https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vreznye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Из-за этой Анки сбесились все. Елохин, конечно, слабинку допустил, он сам потом плакался. Слухи пошли насчет Горецкого и Анки. Что, мол, между ними что-то было.
— А на самом деле?
— Ничего не было. Ягунов слух пустил. Чреватый мужик. Лешке бы плюнуть на все это, а он к Анке пошел, выяснять начал, она его, конечно, по физиономии, ссора между ними получилась... А тут с главным инженером у нее... И Лешка вообще отставку получил. Непруха у парня, дикая непруха. А теперь еще этот дурак ножом пырнул.
— Ну, ничего, я разговаривал с ним, он вроде духом не падает.
— Кто? — Юра приподнялся на локтях. — Лешка? Чтоб Лешка духом упал? Да вы что! Он мне сам говорил — хороша, говорит, девка, да, видать, не для меня. Может, говорит, и лучше, что все так вышло... Какой там лучше, если он до сих пор дрожит, когда о ней разговор заходит! Почему и в магазине драка случилась.
Горецкого Белоконь застал в общежитии. Тот лежал на кровати, положив ноги в тяжелых сапогах на железную спинку, курил, пуская над собой кольца дыма. Увидев следователя, Горецкий, не торопясь, сел.
— Привет, начальник! — воскликнул он почти радостно. — Вот кого я ждал — дождаться не мог, вот кто утешит душу мою, утрет слезы мои!
— Здравствуйте, гражданин хороший, — сдержанно поздоровался Белоконь. Он подержался за шапку, но решил не снимать — в комнате было прохладно. — Вы в состоянии отвечать на вопросы?
— А почему это мне быть не в состоянии? — насторожился Горецкий.
— Помятый вы какой-то, побитый, обмороженный, говорят... Большое оживление вас почему-то охватило... Я уж подумал — не путаете ли вы меня с какой-нибудь поселковой красавицей?
— Вон куда гнете... Наговорили, значит, на меня, кто сколько хотел?
— Точно. Никого не останавливал. Кто сколько хотел, тот столько и говорил. А вывод мой такой — если вас с собой увезу, вряд ли найдется в Поселке человек, который пожалеет об этом.
— Так уж и ни одного? — ухмыльнулся Горецкий.
— Сами знаете. Радости от вас тут никакой.
Белоконь присел к столу, сдвинул в сторону консервные банки, крошки, колбасные шкурки, сразу давая понять, что ему здесь не нравится, что разговор будет неприятный. Поглядывая на Горецкого, Белоконь мысленно примерял его к поступкам, о которых узнал за эти дни. Узкие глаза, улыбчивый рот, ровные белые зубы, видно, никому пока не удалось поубавить зубов Горецкому. Но лицо его было каким-то нервным, издерганным.
— Изучаете, начальник?
— Изучаю, — подтвердил Белоконь.
— И какой же диагноз?
— Уже судились?
— А это имеет значение?
— Двести шестая?
— Опять угадали, начальник. Злостное хулиганство.
— Хищник ты, судьбами чужими питаешься — вот тебе мой диагноз! — не удержавшись, перешел Белоконь на «ты». — Себя больно любишь. Но ты не просто свое доказываешь, нечего тебе доказывать, тебе кажется, что утвердиться на земле можно, если только взобраться на кого-нибудь, на спину кому-нибудь сапожищами встать, вот тогда ты вроде повыше будешь.
— И как это вы все сразу решили, как это вам удалось сразу все по полочкам распихать, бирочку мне на шею повесить!
— Не надо, Горецкий. Я перед тем, как к вам прийти, два десятка человек, можно сказать, наизнанку вывернул, я знаю о вас больше, чем вы сами о себе знаете. И хватит об этом. Перейдем к делу. На вопросы в состоянии отвечать?
— Попробуем. Попытка — не пытка, спрос — не допрос.
— Дело в том, что это все-таки допрос. В заключение вам придется подписать протокол. И показания будут подшиты в уголовное дело.
