https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это был первый европейский, или, вернее, первый немецкий город в моей жизни. Алленштейн не был похож на те города, которые я видел раньше, на Ленинград, к примеру, или Белосток. Это был многоэтажный темный город с угрюмо-серыми, как бы сплошными домами и узкими, выложенными брусчаткой мостовыми. Дома были как скалы, вернее, они казались вырубленными из темных тяжелых скал не столько для жилья, сколько для украшения города (башенки, карнизы, балконы, колонны, фигурки, звериные морды). Теперь в этих каменных ущельях, по которым гулял чадный ветер, неся клубы дыма и хлопья сажи, было тесно лошадям, людям, машинам, тесно и жарко. Потому что многие дома горели, языки пламени высовывались из окон, круто загибались вверх и метались по стене, будто пытаясь улететь вслед за черным дымом. Оконные проемы сквозили огнем, как печные устья, а окна негоревших домов были темны, глухи и безлюдны.
Проезжали мимо длинных трупов немецких солдат. Они мне уже были привычны, я был к ним равнодушен. Потом проехали мимо убитой старушки. Маленькая, во всем черном, в шляпке, она уткнулась в камни мостовой и закоченела в луже собственной крови. Почему она не ушла из города? Не успела? Не хотела? Как угодила под пули? Меня больше удивило даже не то, что убили старуху, а то, что в этом городе жили, могли жить такие вот обыкновенные старушки…
За Алленштейном снова открылись снежные поля, пологие холмы, перелески. Дорога, обсаженная по обочинам корявыми деревьями, шла мимо одиноких хуторов, иногда входила в небольшие безлюдные деревеньки с однообразными кирпичными домиками под крутоскатной черепичной крышей. По сторонам из-за холмов тут и там, как острие пик, торчали шпили немецких церквей. В Польше были костелы, а как эти называются, я еще не знал. Впереди, в мутной дали чужбины, откуда низкие пасмурные облака волокли серо-белые пологи мокрого снега, громыхала, дымила, полыхала передовая. Мы, комендантский эскадрон 5-й дивизии, штабные офицеры, их коноводы, знаменосцы, обозы, кухня, машины – словом, колонна, мы ехали, спешили вослед дальнему огненному, дымному валу, который тоже отодвигался, катился в глубь Германии. Обгоняя нас, в снежной кутерьме вперед мчались какие-то штабисты в черных бурках, кубанках и на добрых конях, за ними трусили их ординарцы в полушубках и на лошаденках похуже. Тесня нас к обочине, проезжали штабные легковушки, грузовики с прицепленными пушками, перли вперед танки. Назад шли только пленные фрицы, не по дороге шли, а брели по пашне, по сугробам; человек двадцать пленных, запаренных, жалких, бежало впритруску, погонял их молоденький с очень серьезным и гордым лицом «копытник» на низкорослой монгольской лошади.
И этот огненный поток, эту железную лаву, хлынувшую с востока в германские пределы, уже было не остановить ничем – ни армией, ни огнем, ни железом.
Ночь застала нас на каком-то хуторе. Штаб расположился в большом деревянном доме, там же приютились знаменосцы со знаменами, а мы, несколько коноводов (куда завернули остальные, я не видел), поставили своих коней в дощатый сарайчик. На чердаке сена было вдоволь. Я напоил коней, набил кормушку сеном, поужинал чем бог послал – кухня где-то отстала – и залез в кормушку рядом с мордами своих коней. Уснуть я не мог – было холодно, как только начинал подремывать, мне снилось, будто я тону в ледяной воде или лежу голый на снегу, да к тому же боялся проспать, отстать, потому что, я понял это еще под Гольдапом, комендантский эскадрон – это тебе не пехотная рота, не обычный эскадрон, где за тебя отвечает помкомвзвода, глаз с тебя не спускает, здесь, в комендантском эскадроне, каждый сам по себе или в лучшем случае люди держатся отдельными группками, хотя здесь тоже есть взводы и сержанты; здесь я как будто сбоку припека, тронутся спешно – забудут меня. Сквозь чуткую дрему я всю ночь слышал отдаленную автоматную и пулеметную трескотню, грохот пушек, где-то неподалеку несколько раз прорычали «катюши», переступали и толкались в темноте встревоженные стрельбой кони. Потом кто-то меня будил, толкал, тормошил, матерно ругаясь, или, может, это снилось мне. Я долго боролся со сном, мне казалось, что я сплю в шалаше, на сенокосе в горах, раннее прохладное утро, роса, туман, вставать не хочется, а бригадир дядя Хаким тормошит меня, поднимает на работу. Открыл глаза – в сарае светло, рядом никого, только я да мои кони. Отстал!
