https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/rossijskie/
Воспользовавшись как-то отсутствием Панюшкина, затребовал у завхоза две тумбочки, несколько стульев, стол. Вместе с радиографистами выписал себе халат, вместе с водителями тягачей — сапоги, полушубок, меховые рукавицы, в клубе стащил маленький репродуктор, в столовой взял комплект посуды и на следующий же день списал его.
Кныш и сам, наверно, не заметил, как сорочья привычка тащить все, что подвернется под руку, стала его натурой. Приходя в контору, он выпрашивал у секретаря стопку писчей бумаги, а пока Нина доставала ее из шкафа, успевал сунуть в карман коробочку кнопок или скрепок, ленточку для пишущей машинки, карандаш, резинку, стерженек для шариковой ручки. Бывая в столярной мастерской, он прихватывал горсть шурупов, шпингалеты, у электриков — лампочку, колечко изоляционной ленты, у зазевавшегося слесаря мог спокойно прихватить точильный брусок и сунуть в карман своей промасленной фуфайки. От этого карманы быстро дырявились, и тогда Анатолий Евгеньевич шел к завхозу и обменивал фуфайку на новую. Узнав, что кто-то собирается уезжать, он заявлялся в общежитие и попросту обменивал тряпье на новые вещи, которые нередко всего месяц назад получили со склада.
Как ни странно, но Анатолий Евгеньевич считал себя человеком щедрым: без сожаления отдавал лампочку соседке, когда у той перегорала своя, легко дарил новенькие шпингалеты или коробку шурупов. Правда, не готовил дрова на зиму, не возился с рамами и стеклами, да и вообще к отоплению старался не иметь отношения, но это естественно — соседи должны помогать друг другу. И потом, есть щедрость, говорил Кныш, а есть расточительность, это совершенно разные вещи. Анатолий Евгеньевич никогда не отказывал, когда к нему прибегали за маслом, сахаром, сметаной... принесенными накануне из столовой. И не настаивал, чтобы долг отдавали натурой, пусть это будут деньги, подумаешь!
На следующий день после разговора с Панюшкиным Анатолий Евгеньевич проснулся поздно. На Душе было гадко, будто его хамски, незаслуженно унизили. Анатолий Евгеньевич мысленно присоединял себя к отважному отряду покорителей севера. Это льстило и оправдывало те небольшие нарушения, которые он допускал. Воровство Кныш понимал, как маленькую слабость, которую все охотно простят да еще и посмеются над обличителем, ежели таковой вдруг объявится. О чем речь, если человек жизни своей не жалеет, чтобы освоить для страны, для народа эти убийственные места!
Панюшкин конечно же решил отыграться на нем.
У самого, видно, рыло в пуху, вот и ест безответных.
Комиссии хочет потрафить, тут и думать нечего. Ясно, что давно наметил принести его, Анатолия Евгеньевича Кныша, в жертву и берег, как берегут жирного барана к приезду гостей. А он-то, простачок, еще восхищался Толысом, слова о нем говорил приятные. Но как только дело до крови дошло, тут же Анатолия Евгеньевича под нож!
Вот, мол, как боремся за моральное здоровье коллектива! Ну ничего, сочтемся, думал, ежась под одеялом, Анатолий Евгеньевич. Из-за куска масла человеку судьбу ломать! А ведь Толыс показал, показал, как дорого ему это вонючее масло, как он боится, что кто-то съест лишний бутерброд.
И от твердого решения отомстить Панюшкину Анатолию Евгеньевичу стало легче. В груди отпустило, он расслабился, вытянул ноги, щелкнув коленками. Печку хозяйка растопила с утра, выдутое за ночь тепло снова наполнило комнату. Услышав потрескивание дров в печи, ощутив жар, исходящий от стены, Анатолии Евгеньевич начал мечтать. Улыбка тронула его губы, и он прикрыл глаза, чтобы не видеть грязного, провисшего потолка, маленького окна с надставленными осколками стекол, толстого слоя инея...
Анатолий Евгеньевич думал о том, как он купит билет на большой надежный самолет и улетит с этой богом забытой стройки. Красивые стюардессы будут подносить ему куриные ножки, соль и горчицу в серебристых пакетиках, будут спрашивать,, не хочет ли он пососать конфетку, выпить холодного ситра, и он кивнет согласно, да, мол, я не против... Девушка в голубом, как южное море, костюме принесет воды в стаканчике из тонкого стекла с золотым аэрофлотовским значком на боку и маленькими пузырьками воздуха, поднимающимися со дна...
