https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/logic/
— Что ж, — проговорил Панюшкин, — тебе не откажешь в своеобразной логике. Кое в чем могу с тобой согласиться. Но, полагаю, Володя, есть более высокий счет. Да, он не всегда выгоден с финансовой точки зрения. Но он есть, этот более высокий счет. И слава богу, что люди думают не только о выгоде и целесообразности. Понимаешь, когда не берутся в расчет люди, все остальное попросту теряет смысл.
— Согласен, Николай Петрович. Поэтому, заботясь о людях, я с еще большей охотой уничтожу Хромова.
— О людях можно заботиться и не уничтожая Хромова. Когда начнешь уничтожать, трудно бывает остановиться.
— Знаете, Николай Петрович, мы ничего друг другу не докажем. В нас разные программы заложены. Вы правы сейчас, в споре, но в жизни... У жизни иная логика.
— Правильно, у жизни своя логика. Но как раз я в нашем разговоре отстаиваю логику жизни. А ты отстаиваешь логику волевых решений, право решать, кого уничтожить, а с кем можно и повременить для пользы дела. Другими словами, Володя, ты не склонен дожидаться, пока жизнь все расставит по своим местам, пока она каждому воздаст по заслугам. Все это ты намерен сделать сам. Немедленно. Я правильно тебя понял?
— Мне известны случаи, Николай Петрович, когда жизнь воздала человеку по заслугам спустя несколько веков после его смерти. Знаю я и о человеке, которому лишь спустя тысячелетия удалось занять в истории подобающее ему место. Вам не кажется, что жизнь иногда сильно запаздывает со своими дарами, со своими выводами?
— Да, за ней это водится. Зато она не ошибается.
— Николай Петрович, а вам не кажется, что если мы во главу угла будем ставить боязнь совершить ошибку, если именно это будет иметь для нас самое главное значение, то именно здесь мы и допустим ошибку? Ошибки двигают развитие человечества и развитие каждого отдельного человека не меньше, нежели самое верное решение, самое безошибочное действие. Согласитесь, что...
— Соглашаюсь. Даже не дослушав тебя. Потому что все сказанное тобой совершенно верно. Но ты, Володя, сделал маленький шаг в сторону и сразу оказался неуязвимым в споре. Мы говорили об отдельном человеке, со своей судьбой, своими слабостями и недостатками, а ты перенес свои доводы на человечество. Так нельзя. То, что справедливо для одного человека, может оказаться вопиющей несправедливостью даже для двух, не говоря уже о двух миллиардах. И наоборот. Да, в науке отрицательный результат бывает не менее полезен, нежели результат положительный. Но эта закономерность неприемлема для отдельного человека. Здесь каждый отрицательный результат — это катастрофа, смерть, Тайфун. Убери Хромова — и наш коллектив оздоровится. А Хромов? Что станется с ним? А если завтра кто-то решит, что и ты недостаточно полезен?
Оставшуюся дорогу шли молча. Миновав вагончики, Панюшкин и Званцев подошли к самому краю льда. Промоина напоминала широкую черную реку. Мускулистая, ледяная вода с тихим шелестом проносилась у самых ног.
Было что-то жутковатое в ее скорости, в черноте, в неподчиненности самым очевидным законам природы — вода не замерзала, хотя температура временами опускалась до тридцати градусов мороза. Вихрящимися потоками она вырывалась из-под сжимавшего ее льда и снова уходила под лед. Лунные блики перекатывались, исчезали и снова возникали на поверхности. Неудержимо и мощно неслась многометровая масса воды, чтобы вскоре, замерев на несколько минут, с такой же силой ринуться обратно. Из десятка километров, составлявших ширину Пролива, только эти двести метров не могли замерзнуть, и казалось, никакие морозы, никакая сила не заставят воду остановиться.
Постояв, Панюшкин и Званцев, не говоря ни слова, пошли от промоины. В вагончике, где на ночь обычно оставались дежурные, светилось окошко.
— Зайдем? — спросил Званцев.
— Вряд ли они обрадуются. Начальство должно знать свое место и свое время. Нечего по ночам шастать да честной народ пужать.
Званцев первым поднялся по маленькой лесенке, без стука открыл дверь и вошел. Поднявшийся следом Панюшкин увидел, что они и впрямь пришли некстати. На табуретке меж двумя лежаками стояла початая бутылка водки, лежали куски рыбы, хлеба.
— Никак начальство! — в притворном ужасе воскликнул водитель вездехода Костя, который по совместительству был еще и парикмахером. Вторым дежурным был толстый, с округлой рыжей бородой Порфирьич, известный в Поселке еще под кличкой Дедуля. Никто не знал его имени, фамилии, доставало клички да отчества. Неуловимо быстрым движением он подхватил бутылку и так ловко сунул ее куда-то, что Панюшкин даже не заметил.
— По какому поводу? — спросил Званцев, присаживаясь на лежак.
