https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/glybokie/
И на следствии и на суде он был полностью уличен, сознался в своем преступлении и за «антисоветскую клевету и агитацию против кандидата блока коммунистов и беспартийных» приговорен к необыкновенно мягкому наказанию.
В сочиненном мною письме Паши к жене ей советовалось пойти к Екатерине Павловне, объяснить ей, что ее нагло обманули, что все эти толстые папки с фамилией мужа — бутафория, часто применяемая на следствии. Депутату Верховного Совета надлежало объяснить, что дела о шпионаже рассматриваются не городским судом, а Военной коллегией и что Пашу судили именно за его неосторожные слова, что и подтверждают прилагаемые документы: обвинительное заключение и приговор.
Письмо было отослано, и мы нетерпеливо ждали ответа. Он пришел необыкновенно быстро. Шоферская жена со свойственной ей словоохотливостью описала, как позвонила она Екатерине Павловне, пришла к ней и, ничего не говоря, протянула ей письмо мужа и присланные документы. Екатерина Павловна внимательно прочитала, «аж темная лицом стала, посуровела страшно и приказала звонить ей каждый день».
Ах, не увидел я и уже никогда не узнаю, как проходил следующий акт этого спектакля! Могу только представить, как она разговаривала с этими «добрыми людьми», ее слова, ее тон, ее лицо… И ответа от жены Павла не получил. Через три недели вызвали его на освобождение и из пересылки получил я от него записку, что «освобожден вчистую» и едет в Ленинград.
И больше ничего я не узнал о ленинградском шофере Павле. И не увидел больше Корчагину-Александровскую, и не узнал от нее про тот спектакль, который ей пришлось разыграть не на сцене, а в жизни. Спектакль был драмой. Но со счастливым концом!
ЧУЖИЕ
Я пишу про «чужих». По отношению к кому? К лагерю, к лагерным начальникам, к тем, кто их схватил, решил их судьбу, послал к нам? Но ведь точно такое произошло и со мною, и со всеми другими моими товарищами по заключению! Однако мы были «свои». Даже сейчас, когда прошли десятки лет и я стал намного опытнее и разумнее, я по-прежнему считаю себя и мне подобных своими. А следовательно, объединяю себя и нас с теми, кто нас арестовывал, мучил, убивал. Хотя совершенно очевидно, что для них мы были такими же бесконечно чужими, как и те, кто не имел прежде ни нашего паспорта и гражданства, проживал не в Чухловке, а в Варшаве или Тегеране.
И все же — мы были своими. Мы были — советскими. Приходили к нам целые этапы смоленских, архангельских и кубанских мужиков — это были свои. И своими были стащенные со своих гор кабардинцы и чеченцы и выгнанные из своих степей казахи и калмыки — они были советскими. И своими мы считали коминтерновцев, годами живших в Москве, и иностранок, каким-то чудом в давние времена вышедших замуж за наших дипломатов или инженеров. И своими были проститутки, которые, имея заграничный паспорт, обслуживали заграничную клиентуру. И я уж не говорю об одесситах с греческими паспортами и бакинцев с турецкими. Все они были своими, потому что они или родились и выросли здесь, или же приехали и жили в нашей стране по своей собственной воле. Даже в том случае, когда они очень плохо говорили по-русски, а то и вовсе не говорили, — они были своими. И в лагерном котле они очень быстро растворялись и переставали казаться чужеродными. Те из них, кто выжил в первые год-два лагерной жизни, выделялись среди нас, «своих», разве что плохим языком. Но кабардинцы и чеченцы — те часто вовсе по-русски не умели говорить. Нет, все равно — все они были своими.
Чужими были другие. Люди другой страны, другой национальности, которых занесла к нам непонятная им, чужая и враждебная сила истории. Молдаван и буковинцев никто не спрашивал, хотят ли они быть румынскими или советскими; и никто не спрашивал поляков, хотят ли они попасть в коми-зырянские леса, — их просто-напросто несла река событий, они бежали от настигавшего их пожара, не раздумывая, куда они попадут. И, попав к нам, так и не могли ничего понять, ассимилироваться, попробовать прижиться. Они лишь инстинктивно жались друг к другу, сжимались в островок, размываемый смертями, этапами.
