрович, отзовется. Заметит — нет? Заметил. Усек. Покоробило его маленько.
— На приманку, значит, подцепил? Ладно, продолжим, — Панюшкин с интересом посмотрел в свежее лицо следователя.
— Так вот, — Белоконь потер ладони друг о дружку так яростно, будто хотел таким способом огонь получить, — для нашего брата, который хлеб зарабатывает, в пороках человеческих копаясь, допрос — одна из стадий производственного процесса. Кстати, моя любимая стадия. Есть еще оформление всевозможной документации, экспертизы, поиски, погони, хотя погоня — по линии уголовного розыска. Но допрос — это для души. Люблю потолковать со свежим человеком. Неважно, свидетель он, преступник, соучастник, жертва, укрыватель, недоноситель... Помыслить только, — Белоконь даже голос понизил, — за каждым поступком стоит целая система ценностей, убеждений, взаимоотношений. И мне важно не только разобраться в происшествии, я хочу знать, почему человек сделал так, а не иначе, почему пошел на преступление, какие вехи отмечают его жизненный путь!
— Ядрена шишка! Да ты поэт!
— Погоди насмешничать! Дай сказать, а то забуду! Что есть преступление? Часто преступление есть психологически, нравственно, духовно грубое стремление выразить себя. На преступление идет человек, который не в силах справиться со своими страстями, желаниями, мечтами, да-да, и мечтами! Случается, что голубая, розовая, невинная мечта толкает человека на самое страшное. У преступника искаженные представления о достоинстве, справедливости, о самом себе! Человек хочет вмешаться в жизнь, но не знает, как это сделать, а натура распирает, требует выхода! Но мы судим и того, кто совершает покушение на сволочь, избивает подлеца, оскорбляет склочника... О, как много на свете разных людей!
«Хлопотун, — подумал Панюшкин. — Но, кажется, любит свою работу. Это хорошо. Опасность может быть только в одном — если он дурак. Ужасно, когда дурак любит свою работу. Преданность делу дает ему неуязвимость, а дурацкая убежденность способна смести и растоптать все доводы разума. Но Белоконь не дурак».
— И с преступником удается поговорить по душам? — спросил Панюшкин, незаметно взглянув на часы.
— А как же! Нередко подследственный даже радуется, когда его вызывают на допрос. Это значит, что он увидит конвоиров, пройдет по коридору, выглянет в окно на улицу, может быть, даже закурить удастся, он будет час — второй — третий беседовать со мной, между нами будет происходить многочасовая схватка, а на кону-то — жизнь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Вы не забыли обо мне, Николай Петрович? — спросил Хромов.
— Это самая большая моя мечта — забыть о вас. Но вы не даете ей исполниться. Станислав Георгиевич, вы меня, пожалуйста, извините... Надо же иногда бриться, Станислав Георгиевич! Ведь вы заместитель начальника строительства!
— А! Оставьте! Мне кажется, Николай Петрович, у начальника строительства есть дела поважнее, чем... чем измерять длину моей щетины. Может, я бороду решил завести. А что?
— Вы должны понимать... На Пролизе работают молодые ребята, и неряшливость... Поймите правильно... У них еще нет противоядия, и такое вот отношение к себе они могут принять за норму, у них может появиться этакая бравада, что ли... В медвежьем углу, мол, живем. Закончится стройка...
— А закончится ли?
— Хочу, чтобы вы поняли — это не только ваше личное дело... В конце концов, от того, как человек выглядит, выбрит ли он, подтянут ли, собран, зависит его производительность, его ценность как работника. Здесь нет города, который бы подстегивал их, здесь нет девушек...
— Уж не предлагаете ли вы мне взять на себя роль девушки?
— Станислав Георгиевич, бросьте это... Дешево. Кокетничаете, будто действительно не прочь взять на себя эту роль.
— Что вы предлагаете?
— Я предлагаю вам быть опрятнее. Предлагаю вам бриться хотя бы два раза в неделю. Предлагаю вам завести носовой платок, а не пользоваться пальцами.
— А по-моему, Николай Петрович, вы просто по случаю приезда Комиссии пытаетесь навести лоск в документах, на стройке, а заодно и на моей физиономии. Показушная деятельность никогда не вызывала во мне уважения.