Вскочил, кинулся на двор. На высоком крыльце дома стоял незнакомый или, вернее, малознакомый штабной майор в кубанке и спокойно смотрел вдаль, у крыльца коновод держал оседланного коня. Я спросил у коновода, где остальные. Он махнул рукой. Я глянул туда, куда указал коновод: далеко за низиной (хутор стоял на юру) на заснеженный увал тянулись всадники. А от небольшого леска справа по низине, взвихривая снег, влача два или три орудия, мчались кони. И тут я глянул влево, за сарай: недалеко горела деревня. Дома из красного кирпича, оранжевые черепичные крутоскатные крыши, оранжевые языки пламени, серо-черные клубы дыма – все это на миг показалось мне очень красивым. Оттуда, от деревни, медленно ползли на нас танки, три или четыре танка и одна самоходка. Я хорошо разглядел их: приземистые, угластые, пятнисто-бурые на белизне снега. Немцы наступали – это я сразу понял, только непонятно было, почему наши штабники взяли вправо вдоль фронта, а не в тыл подались. Вдруг меня обуяла паника, не оттого, что наступали немцы – если на крыльце дома стоял майор и преспокойно, будто любуясь, смотрел на танки, если навстречу к ним мчались орудия, ничего страшного, наверное, не было, хотя и за всю войну впервые шли на меня танки; я скорее запаниковал оттого, что отстал от своих, от мысли, что я их не догоню, что Харибову потребуется конь, а меня нет. Я метнулся в сарай, отвязал и вывел коней на двор.
Майор стоял на прежнем месте и так же спокойно смотрел на приближающиеся танки. Артиллеристы с хода развернули орудия, ездовые отпрягли лошадей и галопом погнали к лесу, а расчет открыл огонь по танкам. Все это было сделано так быстро и лихо, что я, несмотря на паническую смятенность души, увидел, почувствовал захватывающую красоту боя, красоту солдатской сноровки и бесстрашия. Кони мои не стояли, рвались туда, куда ушел эскадрон. Кони не любят отставать от своих. Я кое-как зацепил ногой стремя, потянулся и… вместе с седлом сполз под брюхо коня. В спешке забыл подтянуть подпруги. Тут еще Ганс рвался. «Стой, зараза немецкая!» Майор, увидевший все это с крыльца, произнес, убийственно взглянув на меня, ругательное слово, означающее на грубом языке задницу. Наконец я сел в седло и дал волю коням. Кони всегда идут туда, куда ушел эскадрон, куда ушли остальные кони, с которыми они сжились, породнились, и находят своих то ли по запаху, то ли еще по каким-то непонятным людям приметам. След эскадрона на снегу еще был свеж. Кони взяли прямо по следу. Но с того времени, когда скрылись за увалом коноводы, обстановка изменилась так, что след коней теперь лежал между артиллеристами и немецкими танками, хотя с того момента, когда я вышел из сарая и увидел мчащихся встречь танкам артиллеристов, прошло, ну, от силы десять минут. Я еще не успел сообразить, что надо дать кругаля, обходя орудия с тыла, как уже мчался очертя голову между ними и танками. А когда одумался, было уже поздно да кони рвались. А, была не была! Я видел искоса, как один танк задымил, закрутился и встал. Остальные, стреляя из пушек и пулеметов, медленно ползли на орудия. Впереди и позади артиллеристов там и тут вырастали кусты взрывов и рассеивались, оставляя на снегу черные лунки воронок. Артиллеристы, завидев меня, замахали руками и закричали что-то, а я мчался дальше, припав к холке лошади. Я увидел себя глазами артиллеристов, глазами того майора и глазами немцев. Я был сумасшедшим в их глазах, а в глазах майора к тому же задницей. Посвистывали пули. Я шпорил, не жалея бока своего меринка. Проскочить, домчаться до увала – дальше не страшно. Мельком, сбоку увидел, как слева от меня, чуть позади, очень близко грохнул снаряд. Смерть моя! Вот здесь, на этом вот заснеженном поле! Вжавшись в холодный комочек, я ждал следующего снаряда. Нет, кажется, пронесло. И вот танки и орудия остались позади, и я, промчавшись через бой и все еще ощущая спиной леденящий ветерок смерти, взлетел на увал, увидел вдали какое-то село, дорогу, войска, приободрился и наметом погнал туда. Почувствовал, что Ганс тянется, потом заметил, что жеребец припадает на заднюю левую. Глянул назад: белизну снега прометила алая строчка лошадиной крови. Ранило! Ну и влетит же мне от Харибова!
Эскадрон я догнал в большом селе. Штадив теперь располагался там. Привязал коней (левая задняя нога жеребца от голени до копыта была залита черной кровью), нашел Харибова и доложил, что Ганса ранило.
– Как ранило?! Где ранило?!
– В ногу.
– Я спрашиваю, где попал под обстрел?!
Я рассказал. Харибов расстроился до слез, подошел к коню, потрогал рану и приказал, чуть не плача:
– Ну чего стоишь?! Иди за ветеринаром!
Пришел ветеринар, пожилой старшина, осмотрел Ганса и сказал, что коня надо отправить в дэвээл – дивизионный ветеринарный лазарет. Харибов взглянул на меня с таким казнящим укором, что я даже подумал: лучше бы уж меня самого ранило. Харибов похлопал коня по шее, видно, прощаясь, махнул рукой и ушел. Больше я его не видел.