Кныш застонал от наслаждения.
Потом он, Анатолий Евгеньевич, достанет из внутреннего кармана плоскую бутылочку отличного коньяка, нальет немного в стаканчик, задумавшись, глянет в иллюминатор на синь Татарского пролива, или на сумрачные сопки, или на заснеженные горы Сибири, а коньяк будет греться в его ладони, становясь более душистым, хмельным. Голубая стюардесса укоризненно и в то же время одобряюще покачает головой, как бы скажет: «Ах, нехорошо, Анатолий Евгеньевич, пить в самолете. Но я вас так понимаю!»
Он подмигнет ей заговорщицки, озорно, с этакой бесшабашной удалью и предложит выпить. Стюардесса засмеется польщенно и, конечно, откажется. И тогда Анатолий Евгеньевич извинится, мол, как хотите, но я, пожалуй, еще глоточек пропущу. И, опрокинув коньяк в рот, он не будет торопиться проглотить его, прислушиваясь к себе с радостным ожиданием. И дождется, когда придет к нему, посетит его состояние легкости и удачи.
Он завинтит золотистую крышечку, и холодящая бутылочка соскользнет в новый шелковистый карман свободно, как к себе домой. Да, ведь рядом с ним будут лететь попутчики — издерганные дорожными хлопотами, потные и небритые, с гигиеническими пакетами наизготовке.
О, они сразу поймут, что этот человек на Острове не терял времени зря.
А прилетит Анатолий Евгеньевич в маленький приморский городок, где уже строят для него квартиру, где уже отражаются в окнах и небо, и море, и островерхие деревья, и горы. Он отдохнет там с апреля по октябрь.
Да, это лучше всего — с апреля по октябрь. Улыбаясь, будет гулять по набережной, и в каждом его жесте все увидят неторопливость, значительность. Когда городок опустеет на зиму, он найдет хорошее кафе и станет там директором. А уже к весне все узнают, какой Анатолий Евгеньевич щедрый и надежный в делах человек.
Кныш не выдержал и улыбнулся широко, откровенно, потянулся так, что во всем теле вразнобой хрустнули суставы. Удивительное дело — Анатолию Евгеньевичу захотелось выпить, он вдруг ощутил настойчивое желание действительно опрокинуть рюмку-вторую. Кныш почувствовал себя сильным, способным принимать решения, человеком, который позволяет себе иметь желания и ублажать их. Вот так.
Надо сказать, что Анатолий Евгеньевич обладал удивительной способностью и выпивать бесплатно. Одевшись потеплей, он отправлялся на прогулку. Заметив, что ктото из знакомых выходит из магазина с утяжеленным карманом, Анатолий Евгеньевич, выждав полчаса, отправлялся к нему по какому-то очень важному делу, заходил в дом смущенно, с превеликим удивлением замечал на столе откупоренную бутылку...
— Хо-хо! — говорил он, дивясь своей удачливости. — Да я никак в самый раз попал!
— Ну, Толик, нюх у тебя прям-таки собачий! — восторженно крякал простодушный хозяин и бежал ополаскивать еще один стакан.
Был и другой способ — надежнее, достойнее. Не нужно было притворяться, маячить за избами и уныло чокаться с человеком, глубоко ему безразличным. Сегодня Кныш решил воспользоваться вторым способом. Сегодня он себя уважал.
Анатолий Евгеньевич снимал комнатку у Верховцевых, тех самых, сын которых, Юрка, несколько дней назад удрал из отделения милиции вместе с Горецким. Теперь он сидел дома, залечивал обмороженные конечности и молчал, злился, как волчонок, попавший в капкан. Отец виноватил самого Юрку, участкового, которому блажь в голову пришла запереть парня на ночь в отделении, мать все валила на отца, на строительное начальство, а сын время от времени покрикивал на обоих, поскольку мужественно всю вину брал на себя.
Прислушиваясь к движению за стеной, звяканью посуды, грохоту принесенных с улицы дров, Анатолий Евгеньевич готовился проскочить через общую комнату, не привлекая внимания и не вмешиваясь в семейные передряги. Но стоило ему приоткрыть дверь, как отец, даже не успев захлопнуть дверцу печи, распрямился и, повернувшись к Юрке, крикнул:
— Вот! Спроси человека! Ты спроси, если отцу родному не веришь! Скажи ему, Евгеньич!
