https://wodolei.ru/brands/Castalia/
Когда он проходил мимо нашей двери, маленький Павлик прекращал игры и испуганно шептал: «Ивченко!.. Ивченко!..» (Мы опасались, что Ивченко отберет у нас нашу комнатку.)
Однажды Ирина Борисовна Донская дала Павлику медный таз и показала ему, что, если бить по нему деревянной скалкой, он издает сильный, долго не замолкающий звук. Павлик пришел в восторг. Он бил в медный таз и был счастлив.
Пришел домой Марк Семенович, Павлик ушел в свою комнату и там продолжал барабанить. Вдруг на пороге комнаты появился Ивченко. Павлик застыл в испуге.
— Мальчик, — сказал Ивченко с виноватой улыбкой, — я работал всю ночь и хочу поспать. Ты сейчас не стучи, а потом, когда я уйду, будешь продолжать. Хорошо?
Ивченко учился кинематографу, ходил на съемки, беседовал с Марком Донским, с нами — вгиковцами. И всегда делал это скромно, тактично, достойно. Скоро его все полюбили.
— ...Я не знаю, какие нравы у вас в кино... — сказал как-то Виктор Илларионович, беседуя с Марком Донским. — Мне поручили снимать «Назара Стодолю». Я ставил этот спектакль во Львове. Он пользовался успехом. А Левчук, который хотел снять «Назара» еще до меня, отдал мне тоненькую школьную тетрадку, со своими заметками, совершенно ненужными мне, и сказал, что я должен отдать ему половину гонорара. Что это, так у вас полагается?
Донской был возмущен.
— Левчук вымогатель! — кричал он. — Это безобразие и произвол! Он пользуется своим положением! Он спекулянт!
Донской высказал еще много других, отнюдь не лестных эпитетов в адрес Левчука. Я был с ним согласен. Я не любил Левчука.
Я помнил, что когда хоронили Эйзенштейна, Пырьев, возмущенный выступлением Левчука, начавшего свою речь на панихиде словами «у покойника были ошибки», буквально стащил его с трибуны.
У Левчука вообще была страсть выступать на похоронах.
Когда хоронили Игоря Савченко, он говорил:
— Шумить вечно молодая Москва. Но вiн вже не пройде по цiх вулицах, не усмихнетсься своей ласкавой усмишкой. Женщины плакали.
Когда хоронили в Киеве Брауна, он говорил:
— Шумить вечно молодой Киев, но вiн вже не пройде по цiх вулицях, не усмихнетсься своей ласкавой усмишкой.
И опять домработницы плакали.
Ивченко предложил мне поработать на его фильме вторым режиссером. Я согласился.
Работалось мне с ним хорошо. Он всегда был корректен с актерами, и актеры его любили. Я тоже полюбил его и всеми силами старался помочь ему. Но все же я был плохой помощник: все время отвлекался, думал, как бы я снял этот фильм, если бы сам был режиссером, и порой забывал о своих прямых обязанностях. А Ивченко был ко мне, как, впрочем, и ко всем, снисходительным.
После съемки мы с Виктором Илларионовичем обычно отравлялись в ближайший гастроном, покупали бутылку водки, искали третьего — в те времена, в плане борьбы с алкоголизмом, были запрещены закусочные. Приходилось покупать бутылку и где-то в сторонке выпивать ее «на троих». Так мы и поступали.
Каюсь, в то время я мало занимался семьей. Ирина несла все заботы и тяготы быта. Она вела хозяйство, воспитывала Павлика. Я же благодаря ей мог заниматься профессией. Безусловно, это было с моей стороны эгоистично, но мы считали такое разделение функций в семье нормальным.
Я боролся за право самому снимать фильмы. Это была страсть, захватившая меня целиком. Впрочем, так жили и Донской и многие известные мне режиссеры. Кинематограф той поры требовал полной отдачи.
