https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-kosim-vipuskom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ухожу в монтажную. Занимаюсь монтажом. Появляется директор группы.
— Поздравляю, нас отдают под суд...
— За что?
— За переделку сценария, за перерасход средств.
— Пусть судят.
— Тебе «пусть судят», а Марьяну Рооз уже допрашивают. Что снято по сценарию, утвержденному худсоветом, а что самовольно.
Приходил дознаватель и ко мне, отмечал в сценарии, что я снял самовольно. Сверял с показаниями редактора Марьяны Рооз. Лицо важное: ни улыбки, ни лишнего слова. Будет суд. А пока я монтирую.
Режиссер-дебютант, монтируя свой фильм, если он не самовлюбленный болтун, видит в фильме только досадные недостатки и старается исправить их монтажом. Но вот монтаж закончен и наступает этап тонирования. Материал, обогащенный словом и музыкой, на твоих глазах оживает и начинает «дышать». Это ни с чем не сравнимая радость. Ты понимаешь, что фильм живет. Это как радость при рождении ребенка. Фильм живет!
Теперь предстоит отдать его на суд худсовета, и снова тебя начинают терзать сомнения, страхи, опасения. Тебе-то кажется, что фильм живет, а вдруг ты ошибаешься? Вдруг посторонний глаз заметит в нем ошибки и признает его калекой? Но делать нечего, и ты отдаешь свое детище на строгий суд худсовета.
Решаю, что не пойду в просмотровый зал. Буду ждать решения в вестибюле. Сегодня здесь пусто. Никто не полезет к тебе с утешениями, рассуждениями, расспросами. Сижу и жду свою судьбу. Из просмотрового зала доносятся последние аккорды музыки. Фильм кончился. Сейчас меня пригласят, и начнется... Я готов ко всему. Я жду, но никто меня не приглашает, волнение нарастает.
Но вот открывается дверь, и в ней появляется Пырьев. Лицо бледное. Решаю: будет ругать — оправдываться не буду.
Пырьев подходит ко мне, обнимает и целует в щеку. Фильм принят, понимаю я. С трудом удерживаю слезы.
— Пойдем, — говорит Пырьев.
Он взволнован.
Как пьяный плетусь за ним в кабинет. Пырьев открывает ящик стола и отдает мне бумажку, сложенную вчетверо.
— Храни, — говорит он, — как документ величайшей человеческой подлости.
Выхожу из кабинета и только сейчас разворачиваю бумажку. Это донос. Больно жалят душу слова: «Под этой грязной белогвардейской стряпней я не поставлю своего честного имени. (Г. Колтунов)».
Вспоминаю свой последний разговор с ним после просмотра материала:
— Гриша, вы принципиальны, но и я принципиален. Мы писали с вами сценарий, но я не отдам вам половину гонорара, я не отдам вам и четверти. Вам не поможет и то, что вы выбросили все мои эпизоды. Официальный автор сценария я.
— Я на ваш гонорар и не рассчитывал, — отвечал я. — У каждого своя принципиальность. Вы заботитесь о гонораре, я о фильме.
Теперь мне этот разговор становится еще противнее. Донос мог погубить меня.
Встретившись с Колтуновым у кассы, — я шел из столовой, а он получал гонорар — я сказал:
— Вы написали на меня политический донос. Вы негодяй.
— Неправда! Это клевета! — крикнул он, так, чтобы слышали окружающие.
— Врете! Я читал ваш донос, — сказал я тоже громко, чтобы слышали окружающие. — И я обещаю вам: каждый раз, когда речь зайдет о «Сорок первом», я буду цитировать строки вашего доноса.
Это обещание я выполнил.
Недавно, когда мне исполнилось семьдесят пять, я пригласил на праздничный ужин своих друзей и жен тех, кого нет уже с нами. Я никогда не устраивал себе всесоюзных юбилеев ни в Доме кино, ни в других посещаемых местах. Мне претят комплименты и подношения, пусть о моей роли в кино говорят мои фильмы. И вот одна из вдов моих товарищей, побывавшая недавно в Одессе, выступила с тостом, призывающим меня простить старику Колтунову его донос. «Это его слезная просьба», — сказала она.
Я вовсе не злопамятен. Я храню в своем архиве не один донос, но ни с кем из доносчиков я никогда не сводил счеты. Я даже не подавал вида, что знаю о них. Но Колтунова я простить не могу. Его донос имел политический характер, мог навсегда погубить меня в самом начале моей карьеры художника. Человек должен отвечать за свои поступки.
На «Мосфильме» успех «Сорок первого» приписывали Урусевскому, и я не оспаривал этого мнения. Не желал выглядеть смешным. Однажды в троллейбусе несколько молодых людей, севших, как и я, у «Мосфильма», стали говорить о «Сорок первом». Я, естественно, прислушался к их разговору. Они хвалили картину, и это было мне приятно.
— А кто снял этот фильм? — спросил один из собеседников.
— Говорят, какой-то парень из Киева.
