купить аксессуары для ванной комнаты
– Кавалерист должен на коне саблей махать, а вы по земле ползете.
– Наши кони не железные, как ваши.
Танкисты, как и мы, были молодые ребята. Мне раньше танкисты казались заносчивыми, дескать, не чета вам, «копытникам». А эти ребята были простые, все улыбались, шутили. Но в их веселости, возбужденности я уловил что-то очень искреннее и в то же время как будто чуть напускное. Вдруг я догадался, что они боятся, боятся немецкой пушки, боятся засевших в домах фаустников, боятся заживо сгореть в танках и пытаются заглушить весельем этот постыдный страх смерти. Ведь танк грозный-то он грозный, но очень уж большой. Броня-то броня, она, может, и защищает от пуль, а бронебойный снаряд делает в ней кругленькую дырку с заусенцами по краям – я видел. К тому же бак с горючим, снаряды под боком. Заклинит башню или порвет гусеницы – тоже беда немалая. И наверное, даже взрыв гранаты или фаустпатрона контузит, оглушает танкистов в этой железной теснине. Может быть, под Сталинградом или под Курском они, танкисты, и шли отчаянно и осознанно на смерть, а сейчас, в сорок пятом, когда впереди замаячила победа, засветилась жизнь, этим ребятам, постепенно возвращающимся в мыслях, чувствах к жизни, к надеждам, страшно как никогда.
Один из танкистов, должно быть, старший по званию, взобрался на баррикаду и стал глядеть на ту сторону. Вдруг ударил по нас немецкий крупнокалиберный пулемет «тахталка» трассирующими пулями. Тах-тах-тах-тах. И огненные трассы: вжию-вжию-вжию. Танкист сиганул обратно, мы метнулись к домам.
– По машинам!
Танки пропахали баррикаду и двинулись вперед. Два танка рванулись в сторону и, сметая сетчатые изгороди, вломились во дворы, пробиваясь, наверное, к другой улице. А остальные поперли прямо, ведя беглый огонь по городу. Взрывались дома, стены вздувались красноватой пылью, отвесно рушился битый кирпич, бурый прах завис между домами, дымили пожары. Оттуда, из дыма и пыли все еще злобно и длинно била «тахталка».
По узкой двухэтажной улице танки шли гуськом, мы за ними. Я, как всегда, топал рядом с Баулиным. От нас не отставал, вернее, по старой привычке жался к Баулину наш парикмахер Атабаев. Взводные шли позади. Немцы стреляли из дальних домов на перекрестке улиц, пули то и дело фьюкали мимо уха или, разрывные, чиркая по стенам, разлетались искрами. Бой громыхал и трещал и на соседних улицах, там, наверное, продвигались к центру города эскадроны.
Вдруг возле магазинчика с разбитыми витринами Атабаев упал, упал прямо мне под ноги и, бросив карабин, попятился ползком назад. Я остановился и, наклонившись над ним, спросил:
– Атабаев, ты чего?
Он не ответил. Припав лицом к мостовой, схватившись рукой за шею, все пятился и пятился.
– Что, ранило?
– Шея! – жалко простонал он. – Ойбой, опять шея!
– Давай помогу, – я хотел было помочь ему подняться, но Атабаев не поднимался, то ли не мог, то ли боялся. А мне надо было топать дальше за Баулиным; остальные тоже, минуя нас и как будто не замечая упавшего, перебегали вперед. Посвистывали пули, направленные, может, в меня, но летевшие мимо.
– Потерпи маленько, сейчас санитары подойдут, – сказал я, положив рядом с казахом его карабин, и побежал догонять Баулина.
Ближе к перекрестку улиц передний танк, оторвавшись от остальных, рванулся было вперед, но тут же грохнуло, и хлестнуло его пламенем, танк замер на минуту, затем газанул назад, пошел в бок, вломился задом в изгородь и, развернув башню, стал посылать снаряд за снарядом в дома, где засели немцы. К подбитому, но еще живому танку (может, перебило гусеницы) подъехали остальные два, стали рядом и, дергаясь и чуть пятясь при каждом выстреле, долбили и долбили немцев. А крупнокалиберный пулемет «тахталка» все еще бил из клубов дыма и пыли трассирующими пулями, и мне казалось, что нас стегают длинными огненными кнутами. Мы прятались за углами домов, притаились в подъездах, жались к дубовым дверям с почтовыми ящиками.
– Ковригин, давай дворами, дворами! – хрипло кричал позади комэска.
– Первый взвод!
Мы вошли в какой-то двор, перелезли через изгородь и, пробираясь по каким-то закоулкам, натыкаясь на глухие заборы, проходя иногда сквозь дома, продвинулись вперед. Следом за нами шел второй взвод. Остановились в чистеньком заасфальтированном дворике с деревцем посредине. Слева буквой Г примыкал к этому дому другой, видно, выходящий фасадом на простреливаемую улицу, с другой стороны тоже впритык стоял двухэтажный серый дом на деревянном, выкрашенном в черный цвет каркасе, дальше тянулась какая-то кирпичная стена. Присели, кто на ступеньках крыльца, кто под деревцем, на скамеечке, кто и прямо на земле. Курили. И как всегда в бою, рядом с опасностью, люди молчали, уйдя в себя, сделавшись одинокими, с изменившимися лицами, или, если и разговаривали, то о чем-нибудь постороннем, о каком-нибудь пустяке. Евстигнеев, рыжий пимокат, вошел в дощатую уборную, вышел и говорит:
– Вот народ! У них даже в уборной не воняет. Дырка крышкой закрыта. Ногами не станешь, садиться надо. Сбоку мешочек с бумагой. Такая аккуратная нация, а сколько крови пролила. Как это понимать?