Гоголи и щедрины
Между тем в стране происходили перемены. Не помню, кто именно из новых вождей, кажется Маленков, в одном из своих выступлений бросил сакраментальную фразу: «Нам нужны Гоголи и Салтыковы-Щедрины...». И вот меня вызывает директор студии С. В. Пономаренко.
— Чухрай, вы ж слыхали, что нам теперь нужны гоголи и... как их там?..
— Слыхал. Гоголи и щедрины.
— Так надо ж откликнуться!.. Вы человек молодой, способный, вам пора самостоятельно снимать. Хотите снять сатирический фильм?
— Конечно!
— Так вот, — продолжал Пономаренко. — Макивчук, редактор «Перца», написал фельетон. Угадал, горбатый черт, как в воду смотрел... Поезжай к Макивчуку и скажи, что тебе поручили снимать фильм по его фельетону. Договорись с ним и срочно начинай работу. А то ленинградцы уже снимают и казахи тоже. А ты ж знаешь, как у нас: дорога ложка к обеду... Ну, так поезжай и по-партийному, по-молодому приступай.
Я был рад неожиданному предложению.
В то время желание снимать самостоятельно буквально съедало наши, вгиковцев, души. Мы считали, что любая тема нам по плечу. Через полчаса я уже был в редакции «Перца».
Макивчук оказался небольшого роста горбуном.
— Чухрай?.. Что-то я такого режиссера не знаю... — сказал он знакомясь. — Ты, конечно, не читал нашего «Барабульку». Я напечатал его еще в прошлом году... Там очень смешно!.. Позовите Гроху. Хай зайдет! — обратился он к секретарю.
Появился Гроха — большой, с мрачным выражением лица, мужчина. Макивчук указал на меня и представил:
— Чухрай... Слыхал ты про такого режиссера? Нет? Я тоже... Будет ставить в кино нашего «Барабульку». У тебя есть экземпляр номера?
— Нет, — ответил Гроха басом. — Один у Мыколы Тарасовича, второй у ЦК, а третий ты приказал отослать на студию к Пономаренку.
— Добре, возьмешь у Пономаренко, — сказал Макивчук мне и продолжал: — Очень современный фельетон! Это я тебе говорю без скромности... Там, значит, Барабулька. По специальности он агроном, а работает в министерстве. Вышло постановление — ты ж помнишь? — всех агрономов послать на село. Барабулька испугался. Жена его, конечно, в слезы: «Не поеду коровам маникюр делать!» Она была маникюрша. — Макивчук рассмеялся смехом недоброго человека и продолжал: — А он стал успокаивать жену. Гроха, что он ей говорил?
— Шо он поговорит с Мыколаем Даниловичем и его не пошлют.
— Ну да, — подтвердил Макивчук. — Сатира на приятельские отношения. Но ты, Чухрай, не бойся, там все как надо.
— Я не боюсь.
— А это напрасно! Ты не опытный, а мы старые журнальные волки... Знаем, что к чему! Гроха, что потом?
— Потом Барабулька пришел на базар. Там колхозники продают кур. Барабулька посмотрел одну, другую и говорит: «Не так кормите птицу». А колхозница отвечает: «Если вы так хорошо все знаете, приезжайте в село и научите нас, темных».
— Вот именно, — перехватил инициативу Макивчук.
— У Барабульки от такого предложения сразу подскочило давление. Хи, хи, хи! Жена говорит: «Надо есть алоэ». А у них на окне росло как раз алоэ...
— В горшке, — продолжал Гроха. — Барабулька схватил горшок с алоэ и стал есть прямо с горшка...
— Зритель умрет со смеху! — дополнил Макивчук. — Ну, дальше рассказывать не будем. Прочтешь... Только скажи своему хромому, что за тридцать тысяч мы писать сценарий не будем. Нас же двое. Это ж пятнадцать тысяч каждому. А тема актуальная. Мы так не согласны.
Возвращаюсь на студию, получаю журнал с рассказом о Барабульке, передаю Семену Васильевичу требования Макивчука.