— «Парень»! — возразил другой. — Там был Урусевский! А этот говнюк, говорят, теперь ходит гоголем...
— Вы не знаете его? — обратились они ко мне, заметив мою заинтересованность.
— Знаю, — ответил я.
— Что он из себя представляет? Правда, говнюк?
Что я мог на это ответить? Решил доставить людям удовольствие.
— Говнюк, — охотно согласился я.
Мне нравилось мое положение. Радовало то, что фильм удался, что я приступаю к работе над новым фильмом, что я получил комнату в коммунальной квартире. Не могу сказать, что я был совершенно безразличен к вопросу авторства, но я был молод и увлечен работой. А признание, думал я, придет само собой. К искусству кино я относился почти религиозно. Я считал, что фильм — это поступок, и стремился снимать так, чтобы не стыдиться своих поступков.
Я думал, что у меня все впереди, надо только не врать своим зрителям, разговаривать с ними доверительно и честно, не брать на себя роль учителя, а рассказывать о жизни, о людях правду. Люди, считал я, живут в обстановке быта. Быт заедает их, и они не замечают красоты, таящейся вокруг. За деревьями не видят леса, не понимают, как прекрасен мир, не умеют отличить добро от подлости, а искусство очищает жизнь от быта и, не украшая ее, говорит о жизни правду. Вот почему правда искусства выше правды жизни.
Премьера новой картины была назначена в старом Доме кино в гостинице «Советская». Когда я пришел туда и поднялся по лестнице в несколько ступенек ко входу, меня остановили билетерши и потребовали билет. Я сказал, что я режиссер этого фильма. Билетерши осмотрели мой старенький костюм и так оттолкнули меня от двери, что я пересчитал все ступеньки. Но Урусевский и Белла уже увидели меня и распорядились, чтобы меня пропустили. Урусевский был в черном вечернем костюме и с бабочкой, Белла в вечернем платье. Рядом с ними я выглядел беспризорником, и поздравления с премьерой принимали они.
Режиссер Столпер, возвратившись из экспедиции (он снимал фильм «Далеко от Москвы»), попросил показать ему «Сорок первого». Мы с Валентином Ежовым тоже пришли на просмотр: хотели увидеть, как отнесется к картине пожилой маститый режиссер. Пришел на просмотр и Григорий Васильевич Александров, возвратившийся из командировки. Когда окончился фильм, Столпер долго сидел молча. Потом повернулся к нам и спросил у Ежова.
— Валя, сколько лет режиссеру этого фильма?
— Он мой ровесник, — ответил Ежов.
— Этому парню хорошо бы сейчас умереть, — сказал Столпер.
— Он сидит рядом со мной.
Столпер внимательно посмотрел на меня и густо покраснел.
— Не подумайте, что я желаю вам смерти. Просто вы уже не снимите ничего подобного.
— А я не буду стараться!
— Ну-ну! — сказал Столпер тоном опытного человека.
— Если этот фильм для меня случайность, то, как не старайся, ничего не получится. А если не случайность, глядишь, сниму еще что-то хорошее.
Я говорил это совершенно искренно, но видел, что Александр Борисович не верит мне.
К нам подсел Александров и сообщил, что встречался с Чаплином, что Чаплин смотрел «Сорок первого», фильм ему очень понравился, и он просил передать мне привет.
На «Мосфильме» в Первом директорском зале показывали какой-то иностранный фильм. Присутствующие вышли, разгоряченные, из зала, но не расходились, делились впечатлением.
— Григорий Наумович, — услышал я голос Беллы Мироновны из другого конца толпы. — Говорят, вы приступаете к съемкам нового фильма?
— Да.
— Желаем вам, чтобы и этот фильм был бы такой удачный, как первый...
Я понял намек, поняли его и другие. Кое-кто засмеялся:
— Спасибо, — ответил я.
Начальство подозрительно относилось к моей картине. Но случайно ее посмотрел Никита Хрущев и сказал: посылайте в Канны.
Это было время, когда мир находился под большим впечатлением от нашей героической борьбы против фашизма. Во всем мире был бум на изучение русского языка. Меня удивило, что многие иностранные актеры в Каннах были одеты в косоворотки и веревочные пояса «a la rus». Наша делегация была окружена всеобщим вниманием: одни смотрели на нас с восторгом, другие со страхом, но равнодушных не было. Правда, уже шла вовсю холодная война. Появлялись не очень лестные отзывы о нашей делегации и обо мне лично в печати, но это мало тогда задевало нас.
Например: «Вчера в Канны прибыла русская делегация. Среди них звезда с ногами степного кавалериста». Это была клевета на Изольду — ноги у нее были нормальные. Мы не показали эту заметку нашей героине, чтобы ее не огорчать.
Через несколько дней появился целый разворот в газете с фотографиями приезжих актрис. Под фотографиями — надписи, повествующие о том, сколько стоило роскошное платье каждой. А в центре разворота, более крупно, чем все другие — фотография Изольды в дешевеньком ситцевом платьице и надпись: «Она тоже надела свое лучшее платье». «Хамство!» — сказали мы. «Хамство!» — сказала Надежда Петровна Леже, вдова знаменитого французского художника. И купила Изольде красивое платье. (Она гордилась своим русским происхождением, хотя уехала из России еще до революции.)
