Всем советую сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Так вот, Антонио — этот крупнейший специалист по тюрьмам — говорил, что для арестанта имеет значение не тюрьма, а тюремщик. Лучше очень плохая тюрьма с хорошим тюремщиком, чем очень хорошая тюрьма с плохим тюремщиком. Опыт у слушателей Антонио был ничтожным, мы его слушали с интересом, но довольно рассеянно. Однако к словам итальянского анархиста я мысленно часто возвращался во время моих тюремных скитаний. Думаю, что Антонио был прав. И не только в частностях, но и в главном. Ипполит Тэн в своей «Истории Франции» писал, что Наполеон превратил Францию в огромную казарму, которая полностью отражала характер ее создателя. Но ничто в государстве так не отражает характер ее создателя, как тюрьма. Она есть наиболее совершенное выражение духа и плоти того, кто стоит во главе авторитарного государства. Ибо он и есть главный тюремщик.
Тюремщик — это не только тот реальный человек, который со связкой ключей ходит по тюремному коридору, открывает камеры, два раза в день считает арестантов, водит их на оправку и прогулку, сажает в карцер, выпускает своих подопечных на время, на допросы, или навсегда, на волю, на этап, на расстрел. Кроме этих, лица которых нам становятся знакомыми, которых мы, не зная их фамилии, награждаем кличками, — кроме них есть еще уйма других тюремщиков. Многие из них и не бывают никогда в тюрьме. Они сидят в нормальных кабинетах, с клеенчатыми диванами, дорожками на полу и портретами на стенах. Они занимаются только тем, что читают бумаги, пишут бумаги, разговаривают по телефону, ходят к начальникам и дают им подписывать свои сочинения. В течение рабочего дня они несколько раз звонят по телефону своим женам, любовницам, родителям, детям и справляются у них о здоровье, настроении, домашних разностях. Если по окончании рабочего дня нет собраний, они едут домой и в кругу близких предаются всем приятностям или неприятностям домашней жизни. Как все.
Но именно эти люди и сочиняют все правила тюремной жизни. Они определяют время и порядок тюремной прогулки; количество и качество тюремной пищи; они обсуждают и решают, какими должны быть кровати в камерах;
должен ли быть или нет матрац на койке; сколько писем может получать арестант; можно ли делать ему передачу и какую… Словом, это они и сочиняют весь комплекс того, что называется тюрьмой. Каждый карцер, прежде чем стать темным и вонючим ящиком или же светлым адом, существует в описаниях, чертежах. Под этими описаниями и чертежами есть подписи авторов, а в углу и по сторонам под словами: «согласовано», «утверждаю» стоят подписи начальников этих авторов. И если нужно повесить человека, то эти люди делают чертеж виселицы — как это положено, в разных проекциях; и если нужно расстрелять, то они же в чертежах и описаниях предпишут, как и куда стрелять, как и чем смывать кровь; и они же составляют детальное техническое описание тюремных и лагерных кладбищ; они указывают, кто и как должен вырывать у покойника золотые зубы, чтобы добро не пропадало; каково срока белье должно быть на покойнике; чем писать номер на деревянной бирке, привязываемой к ноге покойника, и к какой ноге;
чем разбивать череп покойника перед захоронением, дабы быть убежденным, что никто не попытается использовать смерть и похороны для бегства…
Все это делают вот эти неизвестные нам люди. Именно потому, что они нам неизвестны, они страшны своей загадочностью. Мне всегда хотелось знать: какие они, как выглядят? Они ведь самые разные. Кроме неудавшихся архитекторов, которые — соблазненные пайками и высокой зарплатой — пошли делать чертежи тюрем, есть и другие: прокуроры, судьи, еще кто-то там… Как, например, выглядит тот самый прокурор, который ответил тете Паше?
Тетя Паша была пожилой, доброй женщиной, которая мыла полы в коридоре. Она относилась ко всем конторским с жалостью за их неумение делать что-то полезное и нужное. Обшивала всех нас, ставила заплаты на штаны и телогрейки «придурков», не достигших еще тех высот, когда носят одежду только первого срока. История жизни тети Паши была несложной. Сама она из Златоуста, муж у нее погиб во время аварии на домне, осталось двое сыновей-подростков. Жили — соответственно. Добрые люди научили тетю Пашу поехать в Челябинск, купить там чулки и продать их, естественно, с надлежащей наценкой — в Златоусте, где этих чулок не было. Дальше все рассказывалось в обвинительном заключении и приговоре суда, которые, в соответствии с законом, были выданы тете Паше на руки. Она «с целью спекуляции приобрела в Челябинске 72 пары нитяных чулок, каковые пыталась перепродать на рынке г. Златоуста по спекулятивным ценам». Тетя Паша была изобличена, арестована, судима и приговорена за спекуляцию к семи годам заключения, с конфискацией принадлежащего ей имущества. Детей разобрали знакомые, да они уже и могли скоро поступить на все готовое в ремесленное училище. Прошло пять лет, началась война, дети тети Паши достигли возраста, когда можно защищать свою Родину, и ушли воевать. Сначала тетя Паша получила похоронную на младшего, и ночью, оставаясь в конторе мыть полы, она выла и билась головой о столы.