— Отец прав, — скорбно и значительно ответил Анатолии Евгеньевич, — Ты, Юра, напрасно так. Нельзя. Надо...
— Да вы послушайте, что он говорит!
— Но он отец, Юра, — Анатолий Евгеньевич вложил в эти слова столько печали, мудрости и беспокойства за парня, что тот присмирел.
— Вот то-то! А за батиной спиной все мы герои!
Отец сердито шевелил нечесаными усами, с силой бросал в печь мерзлые поленья, так, что где-то там, в огненной глубине, они глухо ударялись о кирпичи, напористо шагал по комнате, норовя пройти так, чтобы наткнуться на кого-нибудь — на Юрку, на мать, на Анатолия Евгеньевича, и они шарахались в стороны, уступали дорогу, но отец снова пер на них, и они снова увертывались.
— Следователь в поселок приехал из-за тебя, дурака! Ишь министр какой! Ишь фигура! Это как? Как, спрашиваю, понимать?
— Коли в порядок был в Поселке, то ничего в и не случилось, — сказала мать убежденно. Отец круто, всем корпусом повернулся на ее голос, но не успел ничего сказать. — Порядка потому что нет, — повторила мать. — А коли б он был, порядок-то, то, слава богу, и жили бы спокойно. Такое мое слово. А то моду взяли — мальчишек под замок сажать! Это и зверя какого посади, он тоже удрать изловчится.
— А кто его, дурака, заставлял камни в окна бросать? Отец заставил? Может, мать упросила? Это же надо! — старик воздел руки вверх, как бы призывая в судьи высшие силы. — Ведь как всегда было... Полюбил парень девку, чего не бывает... Так он ей цветы, он ей колечко подарит, платок какой, песню на худой конец споет, спляшет косо-криво... А этот — камни в окно. Чтоб, значит, она не забывала его, память чтоб о нем имела, любовь его жаркую оценить могла! А! Евгеньич, ты слышал, чтоб люди про любовь камнями разговаривали?
— Да какая любовь, какая любовь! Чего мелешь-то! — простонал Юрка.
— Юра, — с чувством произнес Анатолий Евгеньевич. — Понимаешь, Юра, надо как-то соразмерять свои поступки и слова, слова и желания, желания и возможности... Надо, Юра, жить так, чтобы на тебя не показывали пальцем, — скорбно закончил Анатолий Евгеньевич и поспешил выйти, прихватив с полки в сенях сверток.
На крыльце он постоял с минуту, будто в раздумье, и направился в магазин. Ему не повезло — там уже торчал Горецкий. С перебинтованной головой, пластырем на подбородке, с костылем — не залечил еще раны после ночного побега. Вообще-то его положено было держать под стражей, но надобности в этом не видели. И Горецкий шатался по Поселку, заглядывал в мастерские, часами околачивался в магазине, неизвестно о чем толкуя с продавщицей.
Вера, женщина молодая, здоровая, нравилась Анатолию Евгеньевичу, и, заставая здесь Горецкого, он каждый раз чувствовал, как его охватывает злая ревность. У Анатолия Евгеньевича не хватило духу потребовать у Веры внимания к себе, но он страдал, когда Вера игриво, поощряюще перешучивалась с кем-то, — Кныш полагал, что у него несчастная любовь. И сейчас, увидев Горецкого, он сник и отошел к витрине с конфетами.
— Что, папаша, сладкого захотелось? — Горецкий захохотал и подмигнул Вере.
И Анатолий Евгеньевич с болезненной четкостью увидел ее смеющиеся глаза, яркие губы, ее здоровье, остро и ревниво почувствовал, что она женщина. И улыбнулся, как мальчишка, пойманный на запретном, жалко и виновато. Вера даже смутилась, будто невзначай ударила человека в больное место.
— Витя, — сказала она негромко, — ты зайди позже, ладно? Мне с Анатолием Евгеньевичем поговорить надо.
— Родственные сферы? — засмеялся Горецкий. — Взаимовыгодные контакты? А может, того... преступный сговор? Признавайся, папаша!
— Да, — спокойно сказала Вера. — Самый что ни есть сговор.