— Горбатый черт! — возмутился хромой Пономаренко. — Где у него партийная совесть! Ему мало тридцать тысяч! Сейчас я ему... — Он решительно хватает трубку телефона и набирает номер. — Макивчук?.. Да знаю, — начинает он на высоких тонах. — Сказал. Он сейчас сидит у меня… Что?.. Ты ж руководитель журнала, я тоже ру... Что?.. Знаю, что вас двое, но сценарий-то один... Что?.. Та не кричи, слушай, слушай. Это же незаконно! Вам тридцать тысяч, ему триста пятьдесят... Та не кричи, не кричи. Не тысяч, рублей! Что?.. — Долгая пауза. Слушает и уже примирительным тоном: — Ну, добрэ, добрэ! Плачу тридцать пять. Да, на двоих... — Опять долгая пауза. Слушает. — Не кричи. Нет, не грабеж. Ты руководитель и я руково... — Опять долгая пауза. — Добрэ, за актуальность даю сорок тысяч... Чухрай? Я же уже сказал ему… Да, что работа срочная... — Подмаргивает мне, как соучастнику. — Понимаю... Да, здоровье прежде всего! Нет, я — в Гурзуф... Нет, у жены печенка. Она в Железноводск... А твоя дружина с тобой? Нет?.. Я же сказал: сорок тысяч... Ну, как говорится, с богом!.. Бывай!
Кладет трубку, вытирает тыльной стороной ладони пот со лба и говорит мне, ища сочувствие:
— Дипломатия!
Я начинаю работать.
Работа не клеится. Предлагаю авторам варианты, чтобы не было пошло, — не соглашаются. Ругаю себя за то, что согласился. Думаю, как отказаться. А тут звонит секретарь студии. Просит зайти к директору. Думаю: «Будет скандал. Но лучше сейчас скандал, чем снять плохой фильм. Откажусь!»
Захожу в кабинет.
— Слушай, Чухрай! Ты ж молодой человек, зачем тебе портить свою биографию? — говорит с ходу Пономаренко.
— А что такое?
— Ленинградцев уже раскритиковали, казахов наказали за клевету. Нам с тобой только этого не хватало!
«Повезло», — радуюсь я, но на всякий случай спрашиваю.
— Так что? Нам уже не нужны гоголи-щедрины?
— Выходит, что не нужны. И правильно! Жили без них до сих пор, проживем и дальше...
У меня как гора с плеч свалилась. Так у меня всегда: сам ли я ввяжусь в историю или попаду не по своей вине, провидение спасает меня. И во время войны, и в мирное время, когда, казалось бы, нет выхода, судьба словно сама предлагает выход.
После этого я чуть не поставил экранизацию по нашумевшей в Киеве сатирической пьесе драматурга Василия Минько.
Пьеса была удачная и злая. Мне она нравилась. Нас, драматурга и меня, вызвали в ЦК КПУ и благословили на постановку. На радостях мы спустились в буфет, чтобы отметить удачу. В буфете ничего не оказалось, кроме шампанского и коньяка. Пили шампанское, закусывали коньяком, угощали каких-то незнакомых людей, собравшихся вокруг нас. Потом помню все, что было, кусками.
Мы на квартире у Минько. Он достает из холодильника (холодильник тогда был большой редкостью) бутылку водки. Рядом стоит жена Василя, она плачет...
Потом я на вокзале, подсаживаю Минько в вагон. Поезд трогается...
До студии я добрался на четвереньках…
Потом я в нашем общежитии, и Виктор Илларионович Ивченко, подставив мою голову под кран, пытается привести меня в чувство...
На следующий день пришла телеграмма. Протрезвевший Минько телеграфировал из Москвы, что он сидит на вокзале без копейки денег и не помнит, как он там очутился.
Не знаю, по какой причине, но и эта постановка сорвалась.
В народе появились чьи-то стихи.