Чужие стали к нам поступать компактными массами в 1939 году, когда наша дружеская договоренность с Гитлером бросила к нам галицийцев, молдаван, буковинцев… Об их прибытии в Устьвымлаг, еще до появления их на Первом лагпункте, сигнализировало появление у блатных экзотической одежды: молдаванских мохнатых высоких шапок и цветных кушаков, буковинских расшитых меховых безрукавок, модных пиджаков в талию с высоко поднятыми плечами. На шалашовках появлялись странно на них выглядевшие летние элегантные пальто на белой шелковой подкладке, шали из ангорского пуха и даже шелковые дамские комбинезоны, нашпигованные множеством карманов на «молниях». Все это было вестником того, что на пересылке и Одиннадцатом лагпункте, расположенном у самой железной дороги Котлас — Воркута, появились новые этапы. Из тех, кому мы, как выражались почти все без исключения, «протянули братскую руку». Эти Одиннадцатый и Пересыльный были привилегированными лагпунктами, куда стремились все опытные уркаганы. Там снимались сливки с каждого нового этапа, который в этих местах задерживался на несколько дней для комиссовки и распределения по другим лагпунктам.
И лишь после появления ширпотребных примет пригоняли этап из чужих. После множества распределительных пунктов, тюрем и пересылок это были совершенно растерявшиеся люди, ничего не понимающие, думающие только о том, как прожить сегодняшний день. За пайку хлеба, за спичечную коробку махорки, а то и просто так — испугавшись страшного, неслыханного мата и поднятого кулака, — они отдавали свои шмотки, получая взамен сменку, часто казавшуюся им выгодной сделкой. Собственно говоря, ватные штаны и хорошая телогрейка значили для лагерника больше, нежели модный варшавский костюм. Но ведь не было ни «рынка», ни «товарообмена». Был откровенный грабеж, поощряемый начальниками, потому что через доверенных комендантов и нарядчиков они обильно пользовались всем лучшим, что отнималось у чужих.
Кто же они были, эти чужие? С молдаванами, буковинцами и прибалтами дело обстояло проще: они уже стали советскими, и на них распространялись все действующие и уже хорошо отработанные приемы «ликвидации как класса». По спешно приготовленным спискам в одни сутки, а то и в одну ночь забирались и грузились в машины буржуазия, чиновники из правительственного аппарата, наиболее видные деятели партий, видные журналисты и адвокаты. Все — вместе с семьями. Конечно, попадали в эти списки и мелкие торговцы, и дантисты, и даже курьеры какого-нибудь карликового министерства. В конце концов, активно участвовавшие в составлении этих списков местные доброхоты тоже были людьми со всеми человеческими слабостями и не могли устоять от соблазна свести счеты со всеми, с кем счеты так хотелось свести…
И вот этих людей, имеющих право взять с собой только то, что можно было физически унести, грузили в машины или вагоны и отправляли на распределительный пункт. Там мужчин отделяли от большинства женщин, детей и стариков. Эти угонялись в ссылку: в Сибирь, Казахстан и другие обширные регионы, которыми Бог нашу страну не обделил. А мужчины — те шли в лагерь. Постановления «тройки» с такими же литерами, как и у нас (СОЭ, КРА/КРД, ПШ и пр.), и сроками в пять, восемь или десять лет вписывались в формуляры там же, на распредпункте, а если не успевали, то они приходили вслед в лагерь. Иногда, по ошибкам этой адской канцелярии, эти постановления засылались не туда, а то и вовсе не присылались, что не мешало этим чужим пребывать в лагере. Ибо резонно говорили старые и опытные лагерники: был бы человек, а бумага всегда найдется…
Удивителен все же был этот феномен «советскости»! Все «присоединенные» — от прибалтов до буковинцев и бессарабов — принимали все, что с ними случилось, как нечто закономерное, неизбежное, как принимают хроническую, неизлечимую, с неумолимым прогнозом болезнь. Через какое-то время они становились обычными зеками. Плохо говорящими по-русски, с какими-то своими привычками и особенностями, но все же зеками. Таких мы видели множество — от персов и индийцев до тасманийцев — даже один такой попался… И лишь в одном случае мне пришлось увидеть и со странным чувством следить за поведением не отдельного «чужого» зека, а целой популяции, как сказали бы биологи.