— Значит так, Станислав Георгиевич... Я не допускаю вас сегодня к работе. Вы не готовы. Идите домой и приведите себя в порядок.
— Зачем же так, Николай Петрович, — Хромов потер ладонью пухлую щеку, покрытую седой щетиной, поморгал припухшими веками. — Зачем наживать себе... недоброжелателя, Николай Петрович? При вашем положении, особенно сейчас... Это рискованно, Николай Петрович... Неблагоразумно. Противники...
— Неопрятные, опустившиеся противники не внушают мне никакого опасения. Не смею вас больше задерживать. — Панюшкин обиженно подобрал губы и склонился над бумагами. — У меня все, — добавил он, не поднимая головы.
— А у меня — нет. — Хромов положил на стол большую пухлую руку, и Панюшкин с брезгливостью отметил ее несвежий вид.
— Если я вас правильно понял, вы хотите сказать мне нечто серьезное?
— Да. И скажу. Прежде всего...
— Прежде всего, я хочу предупредить вас, что не смогу отнестись к вашим словам всерьез.
— Это почему же?
— Потому что вы сегодня не умывались. А вчера вечером слишком много выпили для своего возраста и для своего здоровья. И для положения.
— Ладно, — сказал Хромов. Под его тяжелыми щеками шевельнулись желваки, а уши медленно покраснели. — Оставим это. Поговорим о другом. Хотя, вижу, вам гораздо интереснее было бы потолковать о том, чистил ли я сегодня зубы.
— Вы их не чистили в этом году.
— Ладно, Николай Петрович. Не будем показывать друг другу зубы.
— Вам и нельзя этого делать, — усмехнулся Панюшкин.
— Ладно, Николай Петрович, ладно. Мне кажется, ваш возраст...
— Оставьте в покое мой возраст.
— Почему? — Хромов вскинул редкие белесые брови, вернее, те места, где положено быть бровям. — Ваш возраст, как и моя щетина — вполне производственные факторы. Разве нет? И если уж вы взялись в пожарном порядке воспитывать меня... Ну, ладно... Так вот, о воспитании... Я уже говорил вам, что на строительстве не ведется воспитательная работа. Она подменена разносами, выговорами. А воспитательная работа необходима, поскольку здесь кет ни города, ни девушек.
— Вам так запали в душу эти девушки... Кажется, я попал в самую точку.
— Продолжу. Сам факт прибытия в Поселок следователя прокуратуры — случай прискорбный. Но он подтверждает мою правоту. В нем, как в фокусе, отразилась вся ваша воспитательная работа. Вернее, ее результаты. Согласитесь, на стройке почти полностью отсутствует наглядная агитация. Нет в достаточном количестве ни плакатов, на лозунгов, ни призывов... В итоге частые нарушения техники безопасности. Я не удивлюсь, если не сегодня-завтра произойдет несчастный случай. И отвечать будете вы.
— Разумеется.
— Недавно вы сняли с Пролива целую бригаду такелажников под тем предлогом, что они были, так сказать, не совсем трезвы. Что ж, вы поступили правильно...
— Спасибо.
— Но вы не ударили палец о палец, чтобы предотвратить такие случаи в будущем.
— Куда же смотрит инженерная служба?
— В зеркало, Николай Петрович. Инженерная служба смотрит в зеркало. Следит за своей внешностью.
— Чем же занимаются те, кто не следит за своей внешностью?
— Их так мало, Николай Петрович! Вряд ли они в силах изменить положение. И потом... Поскольку не следят за своей внешностью, они не пользуются доверием руководства. Их снимают с рабочих мест и отправляют домой чистить зубы.
— Пока мне известен один такой случай.
— Господи, Николай Петрович! Где один — там и два, где два — там система. Вам ли это объяснять! Бич стройки — неорганизованность. Работа служб не согласована. Отсюда — частые простои бригад, машин, механизмов. Водители не знают, что затевают на баржах, ремонтники не знают планов водителей, газосварщики...
— Понимаю. Газосварщики не знают, что затевает зам по снабжению Хромов, чтобы обеспечить их газом. Что вы предлагаете, Станислав Георгиевич?
— Ничего. Предлагать и проводить предложения в жизнь — задача начальника. Ведь пока вы у нас начальник, я ничего не напутал?