Потом она пришла ко мне в контору с каким-то остекленевшим лицом и протянула толстый пакет, который ей дали в УРЧ — учетно-распределительной части. В пакете было несколько медицинских справок, постановлений комиссии, история болезни. И ко всему этому — письмо тете Паше от начальника госпиталя. Речь шла о старшем сыне тети Паши. Он лежал в госпитале после тяжелого ранения, врачи сделали все, что могли, он был — как написано в заключении — «практически здоров» и мог быть выписан из госпиталя. Но у «практически здорового» человека не было одной ноги и обеих рук. Выписать его из госпиталя можно было лишь при условии, что есть у него близкие, которые возьмут его и будут за ним ухаживать. Очевидно, сын сказал, где находится его мать. Потому что начальник госпиталя писал, чтобы мать раненого солдата написала заявление в прокуратуру СССР, приложила посланные ей документы, после чего ее освободят.
— Мануилыч, напиши, родной…— сказала, плача, тетя Паша.
Я написал. Убедительно написал. Подшил к письму все присланные документы и передал в УРЧ. Прошло два или три месяца, и каждый день я успокаивал тетю Пашу, уверяя ее, что таких заявлений много, что требуется время, чтобы оформить ее освобождение, я расписывал, по дням всю длинную процедуру хождения по инстанциям ее дела. Тетя Паша плакала, верила и брала у меня бумагу, чтобы ежедневно писать письма сыну.
Однажды я зашел в УРЧ. На столе лежала груда бумаг, отсортированных для вручения или объявления арестантам. Мне бросилась в глаза фамилия тети Паши. Я взял ее и прочитал небольшую бумагу с бланком Прокуратуры СССР. Прокурор какого-то ранга или класса извещал тетю Пашу, что заявление ее разобрано и в просьбе о досрочном освобождении отказано «за отсутствием основания». Я осторожно положил бумагу на стол и вышел на крыльцо, умирая от страха, что могу сейчас увидеть тетю Пашу… Везде, в бараке, в конторе, везде были люди, которых я не мог, не хотел видеть. Я побежал в сортир и там задрожал, схватившись за вонючие стены из рудстойки. Так со мной было всего два раза за тюремную жизнь. Почему я плакал? Потом я понял почему: от стыда. Я умирал от дикого стыда, невыносимого стыда перед тетей Пашей. Во время первой мировой войны во Франции освобождался от любого срока заключения — даже от пожизненного — арестант, у которого сын погиб на фронте…
За 72 пары нитяных чулок тетя Паша уже отбыла пять лет лагеря, она отдала своему государству двух сыновей и вот — «нет оснований»…
Я дал себе слово, что если мне суждено будет освободиться, то я приеду в Москву, разыщу этого прокурора, чтобы посмотреть, какой он? Какие у него глаза, как выглядит? Многого я не сделал в своей жизни, и этого тоже. Я даже забыл фамилию этого прокурора. Не то Дмитрощук, не то Дмитриев, не то Дмитриевский…
Но как бы ни была значительна для нас роль этих далеких тюремщиков, мы общались прежде всего с тюремщиками реальными, такими, от, которых мы зависели каждый день, каждый час. Так было в Бутырках, в Котласской пересылке. Среди них мы уже различали более мерзких и менее, просто служак и энтузиастов своего тюремного ремесла. От них зависела степень удобств нашей неприглядной жизни. Но никому из нас не приходило в голову, что от них и зависит сама наша жизнь. Это я понял только во время своего первого пешего этапа.
Из Котласа нас в барже привезли в Вогвоздино: пересыльный пункт на Вычегде. Это памятное для меня место. Там я познакомился и подружился с Александром Сергеевичем. Там, в Вогвоздине, через пять месяцев после того, как я там был, умерла Оксана — моя жена.
Из Вогвоздина мы шли пешим этапом по недавно построенному тракту Устьвым — Чибья. Прорубленный в тайге, он был проложен по болотам, уже разбит колесами грузовиков, песок и щебенка колыхались под нашими ногами, мы шли по непросыхающим лужам. В день мы делали 25 километров, к вечеру приходили в этапный станок: загороженное забором с вышками место для ночлега арестантов. Погода в этом августе была теплая, даже жаркая, идти по зыбучему песку было трудно. И еще — нам попался жестокий конвой. Каждое утро мы выстраивались, и начальник конвоя — невысокий, рябой парень — строго оглядывал колонну и медленно, раздельно читал нам конвойную молитву: «По пути движения соблюдать установленный порядок: не разговаривать, выполнять все требования конвоя. Шаг вправо, влево, нарушение правил считается попыткой к побегу, оружие применяем без предупреждения. Понятно?!» Строю арестантов надлежало хором отвечать «Понятно!» Если начальнику конвоя казалось, что мы отвечаем недостаточно громко и дружно, он снова грозно спрашивал: «Понятно?!» И так до тех пор, пока не получал требуемое удовлетворение.