Это случилось, когда в наш Устьвымлаг плотной массой влились поляки.
Естественно, что произошло это в 1939 году. Вернее, осенью 1939 года. К этому времени кровавый сговор Сталина и Гитлера произвел четвертый раздел Польши, Молотов уже объявил о полной ликвидации Польши как государства, существующего совершенно незаконно, ибо поляки не могут иметь своей государственности. Оставалось только распорядиться с этим народом, который веками раздирался разбойничьими государствами, с которыми Польша имела несчастье соседствовать.
Как распорядились немцы — мы теперь хорошо знаем, и не это составляет тему моего рассказа. К нам в лагеря попали разные и совершенно противоположные категории бывших граждан бывшей Польши. Основная масса их были евреи. Когда на карте бывшей Польши была проведена граница, отмеченная лихой подписью Сталина и скромной подписью Риббентропа, множеству людей, бежавших от фашистского нашествия на Восток, предложили на выбор: возвращаться назад в немецкое «польское генерал-губернаторство» или же двинуться дальше на восток, в необъятную глубь Советской России. И нашлись люди, у которых брошенные ими дома, предприятия, все старое и обжитое оказалось сильнее страха перед немцами. Они им казались еще теми пруссаками в остроконечных касках, которые запомнились на первой мировой войне. Конечно, завоеватели, но люди как люди. Ведь тогда им еще не было известно о решении Гитлера «окончательно покончить с еврейским вопросом». И они возвращались в свою Польшу, в свои родные города и дома, чтобы через два-три года уйти в газовые камеры Освенцима и других огромных фабрик убийства.
А спаслись от этой страшной участи те, которые неуверенно, с опаской, но решили остаться в чужой и страшной стране, ставшей к тому же союзницей фашистской Германии. Не все спаслись, но все же — большинство. И когда я вспоминаю ужасы, через которые прошли эти люди, я все же отчетливо сознаю: спаслись они только потому, что попали к нам.
Кто же они были, те, кто превратился из людей в «контингент»? В лагеря попали далеко не все. Очень многие были отправлены далеко в глубь страны, стали бухгалтерами, рабочими, техниками и даже колхозниками. Они стали советскими гражданами, получили продовольственные карточки и каким-то образом пережили войну, послевоенную сумятицу, восстановление Польши — пусть еще не очень суверенной, но все же Польши, куда можно было вернуться.
А другие — другие пошли в лагеря. Можно только предполагать, чем руководствовались те неизвестные нам люди из тех самых «органов», которым в этой войне досталось воевать только с безоружными и беззащитными людьми. Ну, одна категория была ясна. Это были политические деятели — остатки польской родовой аристократии. Их посылали в лагерь только за фамилии — громкие, знакомые нам по историческим романам Сенкевича.
