Установка сантехники сайт Водолей ру
У нас, на нашем Первом лагпункте, был один собственный польский граф. И не какой-нибудь захудалый, а не кто иной, как граф Тышкевич. Кроме того, что он был богатейшим магнатом, хозяином Паланги, граф Тышкевич был видным политическим деятелем Польши, главой крупной консервативной партии. Так вот он вел себя абсолютно по-графски. Начать с того, что он категорически отказывался выходить на работу. А стало быть, находился в категории отказчиков и сидел в кондее — в карцере, на штрафном пайке. Но отказчик он был не совсем обыкновенный, а поэтому стал ценным объектом воспитательной работы.
Каждое утро перед разводом, когда колонна зеков выстраивалась на дворе зоны, два надзирателя приводили из карцера графа Тышкевича. Обросшего седой щетиной, стриженого, в обрывках старого пальто и в опорках, его подводили к начальнику лагпункта, который начинал свое воспитательное представление:
— Ну ты, граф, так твою и так и перетак, ты работать пойдешь? Ах, ты не можешь! Ты…— И тут начальник, к общему удовольствию лагнаселения, для которого это было ежедневным спектаклем, объяснял графу, что он думает о нем, о его близких и далеких родственниках и что он с этим графом сделает в самое ближайшее время. Граф спокойно и величественно слушал, пока не раздавалась начальственная команда: — В пердильник его, сукиного сына, пся крев, в матку бозку! — И надзиратели уводили графа в карцер, где, как говорили, он пользовался среди отказчиков авторитетом и уважением.
Не знаю, чего в графе было больше — графского гонора или же расчета. Опытные уркаганы пребывали в отказчиках потому, что совершенно точно рассчитывали: сохранить жизнь надежнее на трехстах штрафных граммах хлеба в теплом карцере, нежели на полной килограммовой пайке в страшном лесоповальном лесу. Но так или иначе, а граф сидел «в отказе», расплачиваясь за это участием в ежедневном воспитательном представлении. Пока… Пока вдруг не появился на лагпункте вездеходик самого начальника лагеря. Усадили туда выведенного из карцера графа и мгновенно увезли в Вожаель. Через несколько дней всезнающие нарядчики рассказали, что графу за одну ночь сшили элегантный костюм (некоторые даже уверяли — фрак!), усадили в самолет и отправили в Москву.
И через какое-то время мы прочитали в доходящих до нас газетах об образовании в Лондоне полудружественного нам правительства Сикорского, где министром иностранных дел был не кто иной, как наш старый отказчик и карцерный сиделец — граф Тышкевич… Чудны дела твои, Господи! А еще через какое-то время мне попалась в центральной газете статья, в которой с негодованием рассказывалось, что в новом эмигрантском польском правительстве министр иностранных дел ведет антисоветскую линию, забыв, кто спас от фашистов его самого и вместе с ним тысячи других поляков.
И это было чистейшей правдой. Меня и раньше, да и теперь поражает способность, выражаясь казенным языком «средств информации», писать самую страшную ложь, не выходя за рамки чистейшей правды. Помню, появилось на металлургических заводах идиотское движение — «женщины-горновые». «Только, только у нас, — надрывались от восторга газеты, — женщина впервые стала у летки доменной печи». И это было чистейшей правдой. Наш врач Македоныч с ужасом говорил мне, что женщина, проработавшая месяц у доменной печи, уже не способна к деторождению, и женский труд в таких цехах категорически запрещен во всем мире.
Но ведь газеты писали чистую правду! «Только у нас!»
На 1 января 1939 года в стране проводилась всесоюзная перепись. Не самое удачное время было для нее выбрано, и недаром она впоследствии была полностью отменена и даже засекречена. Но тогда сна проводилась везде и, естественно, даже в лагерях. Иначе уж очень странно выглядела бы общая численность населения страны… Значит, перепись проводилась и у нас, и из длинного списка вопросов я запомнил лишь два: образование и профессия.