Меня вызвал капитан Лысенко, вручил какую-то бумагу и приказал отвести Ганса в дэвээл, а оттуда отправиться в распоряжение 17-го полка, в эскадрон.
Ну и что же, в полк так в полк, в эскадрон так в эскадрон. Хватит припухать в штадиве. Пора и вернуться на передовую. Так вот я пешком, ведя раненого, хромающего Ганса в поводу, налегке, без оружия, только с вещмешком, пошел искать среди войск, штабов, медсанбатов, тыловых хозяйств ветеринарный лазарет. Не очень горевал: начиналась другая жизнь, жизнь вблизи со смертью, для солдата обычная жизнь. Что будет со мной: ранит, убьет или все-таки доживу до победы?..
В штаб 5-й кавалерийской дивизии я попал под Гольдапом. Под Гольдапом в маленьком городке на немецкой земле стоял наш эвакогоспиталь. Я был санитаром в госпитале. После контузии в боях под Выборгом у меня из правого уха текла кровь, потом ухо стало гноиться, и я оглох. Военврач Рудина водила меня к ушнику и сказала, что мне, вероятно, дадут нестроевую, то есть я останусь в госпитале санитаром до конца войны. Мне не хотелось оставаться в госпитале, мне хотелось вернуться в свою часть, в свой полк, который стоял в Выборге, но капитан Рудина сказала, что я глуп, и не отпустила, вернее, попросту не выписала меня из госпиталя как недолечившегося ранбольного. Значит, начальству виднее, решил я, значит, так тому и быть, припухать мне в госпитале до конца войны. Я сходил в Выборг, в свой батальон, получил выписку из приказа о награждении меня орденом Славы и об уходе в часть старался забыть, старался настроиться на новую службу. Потом наш эвакогоспиталь переехал в Польшу, оттуда под Гольдап. Так как после захвата плацдарма на краешке Восточной Пруссии и неудачи под Гольдапом активные военные действия прекратились и войска стали в оборону, наплыва раненых не было. Я делал разную случайную работу и нес караульную службу.
В городке не осталось ни одного жителя. Брошенные дома заняли войска, штабы и разные тыловые хозяйства. Капитан Рудина и еще несколько военных врачей обитали на втором этаже двухэтажного дома, а на первом жили медсестры, санитары и прочий медперсонал. Мужчины жили отдельно. Хотя и военврачи женского пола носили на своих погонах капитанские и майорские звездочки, оставались они все же бабами. Они постоянно чего-то боялись; может быть, боялись внезапного немецкого наступления, окружения и почему-то боялись выходить ночью на улицу. Мне приходилось стоять по ночам на посту у их двери, вернее, сидеть на стуле и дремать. Меня сменял Горшков, оставленный, как и я, в госпитале санитаром, тихий, как будто забитый или придуривающийся, видно, неотступно решивший дождаться здесь конца войны. Ну, стояние по ночам у двери женской комнаты – это еще полбеды. В доме не было уборной, так что каждое утро вместе с Горшковым я выносил приспособленный для ночной нужды бак. Я чувствовал, догадывался, что для меня это унизительно, хотя, с другой стороны, ничего особенного в этом вроде бы и не было, солдат есть солдат, прикажут чистить уборную – чистишь, прикажут идти на пулемет идешь. Но осточертело мне все это бабство, я уже крепко подумывал о побеге в часть, ждал только случая.
В городе стоял штаб 3-го кавалерийского корпуса. Он располагался неподалеку от госпиталя. Все, даже рядовые, в сапогах, многие офицеры в кубанках, во время верховой езды накидывают на плечи бурку, ту самую, чапаевскую, похожую на крылья птицы. А у рядовых к седлу с левой стороны привьючены клинки. Кавалерия! Казаки! Я бы с радостью пошел в кавалеристы, но, думал, не примут, как, к примеру, не приняли бы меня во флот. Другое дело в пехоту-матушку.
Наши медсестры, санитарки уже влюблены в кавалеристов. Они ведь вечно влюбляются то в летчиков, то в кавалерийских офицеров, уже у наших девушек есть «симпатии» среди штабистов. Ах, как звенят их шпоры, как лихо они ездят на лошадях, как целуются!
Шел я однажды по улице городка и вдруг слышу: два кавалериста говорят по-башкирски. Немолодые уже, ну, под тридцать, в защитных ватниках, в сапогах со шпорами, молодцеватые. Они болтают на таком родном до пронзительности языке, что хочется заплакать от радости. Причем они говорят не просто по-башкирски, они так произносят слова, говорят на таком наречии, на котором говорила моя мать, на котором говорят в нашей деревне, в нашем районе. За несколько лет на войне язык этот я малость подзабыл, вернее, чуточку отвык от него, потому как говорил только по-русски и даже во сне с матерью и родичами стал разговаривать по-русски.
– Эй, башкиры, что ли?! – окликнул я их по-башкирски.
– Башкиры. А ты кто будешь?
– Я тоже башкир.
– Мы и так видим, что ты башкир. Откуда, из какой части?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я