Несколько лет назад, во время одного из литературных мероприятий, меня повезли выступать в небольшой город около Минска — Несвиж. Меня предупредили, что городок очень интересный — родовое гнездо Радзивиллов. Тех самых, которые… Действительно, этот маленький старинный город был необычен своей архитектурой, бытом, людьми, еще носившими отпечаток нерусскости. В огромном парке в бывшем княжеском дворце теперь находился военный санаторий. А в самом городе центральное место занимал домашний костел Радзивиллов. В отличие от русских, православных церквей, костел всегда был и продолжал оставаться действующим. Католическая община в городе была большой и богатой, костел поддерживался на уровне прошлого: он был пышным, благолепным, украшенным статуями, гербами, воинскими знаменами, флагами ремесленных цехов. И нас, как знатных гостей, сопровождаемых городским начальством, водил по костелу старый, восьмидесятидвухлетний ксендз, умный, ироничный, умевший отлично ладить даже с большевиками. Был какой-то католический праздник, костел был заполнен большой толпой молящихся, и мы стали свидетелями красивого католического богослужения, с хором, органом, церковным шествием. А когда церковная церемония кончилась и все прихожане покинули костел, ксендз отпер большой замок, висевший на одной из дверей, и повел нас вниз, в огромное подвальное помещение, находившееся под всем храмом. Это была родовая усыпальница князей Радзивиллов. Десятки, если не сотни свинцовых гробов стояли в этом огромном подвале, залитом ярким электрическим светом. Это были гробы большие, и поменьше, и совсем маленькие, в них лежали мужчины, женщины, дети… На гробах одна и та же фамилия, незнакомые имена и разные даты. Здесь лежали герои исторических романов о Речи Посполитой, богатейшие феодалы, придворные царей, королей и императоров в России, Пруссии, Австро-Венгрии — везде этот род имел своих представителей. На одном из гробов лежала запыленная камергерская треуголка с плюмажем — это был наиболее «свежий» русский Радзивилл, отбывший в этот склеп в 1913 году.
Любое кладбище наводит на размышления о бренности всего земного, но никогда еще не было оно столь сильно, как в этом старом бывшем польском городке. И я вдруг вспомнил, что и у нас в лагере были Радзивиллы… Правда, не на нашем лагпункте, а на соседнем, на Мехбазе. Один князь работал банщиком, а две княжны были уборщицами в цехах и, по циничным утверждениям мехбазовских шоферов, оценивали свое расположение не дороже обычных лагерных шалашовок. Так вот чем, значит, может кончиться многовековая история этого рода: сотней запыленных свинцовых гробов и шалашовками на Мехбазе Устьвымлага…
Но было бы несправедливо утверждать, что такова была судьба всех аристократических польских родов, попавших в одну из зон «архипелага».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
В сочиненном мною письме Паши к жене ей советовалось пойти к Екатерине Павловне, объяснить ей, что ее нагло обманули, что все эти толстые папки с фамилией мужа — бутафория, часто применяемая на следствии. Депутату Верховного Совета надлежало объяснить, что дела о шпионаже рассматриваются не городским судом, а Военной коллегией и что Пашу судили именно за его неосторожные слова, что и подтверждают прилагаемые документы: обвинительное заключение и приговор.
Письмо было отослано, и мы нетерпеливо ждали ответа. Он пришел необыкновенно быстро. Шоферская жена со свойственной ей словоохотливостью описала, как позвонила она Екатерине Павловне, пришла к ней и, ничего не говоря, протянула ей письмо мужа и присланные документы. Екатерина Павловна внимательно прочитала, «аж темная лицом стала, посуровела страшно и приказала звонить ей каждый день».
Ах, не увидел я и уже никогда не узнаю, как проходил следующий акт этого спектакля! Могу только представить, как она разговаривала с этими «добрыми людьми», ее слова, ее тон, ее лицо… И ответа от жены Павла не получил. Через три недели вызвали его на освобождение и из пересылки получил я от него записку, что «освобожден вчистую» и едет в Ленинград.
И больше ничего я не узнал о ленинградском шофере Павле. И не увидел больше Корчагину-Александровскую, и не узнал от нее про тот спектакль, который ей пришлось разыграть не на сцене, а в жизни. Спектакль был драмой. Но со счастливым концом!