Анатолий Евгеньевич поразился происшедшей перемене. Теперь за прилавком стояла не глуповато похохатывающая бабенка, нет, он увидел холодную, властную и недоступную женщину. И Горецкий оробел, засуетился, начал шарить по карманам, разыскивая перчатки.
— Я что, — говорил он, — я ведь ничего. Могу и попозже. Мы народ простой, исполнительный. Нам сказано, мы — сделано. Вот только покупочку бы сделать заради плана родного магазина, заради уважения к близкому человеку...
— Перебьешься, — обронила Вера.
— А думаешь, нет? И перебьюсь. Так я через часок, а?
Вера молча кивнула, но неохотно, словно бы что-то переборов в себе.
— Приятных вам разговоров! — засмеялся Горецкий уже у выхода и быстро захлопнул за собой дверь, словно боялся, что в него могут запустить чем-то.
— Мразь! — резко сказал Анатолий Евгеньевич и тут же похолодел, поняв, что погорячился, что не имеет права так говорить, не дала еще ему Вера таких прав.
— Он не мразь, — спокойно проговорила Вера, опускаясь на табуретку. — Просто слабак.
— Но красивый слабак, а?
— Смазливый.
— Какая разница? Как различишь — где смазливый, где красивый? Полюбишь — назовешь красивым, разлюбишь — в смазливые разжалуешь. Красивый — посильнее. И не важно — правильный у него нос или нет, хорошо видят глаза или слепокурые... А смазливые — слабаки, хотя у них и все на месте и все как надо. Вот и разница.
— Вообще-то да, — согласился Анатолий Евгеньевич уловив скрытую похвалу, и невольно распрямил спину. — Вообще-то да, — благодарно повторил он, — Я вот кое-что принес, — он вынул из-за пазухи сверток. Вера, даже не взглянув, тут же убрала его под прилавок, — Это масло, — пояснил Анатолий Евгеньевич.
— Сколько?
— Полтора. Чуть больше. Не надо, — сказал Анатолий Евгеньевич, услышав, как Вера зашелестела бумажками в ящике. — Лучше того... Бутылочку.
— Водку? Что с вами, Анатолий Евгеньевич?
— Не знаю, Вера. Душа просит.
— С каких это пор вы о душе стали думать?
— Когда-то надо и о ней подумать, Вера, — печально сказал Анатолий Евгеньевич.
Оба чаще обычного называли друг друга по имени, и было в этом нечто вроде договоренности относиться друг к Другу с пониманием и доверием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Кныш и сам, наверно, не заметил, как сорочья привычка тащить все, что подвернется под руку, стала его натурой. Приходя в контору, он выпрашивал у секретаря стопку писчей бумаги, а пока Нина доставала ее из шкафа, успевал сунуть в карман коробочку кнопок или скрепок, ленточку для пишущей машинки, карандаш, резинку, стерженек для шариковой ручки. Бывая в столярной мастерской, он прихватывал горсть шурупов, шпингалеты, у электриков — лампочку, колечко изоляционной ленты, у зазевавшегося слесаря мог спокойно прихватить точильный брусок и сунуть в карман своей промасленной фуфайки. От этого карманы быстро дырявились, и тогда Анатолий Евгеньевич шел к завхозу и обменивал фуфайку на новую. Узнав, что кто-то собирается уезжать, он заявлялся в общежитие и попросту обменивал тряпье на новые вещи, которые нередко всего месяц назад получили со склада.
Как ни странно, но Анатолий Евгеньевич считал себя человеком щедрым: без сожаления отдавал лампочку соседке, когда у той перегорала своя, легко дарил новенькие шпингалеты или коробку шурупов. Правда, не готовил дрова на зиму, не возился с рамами и стеклами, да и вообще к отоплению старался не иметь отношения, но это естественно — соседи должны помогать друг другу. И потом, есть щедрость, говорил Кныш, а есть расточительность, это совершенно разные вещи. Анатолий Евгеньевич никогда не отказывал, когда к нему прибегали за маслом, сахаром, сметаной... принесенными накануне из столовой. И не настаивал, чтобы долг отдавали натурой, пусть это будут деньги, подумаешь!
На следующий день после разговора с Панюшкиным Анатолий Евгеньевич проснулся поздно. На Душе было гадко, будто его хамски, незаслуженно унизили. Анатолий Евгеньевич мысленно присоединял себя к отважному отряду покорителей севера. Это льстило и оправдывало те небольшие нарушения, которые он допускал. Воровство Кныш понимал, как маленькую слабость, которую все охотно простят да еще и посмеются над обличителем, ежели таковой вдруг объявится. О чем речь, если человек жизни своей не жалеет, чтобы освоить для страны, для народа эти убийственные места!