— Значит, никакой программы у вас нет? В таком случае, прошу все то, что вы мне здесь рассказали, изложить на бумажке и отдать машинистке. Она у нас редактор стенгазеты. У нее вечно не хватает материалов.
— Хорошо, Николай Петрович. Все напишу на бумажке. А вот в какую газету отправить — решу сам.
— Наконец-то вы начинаете принимать решения.
— Боюсь, Николай Петрович, это не доставит вам радости. — Хромов тяжело поднялся. — Хочу только добавить... Вы должны быть очень осторожны, Николай Петрович. Другой начальник мог бы рассчитывать на снисхождение... Вы — нет. Что бы ни случилось, в Министерстве сразу вспомнят про ваш возраст. И в этом увидят главную причину срыва. Вы, Николай Петрович, имеете право только на победные рапорты. Но стройка не бывает без неожиданностей, верно? Эх, Николай Петрович, уходить вам надо, самому уходить, пока не поздно. Не дожидаясь оргвыводов. Самому.
— А зубы вы все-таки показали.
— Виноват, Николай Петрович. Простите, не сдержался. Виноват! — Куражась, он поклонился у двери, отчего лицо его тут же налилось кровью, и церемонно вышел.
"А ведь Хромов давно готовился к этому разговору, — подумал Панюшкин. — И кто знает, не надеялся ли он, что я стану бросать ему вслед папки с бумагами? Наверно, это дало бы ему право уважать себя. Если меня ненавидят, значит, я сильный — какое прекрасное оправдание ничтожества! Да, дурные наклонности не живут в одиночку. Стоит появиться у человека слабости, и она тут же тащит за собой трусость, приспособленчество, не успеешь оглянуться, как зависть вселилась, подлость стучится... Утешает хотя бы то, что и добрые чувства, как я замечаю, не бывают одинокими — порядочность не расстается с честностью, мужество не ссорится с великодушием, все рядышком, за одним столом...
Но откуда у него такая уверенность, что дни мои сочтены? Его-то самого уволить можно в любой момент, причин для этого более чем достаточно... Что же движет им, где мотор? Изменила выдержка? Слишком долго сидел под одеялом? Ему тоже шестой десяток... И нет за душой ничего! Скольких же людей он считает виновниками неудавшейся жизни! Несчастный, слабый человек!
И ему не поможешь. Да и чем можно помочь человеку, смирившемуся с поражением? А его сегодняшняя наглость — это наглость обреченного. Он потому вел себя столь отчаянно, что ничем не рисковал. Положение в нашем маленьком, замкнутом обществе, стройка — все это не имеет для него никакой ценности.
Да, Хромову нечем рисковать. Значит, не за что бояться? И не за что драться? Молиться не на что? Какая беспросветная жизнь! А я-то, я, дубина неотесанная, в упоении стройкой, тайфунами, миллионами и годами несся, не замечая стоков вокруг себя! Стонет Хромов, съедаемый сознанием собственного ничтожества... Стонет Нина, зная, что ее парня посадят на несколько лет... Но неужели я исторгаю лишь счастливый, беззаботный смех? Мои стоны никто не слышит. И дело не в начальственном честолюбии. Застонать вслух, значит, проявить слабость — роскошь, которую я не могу себе позволить".
* * *
Столовая располагалась в вагоне, очень похожем на железнодорожный. Только колеса у него были не стальные, а на шинах, за два года они полностью ушли в зыбкий песок. От вагона к сараям тянулся щербатый частокол забора, рядом в беспорядке громоздились пустые ящики из-под тушенки, круп, макарон. Выкрашенный темно-зеленой, такой железнодорожной краской, этот вагон, его покатая ребристая крыша с вентиляционными грибками, тамбур со ступеньками, закругленные углы окон не раз наводили Панюшкина на мысль, что опять едет он в поезде еще на одну окраину страны, а состав лишь на минуту остановился у полустанка — вот-вот дернутся и поплывут вагоны. И снова понесутся мимо окон заснеженные сопки, раскаленные на солнце барханы, дюны, зеленые стены тайги, замелькают мосты, одинокие избы, замелькают неподвижные стрелочники с желтыми флажками — Панюшкина всегда почему-то трогали эти люди, стоящие вдоль дорог.
Но поезд стоял уже третий год, и Панюшкин знал — это его последняя остановка.
Столовая была пуста, только возле самого тамбура, на своем привычном месте в углу сидел Панюшкин. Напротив устроился Белоконь.