Салтыковы-Щедрины
Нам послушные нужны.
И такие гоголи,
Чтобы нас не трогали.
...Но слова, сказанные Пономаренко, о том, что мне пора снимать самостоятельно, по-прежнему не давали мне покоя. «Хорошо бы сейчас заняться сценарием для души», — думал я.
«Сорок первый»
Однажды я рассказал своему другу Борису Немечеку несколько историй из моей военной биографии. Он был хорошим слушателем, а я еще не остыл от войны.
— Тебя тянет в романтику, — сказал он. — Взял бы и поставил одну из этих историй.
— Они слишком личные. Это почему-то мне мешает, — возразил я.
Немечек задумался, потом сказал неожиданно:
— Знаешь, что тебе надо поставить? «Сорок первый» по Лавреневу!
Сердце мое дрогнуло.
Где-то, я уже не помню где, Л. Н. Толстой сказал, что если полюбишь женщину, потом охладеешь к ней, а потом поймешь, что не можешь без нее жить, — это настоящее. Нечто подобное произошло и со мной.
Мне было лет семнадцать, когда я впервые прочел эту повесть.
Зимой 1943 года я был третий раз ранен. Ранение было серьезное: большой осколок снаряда попал в правую лопатку, пробил шинель, заячий жилет, гимнастерку и частично проник в легкое. В прифронтовых госпиталях мне оказывали помощь, но операцию делать отказывались: не было нужного оборудования. Так я попал в конце концов в Челябинск. Челябинск был тогда глубоким тылом, там даже не было затемнения. Меня наконец оперировали — вытащили осколок, и я стал поправляться.
Библиотекарь принесла мне на выбор несколько книг. Среди них оказалась книга с рассказами и повестями Бориса Лавренева. Повесть «Сорок первый» произвела на меня глубокое впечатление. Писатель, его отношение к жизни, были мне не только симпатичны, но в чем-то даже родными по духу. Я перечитывал повесть несколько раз и думал. Думал над проблемами войны вообще и гражданской войны в частности. Благо времени для размышлений было достаточно.
Трагическая судьба красноармейки Марютки, влюбившейся в своего врага — белого офицера, а потом застрелившей его, сегодня может показаться неправдоподобной, но у войны свои законы, которые непонятны тем, кто этого ада не прошел.
В повести все закономерно: Марютка полюбила Говоруху-Отрока потому, что он был красив, умен, смел, и потому, что, оставшись с ним наедине, она перестала видеть в нем врага. Но когда появилась угроза того, что он станет частью враждебной ей силы, девушка произвела свой роковой выстрел — и этот выстрел был столь же закономерен в обстановке гражданской войны, как и ее любовь.
На фронте я понял, что войны ведутся не между умными и дураками, не между подлецами и благородными героями, а между людьми разных убеждений, преследующих разные цели. Мне доводилось говорить с пленными немцами. Я видел, что многие из них вовсе не изверги. Но война поставила нас по разные стороны фронта, и я стрелял в них, а они — в меня. Каждый немецкий солдат, независимо от его личных качеств — он мог быть и добрым, и умным, и любящим сыном своих родителей, — был частью той злой силы, которую я ненавидел. Он пришел на нашу землю, чтобы завоевать ее, а нас — мою маму, мою любимую девушку, моих друзей, всех, кто был мне дорог, — превратить в своих послушных рабов. И это не было пропагандой: все его слова и поступки свидетельствовали об этой цели. Он хотел отнять нашу культуру, наше искусство, наши убеждения, нашу мечту. За это я ненавидел немцев и стрелял в них. А они, добрые, порядочные аккуратные немцы, стреляли в меня, и если бы убили, гордились бы, что исполнили свой долг.
...Прошли годы. В институте кинематографии, в плане изучения истории советского кино, нам показали фильм «Сорок первый» режиссера Протазанова, снятый в 1924 году. Тогда он пользовался большим успехом.