Панюшкин конечно же решил отыграться на нем.
У самого, видно, рыло в пуху, вот и ест безответных.
Комиссии хочет потрафить, тут и думать нечего. Ясно, что давно наметил принести его, Анатолия Евгеньевича Кныша, в жертву и берег, как берегут жирного барана к приезду гостей. А он-то, простачок, еще восхищался Толысом, слова о нем говорил приятные. Но как только дело до крови дошло, тут же Анатолия Евгеньевича под нож!
Вот, мол, как боремся за моральное здоровье коллектива! Ну ничего, сочтемся, думал, ежась под одеялом, Анатолий Евгеньевич. Из-за куска масла человеку судьбу ломать! А ведь Толыс показал, показал, как дорого ему это вонючее масло, как он боится, что кто-то съест лишний бутерброд.
И от твердого решения отомстить Панюшкину Анатолию Евгеньевичу стало легче. В груди отпустило, он расслабился, вытянул ноги, щелкнув коленками. Печку хозяйка растопила с утра, выдутое за ночь тепло снова наполнило комнату. Услышав потрескивание дров в печи, ощутив жар, исходящий от стены, Анатолии Евгеньевич начал мечтать. Улыбка тронула его губы, и он прикрыл глаза, чтобы не видеть грязного, провисшего потолка, маленького окна с надставленными осколками стекол, толстого слоя инея...
Анатолий Евгеньевич думал о том, как он купит билет на большой надежный самолет и улетит с этой богом забытой стройки. Красивые стюардессы будут подносить ему куриные ножки, соль и горчицу в серебристых пакетиках, будут спрашивать,, не хочет ли он пососать конфетку, выпить холодного ситра, и он кивнет согласно, да, мол, я не против... Девушка в голубом, как южное море, костюме принесет воды в стаканчике из тонкого стекла с золотым аэрофлотовским значком на боку и маленькими пузырьками воздуха, поднимающимися со дна...
Кныш застонал от наслаждения.
Потом он, Анатолий Евгеньевич, достанет из внутреннего кармана плоскую бутылочку отличного коньяка, нальет немного в стаканчик, задумавшись, глянет в иллюминатор на синь Татарского пролива, или на сумрачные сопки, или на заснеженные горы Сибири, а коньяк будет греться в его ладони, становясь более душистым, хмельным. Голубая стюардесса укоризненно и в то же время одобряюще покачает головой, как бы скажет: «Ах, нехорошо, Анатолий Евгеньевич, пить в самолете. Но я вас так понимаю!»
Он подмигнет ей заговорщицки, озорно, с этакой бесшабашной удалью и предложит выпить. Стюардесса засмеется польщенно и, конечно, откажется. И тогда Анатолий Евгеньевич извинится, мол, как хотите, но я, пожалуй, еще глоточек пропущу. И, опрокинув коньяк в рот, он не будет торопиться проглотить его, прислушиваясь к себе с радостным ожиданием. И дождется, когда придет к нему, посетит его состояние легкости и удачи.
Он завинтит золотистую крышечку, и холодящая бутылочка соскользнет в новый шелковистый карман свободно, как к себе домой. Да, ведь рядом с ним будут лететь попутчики — издерганные дорожными хлопотами, потные и небритые, с гигиеническими пакетами наизготовке.
О, они сразу поймут, что этот человек на Острове не терял времени зря.
А прилетит Анатолий Евгеньевич в маленький приморский городок, где уже строят для него квартиру, где уже отражаются в окнах и небо, и море, и островерхие деревья, и горы. Он отдохнет там с апреля по октябрь.
Да, это лучше всего — с апреля по октябрь. Улыбаясь, будет гулять по набережной, и в каждом его жесте все увидят неторопливость, значительность. Когда городок опустеет на зиму, он найдет хорошее кафе и станет там директором. А уже к весне все узнают, какой Анатолий Евгеньевич щедрый и надежный в делах человек.
Кныш не выдержал и улыбнулся широко, откровенно, потянулся так, что во всем теле вразнобой хрустнули суставы. Удивительное дело — Анатолию Евгеньевичу захотелось выпить, он вдруг ощутил настойчивое желание действительно опрокинуть рюмку-вторую. Кныш почувствовал себя сильным, способным принимать решения, человеком, который позволяет себе иметь желания и ублажать их. Вот так.