— Деточка ты моя, Николай Петрович, — скороговоркой частил следователь, вынимая из портфеля бланки протоколов, — прости меня, грешного, что подловил тебя в этом несуразном месте!
— Чего толковать... Уж подловил, — хмуро проокал Панюшкин.
— А что делать! Из-за этой Комиссии к тебе не подступишься. Вот выпусти тебя сейчас за дверь — они тут же, как воронье, налетят, а?
— Налетят. Как пить дать. Только вот что, деточка, — передразнил Панюшкин, — ты вот один собираешься допрашивать, а через час у меня начнется перекрестный допрос. Помилосердствуй! Давай просто потолкуем, по свободе запишешь, что найдешь нужным, а я потом прочту и подпишу. А? Сжалься над стариком!
— Как же тебя замордовали... Ну, ладно. Нарушу процедуру. Учитывая оторванность, плохое сообщение и сложность климатических условий. — Белоконь с сожалением посмотрел на разложенные бланки, сунул их в портфель. — Договорились. Хотя, Николай Петрович, должен признаться, что сам вид незаполненного протокола меня как бы... подстегивает. Сразу понимаю, какие вопросы нужно задать, где поднажать, к чему вернуться во второй или в третий раз... Протокол — это произведение. Да! По нему оценивают мою работу, результаты, выводы, которые я предлагаю суду. Знаешь, есть у меня слабинка — люблю допрашивать людей.
— Что-что? Как ты сказал? — Панюшкин даже припал грудью к столику.
— Касатик ты мой, Николай Петрович! Не надо ловить меня на слове. Не получится, старый я по этому делу. Вот сказал, что, дескать, людей допрашивать люблю, а сам жду, как мой друг, Николай Петрович, отзовется. Заметит — нет? Заметил. Усек. Покоробило его маленько.
— На приманку, значит, подцепил? Ладно, продолжим, — Панюшкин с интересом посмотрел в свежее лицо следователя.
— Так вот, — Белоконь потер ладони друг о дружку так яростно, будто хотел таким способом огонь получить, — для нашего брата, который хлеб зарабатывает, в пороках человеческих копаясь, допрос — одна из стадий производственного процесса. Кстати, моя любимая стадия. Есть еще оформление всевозможной документации, экспертизы, поиски, погони, хотя погоня — по линии уголовного розыска. Но допрос — это для души. Люблю потолковать со свежим человеком. Неважно, свидетель он, преступник, соучастник, жертва, укрыватель, недоноситель... Помыслить только, — Белоконь даже голос понизил, — за каждым поступком стоит целая система ценностей, убеждений, взаимоотношений. И мне важно не только разобраться в происшествии, я хочу знать, почему человек сделал так, а не иначе, почему пошел на преступление, какие вехи отмечают его жизненный путь!
— Ядрена шишка! Да ты поэт!
— Погоди насмешничать! Дай сказать, а то забуду! Что есть преступление? Часто преступление есть психологически, нравственно, духовно грубое стремление выразить себя. На преступление идет человек, который не в силах справиться со своими страстями, желаниями, мечтами, да-да, и мечтами! Случается, что голубая, розовая, невинная мечта толкает человека на самое страшное. У преступника искаженные представления о достоинстве, справедливости, о самом себе! Человек хочет вмешаться в жизнь, но не знает, как это сделать, а натура распирает, требует выхода! Но мы судим и того, кто совершает покушение на сволочь, избивает подлеца, оскорбляет склочника... О, как много на свете разных людей!
«Хлопотун, — подумал Панюшкин. — Но, кажется, любит свою работу. Это хорошо. Опасность может быть только в одном — если он дурак. Ужасно, когда дурак любит свою работу. Преданность делу дает ему неуязвимость, а дурацкая убежденность способна смести и растоптать все доводы разума. Но Белоконь не дурак».
— И с преступником удается поговорить по душам? — спросил Панюшкин, незаметно взглянув на часы.
— А как же! Нередко подследственный даже радуется, когда его вызывают на допрос. Это значит, что он увидит конвоиров, пройдет по коридору, выглянет в окно на улицу, может быть, даже закурить удастся, он будет час — второй — третий беседовать со мной, между нами будет происходить многочасовая схватка, а на кону-то — жизнь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50