Сейчас фильм разочаровал меня. Картина снималась с «классовых позиций», по которым все белые были негодяями, а все красные — благородными героями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Однажды Ирина Борисовна Донская дала Павлику медный таз и показала ему, что, если бить по нему деревянной скалкой, он издает сильный, долго не замолкающий звук. Павлик пришел в восторг. Он бил в медный таз и был счастлив.
Пришел домой Марк Семенович, Павлик ушел в свою комнату и там продолжал барабанить. Вдруг на пороге комнаты появился Ивченко. Павлик застыл в испуге.
— Мальчик, — сказал Ивченко с виноватой улыбкой, — я работал всю ночь и хочу поспать. Ты сейчас не стучи, а потом, когда я уйду, будешь продолжать. Хорошо?
Ивченко учился кинематографу, ходил на съемки, беседовал с Марком Донским, с нами — вгиковцами. И всегда делал это скромно, тактично, достойно. Скоро его все полюбили.
— ...Я не знаю, какие нравы у вас в кино... — сказал как-то Виктор Илларионович, беседуя с Марком Донским. — Мне поручили снимать «Назара Стодолю». Я ставил этот спектакль во Львове. Он пользовался успехом. А Левчук, который хотел снять «Назара» еще до меня, отдал мне тоненькую школьную тетрадку, со своими заметками, совершенно ненужными мне, и сказал, что я должен отдать ему половину гонорара. Что это, так у вас полагается?
Донской был возмущен.
— Левчук вымогатель! — кричал он. — Это безобразие и произвол! Он пользуется своим положением! Он спекулянт!
Донской высказал еще много других, отнюдь не лестных эпитетов в адрес Левчука. Я был с ним согласен. Я не любил Левчука.
Я помнил, что когда хоронили Эйзенштейна, Пырьев, возмущенный выступлением Левчука, начавшего свою речь на панихиде словами «у покойника были ошибки», буквально стащил его с трибуны.
У Левчука вообще была страсть выступать на похоронах.
Когда хоронили Игоря Савченко, он говорил:
— Шумить вечно молодая Москва. Но вiн вже не пройде по цiх вулицах, не усмихнетсься своей ласкавой усмишкой. Женщины плакали.
Когда хоронили в Киеве Брауна, он говорил:
— Шумить вечно молодой Киев, но вiн вже не пройде по цiх вулицях, не усмихнетсься своей ласкавой усмишкой.
И опять домработницы плакали.
Ивченко предложил мне поработать на его фильме вторым режиссером. Я согласился.
Работалось мне с ним хорошо. Он всегда был корректен с актерами, и актеры его любили. Я тоже полюбил его и всеми силами старался помочь ему. Но все же я был плохой помощник: все время отвлекался, думал, как бы я снял этот фильм, если бы сам был режиссером, и порой забывал о своих прямых обязанностях. А Ивченко был ко мне, как, впрочем, и ко всем, снисходительным.
После съемки мы с Виктором Илларионовичем обычно отравлялись в ближайший гастроном, покупали бутылку водки, искали третьего — в те времена, в плане борьбы с алкоголизмом, были запрещены закусочные. Приходилось покупать бутылку и где-то в сторонке выпивать ее «на троих». Так мы и поступали.
Каюсь, в то время я мало занимался семьей. Ирина несла все заботы и тяготы быта. Она вела хозяйство, воспитывала Павлика. Я же благодаря ей мог заниматься профессией. Безусловно, это было с моей стороны эгоистично, но мы считали такое разделение функций в семье нормальным.
Я боролся за право самому снимать фильмы. Это была страсть, захватившая меня целиком. Впрочем, так жили и Донской и многие известные мне режиссеры. Кинематограф той поры требовал полной отдачи.
Гоголи и щедрины
Между тем в стране происходили перемены. Не помню, кто именно из новых вождей, кажется Маленков, в одном из своих выступлений бросил сакраментальную фразу: «Нам нужны Гоголи и Салтыковы-Щедрины...». И вот меня вызывает директор студии С. В. Пономаренко.