Надо сказать, что Анатолий Евгеньевич обладал удивительной способностью и выпивать бесплатно. Одевшись потеплей, он отправлялся на прогулку. Заметив, что ктото из знакомых выходит из магазина с утяжеленным карманом, Анатолий Евгеньевич, выждав полчаса, отправлялся к нему по какому-то очень важному делу, заходил в дом смущенно, с превеликим удивлением замечал на столе откупоренную бутылку...
— Хо-хо! — говорил он, дивясь своей удачливости. — Да я никак в самый раз попал!
— Ну, Толик, нюх у тебя прям-таки собачий! — восторженно крякал простодушный хозяин и бежал ополаскивать еще один стакан.
Был и другой способ — надежнее, достойнее. Не нужно было притворяться, маячить за избами и уныло чокаться с человеком, глубоко ему безразличным. Сегодня Кныш решил воспользоваться вторым способом. Сегодня он себя уважал.
Анатолий Евгеньевич снимал комнатку у Верховцевых, тех самых, сын которых, Юрка, несколько дней назад удрал из отделения милиции вместе с Горецким. Теперь он сидел дома, залечивал обмороженные конечности и молчал, злился, как волчонок, попавший в капкан. Отец виноватил самого Юрку, участкового, которому блажь в голову пришла запереть парня на ночь в отделении, мать все валила на отца, на строительное начальство, а сын время от времени покрикивал на обоих, поскольку мужественно всю вину брал на себя.
Прислушиваясь к движению за стеной, звяканью посуды, грохоту принесенных с улицы дров, Анатолий Евгеньевич готовился проскочить через общую комнату, не привлекая внимания и не вмешиваясь в семейные передряги. Но стоило ему приоткрыть дверь, как отец, даже не успев захлопнуть дверцу печи, распрямился и, повернувшись к Юрке, крикнул:
— Вот! Спроси человека! Ты спроси, если отцу родному не веришь! Скажи ему, Евгеньич!
— Отец прав, — скорбно и значительно ответил Анатолии Евгеньевич, — Ты, Юра, напрасно так. Нельзя. Надо...
— Да вы послушайте, что он говорит!
— Но он отец, Юра, — Анатолий Евгеньевич вложил в эти слова столько печали, мудрости и беспокойства за парня, что тот присмирел.
— Вот то-то! А за батиной спиной все мы герои!
Отец сердито шевелил нечесаными усами, с силой бросал в печь мерзлые поленья, так, что где-то там, в огненной глубине, они глухо ударялись о кирпичи, напористо шагал по комнате, норовя пройти так, чтобы наткнуться на кого-нибудь — на Юрку, на мать, на Анатолия Евгеньевича, и они шарахались в стороны, уступали дорогу, но отец снова пер на них, и они снова увертывались.
— Следователь в поселок приехал из-за тебя, дурака! Ишь министр какой! Ишь фигура! Это как? Как, спрашиваю, понимать?
— Коли в порядок был в Поселке, то ничего в и не случилось, — сказала мать убежденно. Отец круто, всем корпусом повернулся на ее голос, но не успел ничего сказать. — Порядка потому что нет, — повторила мать. — А коли б он был, порядок-то, то, слава богу, и жили бы спокойно. Такое мое слово. А то моду взяли — мальчишек под замок сажать! Это и зверя какого посади, он тоже удрать изловчится.
— А кто его, дурака, заставлял камни в окна бросать? Отец заставил? Может, мать упросила? Это же надо! — старик воздел руки вверх, как бы призывая в судьи высшие силы. — Ведь как всегда было... Полюбил парень девку, чего не бывает... Так он ей цветы, он ей колечко подарит, платок какой, песню на худой конец споет, спляшет косо-криво... А этот — камни в окно. Чтоб, значит, она не забывала его, память чтоб о нем имела, любовь его жаркую оценить могла! А! Евгеньич, ты слышал, чтоб люди про любовь камнями разговаривали?
— Да какая любовь, какая любовь! Чего мелешь-то! — простонал Юрка.