Относительно меня модная журналистка писала:
«Это молодой человек с усами. Кажется, он только что вышел из проходной завода Рено, в своих бежевых сандалиях и клетчатых носках...»
Меня это не задевало. Наш фильм понравился публике, несмотря на сандалии и носки. «Пишите обо мне, что хотите, а мой фильм оказался лучше других», — думал я, получив приз фестиваля «За оригинальный сценарий и исключительные художественные достоинства». И это несмотря на шипение прессы. Впрочем, и она должна была признать достоинства наших фильмов.
«Сорок первый» конкурировал на фестивале с фильмом Майкла Тода «Восемь тысяч миль под водой» — грандиозным постановочным фильмом, на рекламу которого денег не жалели. Небольшой курортный город Канны был сплошь увешан рекламами этой картины. Один жалкий плакатик нашего фильма мы нашли где-то на окраине Канн. Утром в день демонстрации фильма Тода нас разбудили звуки оркестра. По улицам мимо гостиниц маршировали, как на праздниках в США, девочки в коротеньких юбочках со стеками в руках. Девочки несли рекламу фильма.
Чуть позже на улице собрались зеваки и наблюдали, как рабочие наполняют дирижабль водородом. Когда дирижабль взлетел в небо, все увидели на его бортах название фильма «Восемь тысяч миль под водой». Вечером перед просмотром фильма у Дворца фестиваля собрались толпы народа. От гостиницы «Шеритон» до Дворца от силы двести шагов, но это расстояние Элизабет Тейлор и Майкл Тод преодолели на роскошной открытой машине. Когда машина остановилась у Дворца фестиваля, толпа клакеров издала восторженный крик:
— В-а-а-а!
Майкл ловко выпрыгнул из машины и набросил на плечи Элизабет шубку, — об уникально малом весе и уникально большой стоимости которой за неделю до демонстрации фильма сообщалось в печати, — и опять клакеры дружно кричали:
— В-а-а-а!
А после просмотра фильма был устроен банкет. Зал был разделен надвое огромной клеткой. По одну ее сторону кормили львов, по другую сторону стояли столики для гостей, и официанты, одетые в костюмы разных народов, подносили вина и пищу. Потом угощали гостей фестиваля канканом, привезенным из Мулен-Руж. Оттуда, где я сидел, было видно, что происходит за кулисами. Закончившие номер в канкане танцовщицы, худые и явно больные, тяжело дыша, глотали нитроглицерин. На лицах страдание. Я понимал, что потеря работы и зарплаты означали для них смерть. Мне было их жалко.
В нашей делегации был Роман Кармен. Я познакомился с ним, а потом и подружился. Однажды мы поехали в Ниццу. Он фотографировал, но внезапно закончилась пленка. Мы заглянули в ближайшую лавочку фототоваров. Дверь лавочки была не заперта. Открыв ее, мы задели звонок, висящий над дверью. Звонок зазвонил. Ожидая прихода хозяина, мы рассматривали товары. Прочитав, сколько стоит кассета с пленкой, удивленный Кармен произнес фразу, которую часто произносят в подобных случаях у нас на родине. И тут мы услышали радостный крик:
— Боже мой! Русские!
И по лестнице со второго этажа буквально ссыпался старик.
— Вы из России? — спросил он, сильно волнуясь.
— Да, из Москвы.
— Маша! Маша! — позвал кого-то старик.
Появилась небольшая миловидная старушка. Оба они были рады соотечественникам и очень взволнованны. Старик рассказал нам, что он, казачий есаул, успел выбраться из Крыма, занятого большевиками. Потом скитался по угольным шахтам в Турции, потом судьба занесла его во Францию. За всю свою трудную жизнь он сумел накопить деньги на эту жалкую лавчонку, а теперь у него с женой одна мечта: умереть на Родине. Он уже съездил в Париж и переговорил с товарищем (имя советского консула я не запомнил), и ему обещали.
В то послевоенное время авторитет Советского Союза был необычайно высок. Люди гордились тем, что они русские, и стремились на Родину. Родина принимала их, но так, что они потом жалели о своем патриотическом поступке. Я видел, в каких условиях жили эти репатрианты. Очевидную глупость наших политиков я до сих пор вспоминаю с ненавистью и болью.
Звезды, приехавшие на фестиваль, одевались роскошно, но молоденькие артистки так одеваться не могли и поэтому раздевались. Благо пляж располагался почти у порога гостиницы, надо было только перейти через узкую асфальтовую дорогу — и вы уже на великолепном пляже. Фойе гостиницы по утрам напоминало, что-то вроде бани: большое количество оголенных до предела красивых женских тел, выгодно конкурирующих с потасканными телами звезд. Мы со Стриженовым старались поскорей миновать фойе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я