— Чухрай, вы ж слыхали, что нам теперь нужны гоголи и... как их там?..
— Слыхал. Гоголи и щедрины.
— Так надо ж откликнуться!.. Вы человек молодой, способный, вам пора самостоятельно снимать. Хотите снять сатирический фильм?
— Конечно!
— Так вот, — продолжал Пономаренко. — Макивчук, редактор «Перца», написал фельетон. Угадал, горбатый черт, как в воду смотрел... Поезжай к Макивчуку и скажи, что тебе поручили снимать фильм по его фельетону. Договорись с ним и срочно начинай работу. А то ленинградцы уже снимают и казахи тоже. А ты ж знаешь, как у нас: дорога ложка к обеду... Ну, так поезжай и по-партийному, по-молодому приступай.
Я был рад неожиданному предложению.
В то время желание снимать самостоятельно буквально съедало наши, вгиковцев, души. Мы считали, что любая тема нам по плечу. Через полчаса я уже был в редакции «Перца».
Макивчук оказался небольшого роста горбуном.
— Чухрай?.. Что-то я такого режиссера не знаю... — сказал он знакомясь. — Ты, конечно, не читал нашего «Барабульку». Я напечатал его еще в прошлом году... Там очень смешно!.. Позовите Гроху. Хай зайдет! — обратился он к секретарю.
Появился Гроха — большой, с мрачным выражением лица, мужчина. Макивчук указал на меня и представил:
— Чухрай... Слыхал ты про такого режиссера? Нет? Я тоже... Будет ставить в кино нашего «Барабульку». У тебя есть экземпляр номера?
— Нет, — ответил Гроха басом. — Один у Мыколы Тарасовича, второй у ЦК, а третий ты приказал отослать на студию к Пономаренку.
— Добре, возьмешь у Пономаренко, — сказал Макивчук мне и продолжал: — Очень современный фельетон! Это я тебе говорю без скромности... Там, значит, Барабулька. По специальности он агроном, а работает в министерстве. Вышло постановление — ты ж помнишь? — всех агрономов послать на село. Барабулька испугался. Жена его, конечно, в слезы: «Не поеду коровам маникюр делать!» Она была маникюрша. — Макивчук рассмеялся смехом недоброго человека и продолжал: — А он стал успокаивать жену. Гроха, что он ей говорил?
— Шо он поговорит с Мыколаем Даниловичем и его не пошлют.
— Ну да, — подтвердил Макивчук. — Сатира на приятельские отношения. Но ты, Чухрай, не бойся, там все как надо.
— Я не боюсь.
— А это напрасно! Ты не опытный, а мы старые журнальные волки... Знаем, что к чему! Гроха, что потом?
— Потом Барабулька пришел на базар. Там колхозники продают кур. Барабулька посмотрел одну, другую и говорит: «Не так кормите птицу». А колхозница отвечает: «Если вы так хорошо все знаете, приезжайте в село и научите нас, темных».
— Вот именно, — перехватил инициативу Макивчук.
— У Барабульки от такого предложения сразу подскочило давление. Хи, хи, хи! Жена говорит: «Надо есть алоэ». А у них на окне росло как раз алоэ...
— В горшке, — продолжал Гроха. — Барабулька схватил горшок с алоэ и стал есть прямо с горшка...
— Зритель умрет со смеху! — дополнил Макивчук. — Ну, дальше рассказывать не будем. Прочтешь... Только скажи своему хромому, что за тридцать тысяч мы писать сценарий не будем. Нас же двое. Это ж пятнадцать тысяч каждому. А тема актуальная. Мы так не согласны.
Возвращаюсь на студию, получаю журнал с рассказом о Барабульке, передаю Семену Васильевичу требования Макивчука.