– Понимай, как хочешь! – грубовато отрубил Голубицкий.
– Гайнуллин, – вдруг позвал взводный. – Пройди в дом, понаблюдай, что там, на той стороне?
Дверь была заперта. Я подошел к окну, выбил прикладом стекла, дотянулся до шпингалета и открыл окно, встал на подоконник и прыгнул внутрь. Я вообще любил входить в покинутые немецкие дома, я ничего особенного не искал в них, да ничего стоящего в них и не было, кроме тряпья и разной хурды-мурды, но человеческое жилье, обжитые комнаты с их особым, каким-то немецким сундучным запахом, чистенький уют – все это будило любопытство во мне и манило. Может быть, в этом была бессознательная солдатская тоска по домашнему очагу и теплу. В этом доме тоже, как и везде, были чистота и прибранность. Как будто не сбежали, а в гости ушли. Подошел к противоположному окну, раздвинул плотные шторы. Окна выходили на выложенную брусчаткой большую улицу. Посреди улицы, разметавшись, лежал труп немецкого солдата в каске. По ту сторону улицы окна двухэтажных, трехэтажных, серых, красных, желтых домов с крутоскатными чердаками под черепицей, были закрыты и занавешены. Не было похоже, чтобы в них притаились фрицы и наблюдают за нами.
Вдруг как будто какой-то толчок, предчувствие опасности, чувство близости смерти. Взглянул повнимательнее и увидел: из-за угла дома напротив хищно высовывается орудийный ствол танка или самоходки. Его черное, как большая точка, дуло медленно перемещается в мою сторону. Еще секунда – шарахнет. В это самое время я услышал, как кто-то следом за мной лезет со двора в окно.
– Назад! – заорал я, метнулся от окна прочь и, столкнув с подоконника лезущего Худякова, выбросился во двор.
И тут как грохнет в доме… Окна вылетели вместе с рамами, вдребезги разлетелось стекло, посыпалась черепица. Опоздай я на секунду, в клочья разорвало бы меня. Только что, уж который раз за войну, я был на волосок от смерти, почувствовал ее леденящую сердце близость, вероятность, и только потом, когда чуть пришел в себя, нет, не испугался задним числом, а пронзила меня такая тоска, как если бы на самом деле я был разорван снарядом и сам же видел свой изуродованный труп среди обломков дома.
Немцы долбанули по нас еще и еще, подожгли и развалили дом, чесанули из крупнокалиберного пулемета; мы лежали во дворе, каждый припал к земле там, где застал его взрыв снаряда, только взводный стоял под деревом и, кажется, глядел на нас, лежащих, неодобрительно.
– Отходить! – приказал он негромко и пошел назад.
Перелезая через изгороди, проходя сквозь дома, мы стали отходить. Влезли в выбитое окно одноэтажного дома, чтобы пройти через его комнаты, выйти в дверь, на противоположную сторону. Идя по комнатам, я что-то говорил Баулину, а он вдруг остановился и перебил меня:
– Тихо!
Он настороженно прислушивался к чему-то.
– Слышишь?
Я ничего не слышал, кроме грохота снарядов и железной пулеметной дроби, после контузии я вообще был тугоух.
– Чего?
– Ребятенок плачет, – сказал Баулин, прислушиваясь. – А ну идем.
Я тут только уловил какое-то слабое скуление в дальнем конце дома. Прошли по комнатам, темным и холодным, в дверях торчали ключи, и, как везде в этих покинутых людьми гнездах, целы были и мебель и кое-какие вещи, в одной комнате круглый стол под шелковым абажуром был покрыт такой красивой золотистой скатертью, что я какое-то время глаз не мог оторвать. В другой комнате меня удивила швейная машина, точно такая же, как у моей бабушки, – «Зингер». Ребенок плакал за дверью. Баулин взялся за железную ручку и осторожно толкнул дверь. Маленькая боковушка с единственным оконцем на двор, голые, оклеенные блеклыми обоями стены, узкая железная кровать, на ней кто-то лежал. Ребенок сидел на полу и тихонько, бессильно всхлипывал. Это была девочка лет пяти, одетая в коротенькое пальтишко, в вязаных штанишках, в ботиночках. Отросшие светлые волосы рассыпаны по лицу, по плечам. Лицо опухшее, в уставших от слез сухих глазах недетская тоска, непосильное горе. Плакала, видно, давно, уже обессилела, теперь только вздрагивала судорожно и по-щенячьи поскуливала. Рядом валялись какие-то узлы с тряпьем. Баулин подошел к кровати и позвал меня:
– Толя, поди сюда.