ЧУЖИЕ
Я пишу про «чужих». По отношению к кому? К лагерю, к лагерным начальникам, к тем, кто их схватил, решил их судьбу, послал к нам? Но ведь точно такое произошло и со мною, и со всеми другими моими товарищами по заключению! Однако мы были «свои». Даже сейчас, когда прошли десятки лет и я стал намного опытнее и разумнее, я по-прежнему считаю себя и мне подобных своими. А следовательно, объединяю себя и нас с теми, кто нас арестовывал, мучил, убивал. Хотя совершенно очевидно, что для них мы были такими же бесконечно чужими, как и те, кто не имел прежде ни нашего паспорта и гражданства, проживал не в Чухловке, а в Варшаве или Тегеране.
И все же — мы были своими. Мы были — советскими. Приходили к нам целые этапы смоленских, архангельских и кубанских мужиков — это были свои. И своими были стащенные со своих гор кабардинцы и чеченцы и выгнанные из своих степей казахи и калмыки — они были советскими. И своими мы считали коминтерновцев, годами живших в Москве, и иностранок, каким-то чудом в давние времена вышедших замуж за наших дипломатов или инженеров. И своими были проститутки, которые, имея заграничный паспорт, обслуживали заграничную клиентуру. И я уж не говорю об одесситах с греческими паспортами и бакинцев с турецкими. Все они были своими, потому что они или родились и выросли здесь, или же приехали и жили в нашей стране по своей собственной воле. Даже в том случае, когда они очень плохо говорили по-русски, а то и вовсе не говорили, — они были своими. И в лагерном котле они очень быстро растворялись и переставали казаться чужеродными. Те из них, кто выжил в первые год-два лагерной жизни, выделялись среди нас, «своих», разве что плохим языком. Но кабардинцы и чеченцы — те часто вовсе по-русски не умели говорить. Нет, все равно — все они были своими.
Чужими были другие. Люди другой страны, другой национальности, которых занесла к нам непонятная им, чужая и враждебная сила истории. Молдаван и буковинцев никто не спрашивал, хотят ли они быть румынскими или советскими; и никто не спрашивал поляков, хотят ли они попасть в коми-зырянские леса, — их просто-напросто несла река событий, они бежали от настигавшего их пожара, не раздумывая, куда они попадут. И, попав к нам, так и не могли ничего понять, ассимилироваться, попробовать прижиться. Они лишь инстинктивно жались друг к другу, сжимались в островок, размываемый смертями, этапами.
Чужие стали к нам поступать компактными массами в 1939 году, когда наша дружеская договоренность с Гитлером бросила к нам галицийцев, молдаван, буковинцев… Об их прибытии в Устьвымлаг, еще до появления их на Первом лагпункте, сигнализировало появление у блатных экзотической одежды: молдаванских мохнатых высоких шапок и цветных кушаков, буковинских расшитых меховых безрукавок, модных пиджаков в талию с высоко поднятыми плечами. На шалашовках появлялись странно на них выглядевшие летние элегантные пальто на белой шелковой подкладке, шали из ангорского пуха и даже шелковые дамские комбинезоны, нашпигованные множеством карманов на «молниях». Все это было вестником того, что на пересылке и Одиннадцатом лагпункте, расположенном у самой железной дороги Котлас — Воркута, появились новые этапы. Из тех, кому мы, как выражались почти все без исключения, «протянули братскую руку». Эти Одиннадцатый и Пересыльный были привилегированными лагпунктами, куда стремились все опытные уркаганы. Там снимались сливки с каждого нового этапа, который в этих местах задерживался на несколько дней для комиссовки и распределения по другим лагпунктам.
И лишь после появления ширпотребных примет пригоняли этап из чужих. После множества распределительных пунктов, тюрем и пересылок это были совершенно растерявшиеся люди, ничего не понимающие, думающие только о том, как прожить сегодняшний день. За пайку хлеба, за спичечную коробку махорки, а то и просто так — испугавшись страшного, неслыханного мата и поднятого кулака, — они отдавали свои шмотки, получая взамен сменку, часто казавшуюся им выгодной сделкой. Собственно говоря, ватные штаны и хорошая телогрейка значили для лагерника больше, нежели модный варшавский костюм. Но ведь не было ни «рынка», ни «товарообмена». Был откровенный грабеж, поощряемый начальниками, потому что через доверенных комендантов и нарядчиков они обильно пользовались всем лучшим, что отнималось у чужих.