— Хорошо хотя бы то, что допрос будет, надеюсь, без пытки.
— Ваше игривое настроение могу объяснить только неосведомленностью.
— Так осведомите меня, начальник, просветите меня! Только не очень долго, мне врачи запретили волноваться. Переохлаждение организма — это такая неприятная штука, если вы, конечно, что-нибудь понимаете в этом.
— По-моему, вам сейчас больше грозит перегрев, — Белоконь кивнул на бутылки в углу.
— О, не обращайте внимания, начальник! Это мы с ребятами слегка отметили мое спасение.
— Вам еще есть с кем бутылку распить?
— Мне всегда будет с кем распить бутылку.
— Не уверен, — жестко сказал Белоконь, — Ну, ладно. Вы подозреваетесь...
— Ошибочка, начальник! Я не подозреваюсь. Я обвиняюсь. По статье двести шестой. Опять хулиганство. На этот раз — в магазине.
— Здесь все ясно. И мне, и вам. И суду, надеюсь, тоже будет ясно.
— Ну-ну! Какую висячку вы хотите нацепить на меня?
— Вы подозреваетесь в попытке убийства Андрея Большакова.
— Что?!
— Андрей Большаков с отрядом отправился на поиски. Он искал вас и Юру Верховцева. И той же ночью был обнаружен под обрывом. В связи с этим у меня к вам несколько вопросов. Как все произошло в магазине?
— А что рассказывать, сами говорите, что здесь все ясно. Откуда мне было знать, что этот малохольный Елохин подслушивает нас с Ягуцовым? Вот и позволили себе отозваться о нем не очень лестно. Он кинулся с кулаками, я хотел его оттолкнуть, но в руке нож оказался — как раз окунька разделывал. По пьянке получилось так, что, сам того не ведая, я оттолкнул его той рукой, в которой был нож.
— Что дальше?
— А дальше приходит добрый молодец Большаков, берет меня под белы руки и ведет к злому колдуну Шаповалову. К тому времени я полностью осознал свою оплошность и готов был раскаяться.
— Большаков вас ударил?
— Нет. У него тормозная система, как у трактора. Он же боксер. А боксер с повязкой дружинника — страшная сила.
— А Елохин?
— Что вы, начальник! Драки-то не было. Он подслушал наши девичьи секреты, и ему почему-то захотелось эти секреты из моей головы выбить. Но не успел, бедняга. Мне его так жаль!
— Когда вас поместили в камеру, там уже кто-то был?
— Зачем эти наводящие вопросы, начальник? Вам запрещено задавать наводящие вопросы, так что не будем нарушать Уголовно-процессуальный кодекс.
— Согласен. Продолжим.
— Юра Верховцев в камере был. Так вот, Юра и показывает мне, что шурупы, которыми крепится решетка, вывинтить можно. Он уже сообразил, что это можно сделать набойками от каблука.
— Но вывинтили вы?
— Нет, Юра.
— Слабоват он для такой работы. Вот и руки в карман сунули... А я ведь, когда вошел сюда, первым делом на ваши пальцы посмотрел. Содраны они. Подковкой неудобно шурупы вывинчивать, верно? Будем экспертизу проводить или так запишем?
— Зачем лишние формальности, начальник? Мне нечего скрывать. Был грех — вывинтил шурупы.
— Почему решили удрать?
— Сам не знаю. Когда выпьешь двести пятьдесят да еще с пивом, можно решиться через Пролив махнуть.
— Неужели так страшно стало, что и буран не остановил?
— Вот мы и на личности скатились... А такой разговор приятный был! Я даже про боли свои забыл, и про физические, и про нравственные.
— Ладно. Продолжим. Зачем Юру с собой взяли?
— Сам увязался. Домой, говорит, мне теперь дороги нет, отец лупить будет... И увязался.
— Как же вы с ним в сопках разминулись?
— Ума не приложу. Смотрю — нет Юрки. Искал-искал, из сил выбился... Неужели, думаю, он вперед ушел... Кинулся догонять — не догнал. Как нашли меня — не помню.