Я подошел. На кровати лежала одетая в пальто старуха с бескровным носатым лицом. Баулин дотронулся до ее руки и сказал:
– Померла бабка.
Трупы солдат давно не вызывали у меня особых переживаний, разве что неприятную мысль о том, что могут убить и меня. А вот в белое лицо мертвой старухи я всматривался с таким смутным чувством, словно мертвого человека видел впервые. Может, потому, что она умерла естественной смертью, или потому, что женщина… Нетрудно было догадаться, что старуха с девочкой – беженцы, бабушка и внучка. Бежали откуда-то в дикой суматохе, захватив узелок с какими-то пожитками. В дороге старуха занемогла, зашла в пустой дом, рухнула на чужую кровать и умерла. А девочка, не понимая, что происходит в мире, что с бабушкой, плакала, плакала. Она, конечно, слышала, ей говорили, что идут русские; они, русские, ей, наверное, представлялись не людьми, а страшными чудовищами, которые едят детей. Вошли в комнату два дяденьки, и вряд ли девочка догадывалась, что это и есть те самые русские; дяденьки, правда, одеты незнакомо, но лица их обыкновенны, в глазах жалость и сочувствие.
– Как тебя зовут? – спросил Баулин, присев перед девочкой на корточки.
Всматриваясь в Баулина непонимающе, но и без страха, девочка что-то лепетала по-своему, но разве поймешь ее. Баулин сунул пулемет мне и взял девочку на руки.
Мы вышли из комнаты, пошли догонять своих. Мы несли девочку под грохот рвущихся позади нас снарядов, несли сквозь дым, что валил из загоревшегося дома на нашу сторону. Девочка доверчиво прижалась к плечу Баулина и, продолжая все еще всхлипывать, лепетала и лепетала что-то непонятное. А Баулин, улыбаясь как-то по-бабьи, нюхал ее волосы.
– Чего ее нюхаешь? – глупо спросил я.
– Ребятенком пахнет! – ответил Баулин.
Пройдя еще через один дом, мы выбрались во двор и увидели своих. Там были и комэска с Костиком и отставшие от нас Васин, Кошелев и Воловик со станкачом. Я заметил, что позади нас во дворах и домах располагались солдаты, видно, уже подтянулись тылы, повозки, машины с боеприпасами и, может, штаб и медсанбат.
– Откуда ребенок? – нахмурился капитан Овсянников, завидя нас. – Не хватало нам только детей здесь!
Баулин опустил девочку наземь и рассказал, как было дело. Подошли остальные и, окружив девочку, стали разглядывать ее. Одни равнодушно или недоуменно, как на нечто неуместное здесь, в бою, другие смотрели озадаченно – ведь крошка, как же с ней быть? От комэска, у которого под немецкими бомбами погибли жена и дети, вряд ли можно было ждать жалости к немецкому ребенку. Все же на его красном лице, в его слезящихся глазах что-то дрогнуло.
– Ну, что мне с тобой делать? – проговорил он, озабоченно взглядывая на малышку. – Санинструктор! Хотя отставить, ты здесь понадобишься. Ковригин, отправь ребенка в тыл.
– Голубицкий! – позвал взводный. – Отведи ребенка в хозвзвод.
– Есть!
– Пусть ее там накормят, – сказал Баулин, всматриваясь в девочку смущенно-печальными глазами.
Неся на одной руке девочку, в другой свой карабин, Голубицкий заспешил прочь.
– Ковригин, давай вперед! – приказал комэска. – Занимай угловой дом.
Мы вернулись на улицу, но уже близко к перекрестку и угловому дому. Танки вели огонь по домам, что на той стороне перекрестной улицы, куда я глянул давеча из окна. Подоспевшие артиллеристы поставили пушку на углу и, работая спешно, посылали в дома снаряд за снарядом. При каждом выстреле пушка яростно подпрыгивала и пятилась назад. У одного дома снаряд отгрыз часть стены, и, как декорация на сцене, открылась жилая комната на втором этаже, я разглядел спинку кровати и покачивающийся под потолком оранжевый абажур. Казалось, в дыму и пыли, за пробитыми снарядами и истерзанными пулями стенами домов ничего живого уже не может быть, но оттуда все еще били пулеметы и автоматы. Мы проломились в первый этаж углового дома и стали почем зря палить по выбитым окнам противоположного ряда. Танки и пушки все долбили и долбили стены таких красивых, простоявших, может быть, столетия человеческих гнезд, превращенных немцами в смертельные крепости. Наконец вслед за танками мы перебежали перекресток и, продираясь по охваченным пламенем, задыхающимся в дыму и все еще стреляющим улицам, продвинулись к центру города, вышли к площади, от которой в разные стороны убегали узкие улочки. Площадь была вымощена бурым булыжником, серая кирха маячила над окрестными домами, воткнув острый шпиль в черное облако дыма. За площадью больше не стреляли. То ли немцы притаились, то ли, как бывало часто, после злобного сопротивления драпанули, боясь обхода, окружения.
Мы засели в домах, выходящих окнами на площадь. Наш эскадрон занял три комнаты большой квартиры на втором этаже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25