Кто же они были, эти чужие? С молдаванами, буковинцами и прибалтами дело обстояло проще: они уже стали советскими, и на них распространялись все действующие и уже хорошо отработанные приемы «ликвидации как класса». По спешно приготовленным спискам в одни сутки, а то и в одну ночь забирались и грузились в машины буржуазия, чиновники из правительственного аппарата, наиболее видные деятели партий, видные журналисты и адвокаты. Все — вместе с семьями. Конечно, попадали в эти списки и мелкие торговцы, и дантисты, и даже курьеры какого-нибудь карликового министерства. В конце концов, активно участвовавшие в составлении этих списков местные доброхоты тоже были людьми со всеми человеческими слабостями и не могли устоять от соблазна свести счеты со всеми, с кем счеты так хотелось свести…
И вот этих людей, имеющих право взять с собой только то, что можно было физически унести, грузили в машины или вагоны и отправляли на распределительный пункт. Там мужчин отделяли от большинства женщин, детей и стариков. Эти угонялись в ссылку: в Сибирь, Казахстан и другие обширные регионы, которыми Бог нашу страну не обделил. А мужчины — те шли в лагерь. Постановления «тройки» с такими же литерами, как и у нас (СОЭ, КРА/КРД, ПШ и пр.), и сроками в пять, восемь или десять лет вписывались в формуляры там же, на распредпункте, а если не успевали, то они приходили вслед в лагерь. Иногда, по ошибкам этой адской канцелярии, эти постановления засылались не туда, а то и вовсе не присылались, что не мешало этим чужим пребывать в лагере. Ибо резонно говорили старые и опытные лагерники: был бы человек, а бумага всегда найдется…
Удивителен все же был этот феномен «советскости»! Все «присоединенные» — от прибалтов до буковинцев и бессарабов — принимали все, что с ними случилось, как нечто закономерное, неизбежное, как принимают хроническую, неизлечимую, с неумолимым прогнозом болезнь. Через какое-то время они становились обычными зеками. Плохо говорящими по-русски, с какими-то своими привычками и особенностями, но все же зеками. Таких мы видели множество — от персов и индийцев до тасманийцев — даже один такой попался… И лишь в одном случае мне пришлось увидеть и со странным чувством следить за поведением не отдельного «чужого» зека, а целой популяции, как сказали бы биологи.
Это случилось, когда в наш Устьвымлаг плотной массой влились поляки.
Естественно, что произошло это в 1939 году. Вернее, осенью 1939 года. К этому времени кровавый сговор Сталина и Гитлера произвел четвертый раздел Польши, Молотов уже объявил о полной ликвидации Польши как государства, существующего совершенно незаконно, ибо поляки не могут иметь своей государственности. Оставалось только распорядиться с этим народом, который веками раздирался разбойничьими государствами, с которыми Польша имела несчастье соседствовать.
Как распорядились немцы — мы теперь хорошо знаем, и не это составляет тему моего рассказа. К нам в лагеря попали разные и совершенно противоположные категории бывших граждан бывшей Польши. Основная масса их были евреи. Когда на карте бывшей Польши была проведена граница, отмеченная лихой подписью Сталина и скромной подписью Риббентропа, множеству людей, бежавших от фашистского нашествия на Восток, предложили на выбор: возвращаться назад в немецкое «польское генерал-губернаторство» или же двинуться дальше на восток, в необъятную глубь Советской России. И нашлись люди, у которых брошенные ими дома, предприятия, все старое и обжитое оказалось сильнее страха перед немцами. Они им казались еще теми пруссаками в остроконечных касках, которые запомнились на первой мировой войне. Конечно, завоеватели, но люди как люди. Ведь тогда им еще не было известно о решении Гитлера «окончательно покончить с еврейским вопросом». И они возвращались в свою Польшу, в свои родные города и дома, чтобы через два-три года уйти в газовые камеры Освенцима и других огромных фабрик убийства.