— Ясно. Двести шестая в магазине, сто двадцать седьмая на Проливе...
— Это какая?
— Оставление без помощи лица, находящегося в опасном для жизни состоянии, — медленно проговорил Белоконь.
— Это надо доказать!
— Разумеется. Для этого я сюда и приехал. Значит, страшно было одному на Пролив ночью идти, а, Горецкий? Согласитесь, перетрухали вы маленько? А ведь и буран был так себе, потянуло слегка, снежок пошел, обычное зимнее дело... Знаете, почему вы удирать бросились? Не знали тогда, что рана у Елохина для жизни не опасна. Подумали, что убили человека. А когда Большаков вас в сопках нашел, вы решили так — одним больше, одним меньше, а?
— Нет, начальник, только не это! Только не это! Большакова последний раз я видел в кабинете участкового.
— А ведь вы, Горецкий, отчаянный трус. Отчаянный бравый трус. И если уж не для протокола — довольно подловатый человек. Вам не кажется?
Горецкий молча глянул исподлобья на Белоконя, шевельнул желваками, отвернулся. Снова посмотрел, собираясь сказать что-то резкое, обидное, но сдержался, промолчал.
— И правильно, — сказал Белоконь. — Не надо слова так запросто выплевывать. Ну, хорошо, не будем говорить о статьях закона, бог с ними, тем более что судья не хуже меня знает эти статьи, напомнит, если надобность будет. Поговорим о другом... Кому вы добро в Поселке сделали? Кто обрадуется, если встретит вас через год, через два?
— Давайте лучше к статьям вернемся, начальник. Не любитель я в чужой душе копаться. Да и в своей тоже. Ни к чему хорошему это не приводит.
— Почему? В свою-то заглянуть вовсе не грех! Разобраться, что к чему, может, сам где виноват, может, извиниться требуется перед человеком?
— Нет, начальник, лучше не надо... Не такой я человек. Не хочу в себя слишком глубоко заглядывать. Одни огорчения. Пробовал.
— Но иногда даже хочется с ближним поделиться, иногда даже необходимо это сделать... Вроде как покаялся, исповедовался перед ближним...
— Вот так исповедуешься, "а потом не будешь знать, за какую статью прятаться, — ухмыльнулся Горецкий.
— Тоже верно, — согласился Белоконь. — Но и упрекать меня в желании покопаться в чужой душе тоже не надо. Радости мне от этого мало. Я же знаю, что меня ожидает в твоей душе. Но приходится, Горецкий, что делать! Такая моя работа, такая обязанность.
— Хм, обязанность... А как насчет права?
— И право есть, — насупился Белоконь.
— Ну что ж, пусть так. У вас свои права, у меня свои. Давайте не будем их нарушать.
— Но я тоже человек, интересно мне, как вы к себе относитесь... Повторяю вопрос — кто обрадуется? Жмакин? Нет. Еще вслед плюнет. Елохин? Юра Верховцев? Шаповалов? Панюшкин? Что, не из той колоды беру? Хорошо! Нина, секретарша Панюшкина, у которой вы жили год, которая так защищала вас два дня назад, так уж вас оправдывала... Мол, и несчастный вы, и в школе вас обижали, и тут вы вроде сиротинушки... Как я понял, не прочь вы и несчастненьким, и убогим прикинуться... Так вот она — обрадуется? Нет. Ничего, кроме забот, волнений, страхов, у нее с вами не связано.
— И вывод? — хмуро усмехнулся Горецкий.
— Делаю вывод — нельзя вам с людьми, не любите вы их, только пакостите. Заразный вы.
Белоконь замолчал и медленно обвел комнату брезгливым взглядом, будто в самом деле здесь была какая-то зараза и он рисковал, придя сюда. Горецкий тоже невольно осмотрел свою комнату — от забитого бутылками угла до подоконника, от двери, у которой стояло переполненное мусором ведро, до смятых постелей.