— Горбатый черт! — возмутился хромой Пономаренко. — Где у него партийная совесть! Ему мало тридцать тысяч! Сейчас я ему... — Он решительно хватает трубку телефона и набирает номер. — Макивчук?.. Да знаю, — начинает он на высоких тонах. — Сказал. Он сейчас сидит у меня… Что?.. Ты ж руководитель журнала, я тоже ру... Что?.. Знаю, что вас двое, но сценарий-то один... Что?.. Та не кричи, слушай, слушай. Это же незаконно! Вам тридцать тысяч, ему триста пятьдесят... Та не кричи, не кричи. Не тысяч, рублей! Что?.. — Долгая пауза. Слушает и уже примирительным тоном: — Ну, добрэ, добрэ! Плачу тридцать пять. Да, на двоих... — Опять долгая пауза. Слушает. — Не кричи. Нет, не грабеж. Ты руководитель и я руково... — Опять долгая пауза. — Добрэ, за актуальность даю сорок тысяч... Чухрай? Я же уже сказал ему… Да, что работа срочная... — Подмаргивает мне, как соучастнику. — Понимаю... Да, здоровье прежде всего! Нет, я — в Гурзуф... Нет, у жены печенка. Она в Железноводск... А твоя дружина с тобой? Нет?.. Я же сказал: сорок тысяч... Ну, как говорится, с богом!.. Бывай!
Кладет трубку, вытирает тыльной стороной ладони пот со лба и говорит мне, ища сочувствие:
— Дипломатия!
Я начинаю работать.
Работа не клеится. Предлагаю авторам варианты, чтобы не было пошло, — не соглашаются. Ругаю себя за то, что согласился. Думаю, как отказаться. А тут звонит секретарь студии. Просит зайти к директору. Думаю: «Будет скандал. Но лучше сейчас скандал, чем снять плохой фильм. Откажусь!»
Захожу в кабинет.
— Слушай, Чухрай! Ты ж молодой человек, зачем тебе портить свою биографию? — говорит с ходу Пономаренко.
— А что такое?
— Ленинградцев уже раскритиковали, казахов наказали за клевету. Нам с тобой только этого не хватало!
«Повезло», — радуюсь я, но на всякий случай спрашиваю.
— Так что? Нам уже не нужны гоголи-щедрины?
— Выходит, что не нужны. И правильно! Жили без них до сих пор, проживем и дальше...
У меня как гора с плеч свалилась. Так у меня всегда: сам ли я ввяжусь в историю или попаду не по своей вине, провидение спасает меня. И во время войны, и в мирное время, когда, казалось бы, нет выхода, судьба словно сама предлагает выход.
После этого я чуть не поставил экранизацию по нашумевшей в Киеве сатирической пьесе драматурга Василия Минько.
Пьеса была удачная и злая. Мне она нравилась. Нас, драматурга и меня, вызвали в ЦК КПУ и благословили на постановку. На радостях мы спустились в буфет, чтобы отметить удачу. В буфете ничего не оказалось, кроме шампанского и коньяка. Пили шампанское, закусывали коньяком, угощали каких-то незнакомых людей, собравшихся вокруг нас. Потом помню все, что было, кусками.
Мы на квартире у Минько. Он достает из холодильника (холодильник тогда был большой редкостью) бутылку водки. Рядом стоит жена Василя, она плачет...
Потом я на вокзале, подсаживаю Минько в вагон. Поезд трогается...
До студии я добрался на четвереньках…
Потом я в нашем общежитии, и Виктор Илларионович Ивченко, подставив мою голову под кран, пытается привести меня в чувство...
На следующий день пришла телеграмма. Протрезвевший Минько телеграфировал из Москвы, что он сидит на вокзале без копейки денег и не помнит, как он там очутился.
Не знаю, по какой причине, но и эта постановка сорвалась.
В народе появились чьи-то стихи.
Салтыковы-Щедрины
Нам послушные нужны.
И такие гоголи,
Чтобы нас не трогали.