— Юра, — с чувством произнес Анатолий Евгеньевич. — Понимаешь, Юра, надо как-то соразмерять свои поступки и слова, слова и желания, желания и возможности... Надо, Юра, жить так, чтобы на тебя не показывали пальцем, — скорбно закончил Анатолий Евгеньевич и поспешил выйти, прихватив с полки в сенях сверток.
На крыльце он постоял с минуту, будто в раздумье, и направился в магазин. Ему не повезло — там уже торчал Горецкий. С перебинтованной головой, пластырем на подбородке, с костылем — не залечил еще раны после ночного побега. Вообще-то его положено было держать под стражей, но надобности в этом не видели. И Горецкий шатался по Поселку, заглядывал в мастерские, часами околачивался в магазине, неизвестно о чем толкуя с продавщицей.
Вера, женщина молодая, здоровая, нравилась Анатолию Евгеньевичу, и, заставая здесь Горецкого, он каждый раз чувствовал, как его охватывает злая ревность. У Анатолия Евгеньевича не хватило духу потребовать у Веры внимания к себе, но он страдал, когда Вера игриво, поощряюще перешучивалась с кем-то, — Кныш полагал, что у него несчастная любовь. И сейчас, увидев Горецкого, он сник и отошел к витрине с конфетами.
— Что, папаша, сладкого захотелось? — Горецкий захохотал и подмигнул Вере.
И Анатолий Евгеньевич с болезненной четкостью увидел ее смеющиеся глаза, яркие губы, ее здоровье, остро и ревниво почувствовал, что она женщина. И улыбнулся, как мальчишка, пойманный на запретном, жалко и виновато. Вера даже смутилась, будто невзначай ударила человека в больное место.
— Витя, — сказала она негромко, — ты зайди позже, ладно? Мне с Анатолием Евгеньевичем поговорить надо.
— Родственные сферы? — засмеялся Горецкий. — Взаимовыгодные контакты? А может, того... преступный сговор? Признавайся, папаша!
— Да, — спокойно сказала Вера. — Самый что ни есть сговор.
Анатолий Евгеньевич поразился происшедшей перемене. Теперь за прилавком стояла не глуповато похохатывающая бабенка, нет, он увидел холодную, властную и недоступную женщину. И Горецкий оробел, засуетился, начал шарить по карманам, разыскивая перчатки.
— Я что, — говорил он, — я ведь ничего. Могу и попозже. Мы народ простой, исполнительный. Нам сказано, мы — сделано. Вот только покупочку бы сделать заради плана родного магазина, заради уважения к близкому человеку...
— Перебьешься, — обронила Вера.
— А думаешь, нет? И перебьюсь. Так я через часок, а?
Вера молча кивнула, но неохотно, словно бы что-то переборов в себе.
— Приятных вам разговоров! — засмеялся Горецкий уже у выхода и быстро захлопнул за собой дверь, словно боялся, что в него могут запустить чем-то.
— Мразь! — резко сказал Анатолий Евгеньевич и тут же похолодел, поняв, что погорячился, что не имеет права так говорить, не дала еще ему Вера таких прав.
— Он не мразь, — спокойно проговорила Вера, опускаясь на табуретку. — Просто слабак.
— Но красивый слабак, а?
— Смазливый.
— Какая разница? Как различишь — где смазливый, где красивый? Полюбишь — назовешь красивым, разлюбишь — в смазливые разжалуешь. Красивый — посильнее. И не важно — правильный у него нос или нет, хорошо видят глаза или слепокурые... А смазливые — слабаки, хотя у них и все на месте и все как надо. Вот и разница.
— Вообще-то да, — согласился Анатолий Евгеньевич уловив скрытую похвалу, и невольно распрямил спину. — Вообще-то да, — благодарно повторил он, — Я вот кое-что принес, — он вынул из-за пазухи сверток. Вера, даже не взглянув, тут же убрала его под прилавок, — Это масло, — пояснил Анатолий Евгеньевич.
— Сколько?
— Полтора. Чуть больше. Не надо, — сказал Анатолий Евгеньевич, услышав, как Вера зашелестела бумажками в ящике. — Лучше того... Бутылочку.
— Водку? Что с вами, Анатолий Евгеньевич?
— Не знаю, Вера. Душа просит.
— С каких это пор вы о душе стали думать?
— Когда-то надо и о ней подумать, Вера, — печально сказал Анатолий Евгеньевич.
Оба чаще обычного называли друг друга по имени, и было в этом нечто вроде договоренности относиться друг к Другу с пониманием и доверием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50