А спаслись от этой страшной участи те, которые неуверенно, с опаской, но решили остаться в чужой и страшной стране, ставшей к тому же союзницей фашистской Германии. Не все спаслись, но все же — большинство. И когда я вспоминаю ужасы, через которые прошли эти люди, я все же отчетливо сознаю: спаслись они только потому, что попали к нам.
Кто же они были, те, кто превратился из людей в «контингент»? В лагеря попали далеко не все. Очень многие были отправлены далеко в глубь страны, стали бухгалтерами, рабочими, техниками и даже колхозниками. Они стали советскими гражданами, получили продовольственные карточки и каким-то образом пережили войну, послевоенную сумятицу, восстановление Польши — пусть еще не очень суверенной, но все же Польши, куда можно было вернуться.
А другие — другие пошли в лагеря. Можно только предполагать, чем руководствовались те неизвестные нам люди из тех самых «органов», которым в этой войне досталось воевать только с безоружными и беззащитными людьми. Ну, одна категория была ясна. Это были политические деятели — остатки польской родовой аристократии. Их посылали в лагерь только за фамилии — громкие, знакомые нам по историческим романам Сенкевича.
Несколько лет назад, во время одного из литературных мероприятий, меня повезли выступать в небольшой город около Минска — Несвиж. Меня предупредили, что городок очень интересный — родовое гнездо Радзивиллов. Тех самых, которые… Действительно, этот маленький старинный город был необычен своей архитектурой, бытом, людьми, еще носившими отпечаток нерусскости. В огромном парке в бывшем княжеском дворце теперь находился военный санаторий. А в самом городе центральное место занимал домашний костел Радзивиллов. В отличие от русских, православных церквей, костел всегда был и продолжал оставаться действующим. Католическая община в городе была большой и богатой, костел поддерживался на уровне прошлого: он был пышным, благолепным, украшенным статуями, гербами, воинскими знаменами, флагами ремесленных цехов. И нас, как знатных гостей, сопровождаемых городским начальством, водил по костелу старый, восьмидесятидвухлетний ксендз, умный, ироничный, умевший отлично ладить даже с большевиками. Был какой-то католический праздник, костел был заполнен большой толпой молящихся, и мы стали свидетелями красивого католического богослужения, с хором, органом, церковным шествием. А когда церковная церемония кончилась и все прихожане покинули костел, ксендз отпер большой замок, висевший на одной из дверей, и повел нас вниз, в огромное подвальное помещение, находившееся под всем храмом. Это была родовая усыпальница князей Радзивиллов. Десятки, если не сотни свинцовых гробов стояли в этом огромном подвале, залитом ярким электрическим светом. Это были гробы большие, и поменьше, и совсем маленькие, в них лежали мужчины, женщины, дети… На гробах одна и та же фамилия, незнакомые имена и разные даты. Здесь лежали герои исторических романов о Речи Посполитой, богатейшие феодалы, придворные царей, королей и императоров в России, Пруссии, Австро-Венгрии — везде этот род имел своих представителей. На одном из гробов лежала запыленная камергерская треуголка с плюмажем — это был наиболее «свежий» русский Радзивилл, отбывший в этот склеп в 1913 году.
Любое кладбище наводит на размышления о бренности всего земного, но никогда еще не было оно столь сильно, как в этом старом бывшем польском городке. И я вдруг вспомнил, что и у нас в лагере были Радзивиллы… Правда, не на нашем лагпункте, а на соседнем, на Мехбазе. Один князь работал банщиком, а две княжны были уборщицами в цехах и, по циничным утверждениям мехбазовских шоферов, оценивали свое расположение не дороже обычных лагерных шалашовок. Так вот чем, значит, может кончиться многовековая история этого рода: сотней запыленных свинцовых гробов и шалашовками на Мехбазе Устьвымлага…
Но было бы несправедливо утверждать, что такова была судьба всех аристократических польских родов, попавших в одну из зон «архипелага».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68