— Да вот, — Дедуля развел широкими, почти медвежьими лапами, — о жизни разговор зашел. — Он виновато поморгал маленькими глазками, окруженными короткими светлыми ресницами, пытаясь прикинуть — как у начальства с настроением, не ошибется ли, предложив присоединиться... — Николай Петрович, вы, может, того... а?
— Что, Порфирьич?
— Я говорю, может, с морозца-то оно и ничего... Только на пользу, а? Кровь быстрее побежит, а?
— Дао чем ты? Что-то я не пойму тебя? — беспечно спросил Панюшкин.
— Говорю, что, если, к примеру, это самое... Ну, в общем...
— Выпить предлагает, — улыбаясь, пояснил Костя-парикмахер. — А слово «водка» вымолвить робеет. Язык не поворачивается. Точно-точно, Николай Петрович! Как на Материке поклялся не пить, так больше этого слова и не произносит.
— Начинать надо с малого, — подтвердил Дедуля. — Слова, которое обозначает эту самую жидкость, для меня уже нет. Думаю, вскорости и от нее самой отказаться.
Так что, Николай Петрович, пригубите?
— О жизни, значит, разговор, — Панюшкин присел рядом со Званцевым, снял шапку, расстегнул куртку, озябшими ладонями потер лицо. — Ну, разливайте, чего тянуть.
На крючьях, как шкуры каких-то человекообразных зверей, висели скафандры, красные блики из раскрытой печи играли на их резиновых складках, на круглых стеклах водолазных шлемов. Панюшкин с улыбкой наблюдал, как радостно засуетился Дедуля, как ловко управлялся он со своим животом. Казалось, достаточно ему поднять руку, чтобы в ней оказался стакан, бутылка, рыбина. Постепенно табуретка приобретала вид накрытого стола.
Панюшкин знал нескладную, известную всему Поселку судьбу Дедули. Когда-то он был режиссером телевидения, снимал фильмы, будто бы даже неплохие фильмы, любил дальние командировки, но потом бросил студию и ушел руководить кружком юных кинолюбителей, а оттуда подался в фотографы городского ателье. И жил, и работал Дедуля шумно, на годы вперед планируя собственное процветание. Когда-то, женившись на красотке из украинской деревни, он, не раздумывая, уволился с работы, решив разводить арбузы. И настолько был уверен в успехе, что немедля засел за составление плана дома, который построит, когда продаст богатый урожай.
Но продавать оказалось нечего, а небольшую выручку от зеленых недомерков у Дедули вытащили какие-то забулдыги, которых он решил угостить на радостях. Со строительством дома пришлось подождать, да и жена, убедившись, что дальше планов двухэтажного особняка с розарием и бассейном дело не двигается, ушла. Погрустив недолго, Дедуля уехал в Сибирь разыскивать древние поселения Мангазеи, но не доехал, остановившись на какой-то стройке — вспомнил, что в юности учился в автодорожном техникуме и неплохо знает строительные машины. Когда стройка закончилась, прикатил на Пролив.
Подняв стакан, Панюшкин посмотрел сквозь него на полыхающие поленья, на затаенно притихших, как перед важным событием, Званцева, Дедулю, Костю-парикмахера... Огонь из печи отражался в гранях стаканов, делая их рубиново-красными, а лица — торжественными и значительными, будто собравшиеся готовились совершить какое-то таинство.
— Ну? За что? — спросил Панюшкин.
— За свершение наших планов! — убежденно сказал Дедуля. — За свершение наших самых несбыточных, невероятных и, не побоимся этого слова, дурацких планов! — и он так решительно выпил из стеклянной баночки, будто только от этого зависело его счастливое будущее.
Панюшкин подержал кулак у рта, словно прислушиваясь к себе, повернулся к Дедуле:
— А теперь скажи, Порфирьич, за что же мы пили, какие у тебя планы?
— О! Вы представляете, Николай Петрович, оказывается, у меня на Кубани живет обширная родня! Какие-то двоюродные тетки, троюродные братья, сестры, родной дед и так дал ее. Все они меня помнят, что, впрочем, вполне заслуженно, и жаждут видеть ежедневно. Другими словами — зовут на Кубань.
— Поедешь?
— Обязательно. Фрукты, овощи, солнце, родня... После этого климата мне три года надо на солнечной части земного шара жить и наверстывать упущенное! Я что решил — покупаю на заработанные под вашим руководством деньги пять вагонов леса, отправляю их на Кубань и строю дом. Представляете — два этажа! Подвал, выложенный кирпичом. Там всегда прохладно, там будет стоять грубая, но надежная мебель — стол, стулья, полки, керамика, на стенах — чеканка... Вы не знаете, какую я чеканку делал? Нет? О! Я год жил чеканкой, и она до сих пор украшает лучшие дома города Днепропетровска. Да что дома! Дирекция нового беломраморного театра оперы и балета сочла за честь повесить мою чеканку в фойе! Правда, ее оттуда вскорости сперли. Но и это кое о чем говорит! Самые влиятельные люди города перебегали дорогу, чтобы поздороваться со мной, чтобы пожать вот эту руку! Да, так я не досказал про дом, который построю на Кубани... В подвале у меня всегда будет хорошее сухое вино для друзей. Приглашаю, Николай Петрович!