И весь конвой был под стать своему начальнику: малорослый, рябой и ретивый к службе. Однажды — это было на второй или третий день пути — я заговорился с шедшим рядом Александром Сергеевичем, заговорился настолько, что забыл об осторожности, рассказывая ему историю словаря, редактором которого я однажды был. Вдруг мы услышали крик: «Колонна, стой!..» Мы остановились не понимая, в чем дело. Напротив меня на обочине дороги стоял конвоир и, держа винтовку на весу, кричал:
— Ложись! Ложись, троцкист… твою мать!.. Не сразу я понял, что крик обращен ко мне. Я оглянулся и увидел, что стою в глубокой грязной луже. И туда мне предлагал лечь этот молодой рябой идиот, эта скотина, эта вооруженная гадина!.. А я не лягу! И стреляй, сволочь!!!
— Ложись! Конвою сопротивляешься, блядь! — Конвоир щелкнул затвором и послал патрон в ствол. Глаза его горели яростно, весело и торжествующе, он весь был какой-то праздничный.
— Ложись! Ложись же, ложись!.. — несся ко мне шёпот моих товарищей. И я понял, что вот он сейчас меня застрелит, все окончится, я так и не узнаю ничего о своих, не доскажу своей истории Александру Сергеевичу…
Медленно сгибая колени, я опустился в лужу, приложив щеку к какому-то бугорку в ней, и закрыл глаза. Господи! Как бы так лежать и дальше и не вставать…
— Вставай!
Очень медленно я поднялся и посмотрел на конвоира. Глаза его потухли, лицо утратило праздничность, вдохновение убийцы ушло из него. Так ему и не удалось убить. Вероятно, ему это было приятно. Ему было приятно, что он может убить человека, что стоит ему нажать курок и сразу же исчезнет целый человек со всем миром мыслей и связей, от этого конвоира не зависящих. Этот чужой и независимый мир существует, но лишь до тех пор, пока он не выстрелит.
И я тогда понял, что в одном они, тюремщики, сильны: они могут нас убить. Больше ничего они с нами не могут сделать. Александр Сергеевич (Асы — я так его всегда звал) мне приводил слова Сенеки: «Избежать этого нельзя. Но можно все это презирать». Асы научил меня чувствовать себя свободным от унижения, он научил меня это все презирать. В распоряжении тюремщиков осталось одно: они могли меня убить. Ну, и еще могли увеличить или уменьшить меру моих физических страданий.
Поскольку тюремщики все же происходят из людей и по своему устройству от других людей не отличаются, каждый из них обладает уникальностью и своеобразием, свойственным человеку. Поэтому я не считаю, что тюремщики, о которых я буду дальше рассказывать, обладают особенными типическими чертами. Я просто хочу здесь рассказать о некоторых тюремщиках разного уровня, с которыми мне пришлось иметь дело. Это были люди самых разных знаний, рангов и возможностей. Среди них были умные и глупые, добрые и злые, чиновники и энтузиасты. Я и миллионы других людей от них зависели. Я расскажу о своих тюремщиках. Пусть другие расскажут о своих. Я думаю, что это надо знать всем тем, кто не испытал того, что испытали мы, и не знает того, что знаем мы.

Иван Ефимович Залива
Прошла неделя нашего этапа. Позади остался тракт до Княжпогоста, недостроенная железная дорога от Княжпогоста до Весляны, большие деревянные ворота над лежневой дорогой, что-то вроде триумфальной арки с красивой надписью: «Устьвымлаг НКВД СССР». Остался пересыльный пункт нашего лагеря и 11-й лагпункт, и командировка Зимка, и Мехбаза. Мы теперь шли по широкой песчаной дороге, взбираясь с горы на гору. По сторонам стоял сосновый бор необыкновенной красоты. Ровные бронзовые стволы уходили в небо. Земля между деревьями была покрыта серебристым ковром: ровным, бархатистым, никогда мною не виданным. Это был ягель. За неделю нашего этапа мы устали, устал конвой, конвоиры не давали нам обычных десяти минут отдыха через каждые два часа пути, больше обычного матерились, подгоняя отстающих, они торопились скорее сдать нас другим хозяевам.
Наконец за крутым поворотом блеснула река. Быстрая на перекатах, спокойная в заводях. Весляна — какое красивое название! Древнеславянское, что ли? На другой стороне реки стоял уже привычный нашим глазам архитектурный комплекс: высокая, из бревен, вкопанных стоймя, «зона» — забор;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я