...Но слова, сказанные Пономаренко, о том, что мне пора снимать самостоятельно, по-прежнему не давали мне покоя. «Хорошо бы сейчас заняться сценарием для души», — думал я.
«Сорок первый»
Однажды я рассказал своему другу Борису Немечеку несколько историй из моей военной биографии. Он был хорошим слушателем, а я еще не остыл от войны.
— Тебя тянет в романтику, — сказал он. — Взял бы и поставил одну из этих историй.
— Они слишком личные. Это почему-то мне мешает, — возразил я.
Немечек задумался, потом сказал неожиданно:
— Знаешь, что тебе надо поставить? «Сорок первый» по Лавреневу!
Сердце мое дрогнуло.
Где-то, я уже не помню где, Л. Н. Толстой сказал, что если полюбишь женщину, потом охладеешь к ней, а потом поймешь, что не можешь без нее жить, — это настоящее. Нечто подобное произошло и со мной.
Мне было лет семнадцать, когда я впервые прочел эту повесть.
Зимой 1943 года я был третий раз ранен. Ранение было серьезное: большой осколок снаряда попал в правую лопатку, пробил шинель, заячий жилет, гимнастерку и частично проник в легкое. В прифронтовых госпиталях мне оказывали помощь, но операцию делать отказывались: не было нужного оборудования. Так я попал в конце концов в Челябинск. Челябинск был тогда глубоким тылом, там даже не было затемнения. Меня наконец оперировали — вытащили осколок, и я стал поправляться.
Библиотекарь принесла мне на выбор несколько книг. Среди них оказалась книга с рассказами и повестями Бориса Лавренева. Повесть «Сорок первый» произвела на меня глубокое впечатление. Писатель, его отношение к жизни, были мне не только симпатичны, но в чем-то даже родными по духу. Я перечитывал повесть несколько раз и думал. Думал над проблемами войны вообще и гражданской войны в частности. Благо времени для размышлений было достаточно.
Трагическая судьба красноармейки Марютки, влюбившейся в своего врага — белого офицера, а потом застрелившей его, сегодня может показаться неправдоподобной, но у войны свои законы, которые непонятны тем, кто этого ада не прошел.
В повести все закономерно: Марютка полюбила Говоруху-Отрока потому, что он был красив, умен, смел, и потому, что, оставшись с ним наедине, она перестала видеть в нем врага. Но когда появилась угроза того, что он станет частью враждебной ей силы, девушка произвела свой роковой выстрел — и этот выстрел был столь же закономерен в обстановке гражданской войны, как и ее любовь.
На фронте я понял, что войны ведутся не между умными и дураками, не между подлецами и благородными героями, а между людьми разных убеждений, преследующих разные цели. Мне доводилось говорить с пленными немцами. Я видел, что многие из них вовсе не изверги. Но война поставила нас по разные стороны фронта, и я стрелял в них, а они — в меня. Каждый немецкий солдат, независимо от его личных качеств — он мог быть и добрым, и умным, и любящим сыном своих родителей, — был частью той злой силы, которую я ненавидел. Он пришел на нашу землю, чтобы завоевать ее, а нас — мою маму, мою любимую девушку, моих друзей, всех, кто был мне дорог, — превратить в своих послушных рабов. И это не было пропагандой: все его слова и поступки свидетельствовали об этой цели. Он хотел отнять нашу культуру, наше искусство, наши убеждения, нашу мечту. За это я ненавидел немцев и стрелял в них. А они, добрые, порядочные аккуратные немцы, стреляли в меня, и если бы убили, гордились бы, что исполнили свой долг.
...Прошли годы. В институте кинематографии, в плане изучения истории советского кино, нам показали фильм «Сорок первый» режиссера Протазанова, снятый в 1924 году. Тогда он пользовался большим успехом.
Сейчас фильм разочаровал меня. Картина снималась с «классовых позиций», по которым все белые были негодяями, а все красные — благородными героями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27