— Спасибо. Обязательно приеду. Непременно.
— Договорились! Жду! Адрес вышлю дополнительно. А перед домом будут расти розы! У меня будет прекрасный розарий! Вы знаете, какие розы растут на Кубани? Не розы, а... а... наваждение какое-то!
— Но перед этим надо купить пять вагонов леса? — уточнил Званцев. — И лес, как я понимаю, нужен хороший, верно?
— Да, пяти хватит даже на то, чтобы расплатиться с ребятами, которые будут помогать! — Дедуля захохотал радостно в предчувствии счастливых времен, и по его рыжей бороде запрыгали яркие блики от горящих поленьев.
Он даже не заметил подковырки Званцева. Впрочем, вполне возможно, что он попросту не пожелал услышать отрезвляющие слова, как делал это всю жизнь — брал в расчет только радостную сторону событий.
— Сколько тебе лет, Порфирьич? — грустно спросил Панюшкин.
— Сорок пять. А что? Думаете, не успею построить?
— Полагаю, не успеешь. Во всяком случае, надо торопиться. Дом построить не менее сложно, Порфирьич, нежели наш трубопровод. Там свои тайфуны, свои комиссии...
— Вообще-то, да, — тут же без колебаний согласился Дедуля. — Хлопотно это — дом строить. Ну, построю я его, а дальше? Ведь в нем жить надо, в доме-то! Работать где-то! А кем я буду работать в кубанской станице? Да засохну я там раньше своего розария! Пропади он пропадом этот дом вместе с подвалом и бассейном! Дом — это такое тяжелое испытание для всех моральных и нравственных основ человека! Там украсть захочется, там в сговор вступить с антисоциальными элементами... А тяжести поднимать думаете легко? Нет, здоровье — оно не вечно! Будем живы!
— Ох, Порфирьич! — вздохнул Панюшкин. И подумал — немало еще по Дальнему Востоку, да по нашим островам, да по всей России-матушке таких вот неустроенных, мятущихся, мотающихся со стройки на стройку, из одного полузанесенного общежития в другое — полузатопленное, и не могут, бедолаги, найти себя, не могут сделать себя. И фильмы они снимают, и плотины строят, и просто шатаются... Что мешает им? Куда идут они, да и идут ли? Ведь сил в нем, в этом толстобрюхом Порфирьиче, на добрый десяток человек заложено! Ведь действительно висят его чеканки в фойе театра, крутят по телевидению его старые фильмы, и машины он знает, и нет в отряде водителя более самоотверженного и отчаянного, чем Дедуля. Где же осядет он, на чем остановится? Каким ветром опять подхватит его и куда занесет? И эта бравада, эта постоянная готовность посмеяться над самим собой, над своими удачами и неудачами и тут же стеснительность, опаска — как бы не подумали, что он больно всерьез к себе относится, как бы не решили, что он гордится своими фильмами, как бы не приняли за хвастовство утверждения, что его чеканки брали призы на республиканских выставках. Что за всем этим? Только ли безалаберность? Ребенок, какой он еще ребенок! Сколько в нем робости, жажды покровительства, детской уверенности в бесконечности своей жизни, в том, что все подвластно ему, все он может и всего добьется, если захочет. И ведь не пустая это уверенность.
— Может, еще по одной? — спросил Дедуля. — Сорок пять мне сегодня, Николай Петрович!
— Вона какие дела! Раз такое дело, придется, — Панюшкин посмотрел ему в глаза и увидел в них такую собачью тоску, что невольно содрогнулся. Он постарался улыбнуться, но совсем не был уверен, что улыбка получилась. — За встречу на Кубани! — Панюшкин ощутил, как сильно, упруго ткнулась в его стакан баночка Дедули. Тот благодарил за несбыточный тост.
— Глядишь — и праздник получился нежданно-негаданно! — браво начал Дедуля, но продолжить не смог.
И еще раз чокнувшись со всеми, молча выпил. Да так и остался сидеть, невидяще глядя перед собой.
— А! Дни рождения всегда настораживают... Невольно прикидываешь — а много ли тебе осталось, — сказал Костя-парикмахер.
— Как-то странно ты настроен сегодня... На худшее.
— А я всегда, Николай Петрович, на худшее настроен. Легче жить. Вернее, легче встречать жизненные невзгоды. Вот мы с Порфирьичем до вас говорили... При такой позиции жизни не удастся застать меня врасплох, что бы она ни придумала, какую бы пакость ни затеяла. И потом, Николай Петрович, мне сдается, вы тоже настроены на худшее. Оно и верно — здесь нужно только радоваться, когда происходит не самое мерзостное из всего возможного.
— Продолжай, Костя, с тобой всегда интересно поговорить.
— А, Николай Петрович! Вам со мной скучно. Вы — человек дела, а я — человек настроения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50