— Ладно, — Горецкий хлопнул ладонью по столу. — Ладно. Раз уж мы об этом заговорили, начальник, раз уж мы вот так заговорили, то я... В общем, слушайте. Был грех — поцапался я с Елохиным... И честно признаюсь, даже не помню, как его ножичком задел. Не помню! Бывает такое. Знаю, что бывает. Слов не нашлось ответить, вот и пырнул. Человек, который слово находит, нужное ему в эту секунду, такой человек за нож не хватается. Слово — оно больнее. Вот вы меня, начальник, сколько раз сегодня пырнули? И за нож не брались, а думаете, мне от этого легче?
— Оботретесь, — жестко бросил Белоконь.
— Вот! Оботрешься, переморгаешь. Для того, мол, ты и родился, чтоб всю жизнь обтираться да отплевываться, да?! А я не хочу. И честно говорю, если снова все повторится, поступлю так же. Не смогу, понимаете, не смогу вести себя иначе. Когда сволочь перед тобой, когда вот она, смеется тебе в глаза, подталкивает соседей локоточками, дескать, смотрите на него, посмейтесь вместе со мной... Что делать? Утереться и уйти? Да, кое-кто утирается и уходит. Но не я.
— Елохин — сволочь? — спокойно спросил Белоконь.
— Нет, нормальный парень. Но ситуация была сволочная. Некуда было деваться. Некуда... Ну а когда я ему врезал, то события, как говорят, приняли необратимый характер. Тут уж хоть слезы по морде размазывай, хоть в ногах катайся, а ничего не изменишь. Потом, когда запер меня Михалыч в кутузке своей самодельной, я предложил Юрке вместе бежать. Он знает, как к нивхам выйти... Здешний потому что, а не из-за трусости я его позвал. Не знаю, кто еще искал бы его столько, сколько я искал... Я проболтался ему, что Елохина ударил, он и... Лешка у него среди людей на первом месте. Обиделся и удрал. Только дети от обиды могут такие глупости делать. А взрослый понимает — север. Обижаться дома будешь или на юге. Там самое место для обид.
— Так, — протянул Белоконь. — Ну а насчет синяков и прочего что у вас приготовлено?
— Синяки? Скажу. Набил мне их один человек, спаситель мой, дай бог ему здоровья. Кто — не знаю. Он первым нашел меня, я уже замерзать стал. Так он меня обработал, что до сих пор тело горит. Навалился, что твой медведь, где, говорит, Юрка? Взял за грудки, трясет, как вибратор, и орет не своим голосом — где Юрка? Отвечаю — не знаю. Потерялся, мол. Тогда он мне еще вломил, век на него молиться буду, потому — разбудил он меня, замерзнуть не дал.
— Значит, медведь синяки наставил, медведь помял, — раздумчиво проговорил Белоконь. — Ну, ладно, у меня все. Выздоравливайте, скоро в город поедем. Там все-таки повеселей будет.
* * *
Думая о себе, Хромов сознавал, что долгожителем ему не стать. Была, конечно, отчаянная и безумная надежда прожить еще и двадцать, и тридцать лет, похоронить своих врагов и хоть минуту постоять на могильном холме последнего из них, ощущая под ногами свежую, податливую землю, а там можно и самому... Но Хромов знал — пустое это, не бывать такому. Да и привык он за свою жизнь к тому, что его враги получали повышения, прибавления к зарплате, руководили отделами, стройками, жили большими, дружными семьями, а если семьи у них получались не очень большими и совсем не дружными, все равно было в их жизни нечто такое, чего никогда не будет у него.
Положив пухлые пальцы на счеты, бессмысленно передвигая костяшки, он настороженно наблюдал за людьми, с которыми работал. И видел — им интересно. Они ругались, обижались, ссорились, мирились, бегали к Панюшкину подавать заявления об уходе, потом так же шумно бежали к нему забирать свои заявления, а он смотрел на все это из-под красных полуопущенных век и тихонько матерился про себя, ощущая даже некое превосходство — он не столь суетлив, он независимее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я