Ответы были абсолютно правдивыми: «Образование — высшее», «Профессия — лесоруб». Через полгода, или сколько там, случайно попалась нам сыктывкарская газета, орган Коми обкома, «За новый Север». И была там передовая, посвященная предварительным итогам переписи. Так, в этой передовой статье буквально говорилось следующее: перепись показала, какой огромный шаг в культуре сделала Коми АССР. Если по последней предреволюционной переписи в Усть-Сысольском уезде находился лишь один человек с высшим образованием, то перепись 1939 года показала, что в Коми АССР живет больше людей с высшим образованием, чем во Франции и Бельгии, вместе взятых. И это не агитационная выдумка, а неопровержимый факт. Как говорит один из героев Бабеля: «Это, товарищи, не факт, а на самом деле было…»
Не знаю дальнейшей судьбы неблагодарного графа. Вскоре мы с этим лондонским правительством рассорились, сам Сикорский сгинул в авиационной катастрофе, и куда-то начисто исчез граф Тышкевич. И я вспоминаю своего бывшего солагерника только во время экскурсий по его бывшему дворцу в Паланге, где сейчас находится Музей янтаря. Но оставим в покое аристократов и перейдем к другим социальным слоям бывшего польского общества.
Они были разные — настоящие поляки, почему-то большей частью молодые, почему-то не попавшие в армию. Но больше всего было пожилых и даже старых евреев. И это были не наши бедные русские местечковые евреи — кустари и ремесленники. Польские евреи отправлялись в лагеря, очевидно, по классовому признаку. Это были в прошлом крупные промышленники, владельцы фабрик и заводов, лесобирж. Может быть, не случайно, а сознательно, но большинство бывших польско-еврейских капиталистов были лесопромышленниками. Казалось бы, что это им должно было помочь адаптироваться в лесопромышленном лагере. Но — ничего подобного! Они совершенно не ориентировались в этом странном мире, ничем не похожем на тот, где они жили раньше.
У нас большое веселье вызвала история с одним бывшим лесопромышленником, который несколько дней походил на повал, а затем напросился на прием к начальнику лагпункта и решительно ему сказал:
— Гражданин начальник! Я очень внимательно осмотрел лес, который вы рубите, — можете мне поверить, я в этом понимаю! — и хочу вам сказать: такой лес рубить невыгодно.
— А что же с ним делать? — заинтересованно спросил начальник.
— Его надо продать на корню. Это будет намного выгоднее!
— Но у нас не продают лес на корню! — сказал пораженный таким предложением начальник.
— Не продают, потому что не умеют, — гордо ответил бывший лесопромышленник. — Поручите это мне, и я его продам на корню с большой для вас выгодой…
Экономические переговоры представителей двух миров окончились грустно. У начальника не хватило юмора и человечности оценить порыв старика и пристроить его к какой-нибудь «блатной» легкой работе. И тот продолжал ходить пилить невыгодный лес, пока, заболев воспалением легких, мгновенно не умер, оставив после себя лишь ставший легендой рассказ о том, как пытались наш лес продать на корню. Надо ли говорить, что все мы горевали оттого, что это сделка не удалась.
После польских этапов народу у нас прибавилось и прибавилось работы нормировщикам. И я взял к себе помощником молодого поляка — Анджея, недоучившегося в Краковском университете и не попавшего в армию из-за природной хромоты. Это был очень способный и приятный парень, довольно хорошо говоривший по-русски и много мне рассказавший про ту Польшу, которую мы не знали тогда и, как мне кажется, не знаем до сих пор.
Очень тяжело было смотреть, какими беззащитными вдруг оказались не только перед начальственными вертухаями, но даже перед лагерной шоблой потомки Володыевских и Заглобов. Нас это не могло удивить, — такими оказывались иногда даже наши собственные герои гражданской войны. Но здесь к этому примешивалась еще жалость от невозможности объяснить, помочь, — большинство их не знало русского языка. Несколько дней я смотрел из окна конторы, как идет по зоне молодой еще доходяга-поляк, бережно держа в руках только что полученную пайку. И почти всегда на него налетала группа из четырех-пяти самых низкопробных урок и отнимала у него эту пайку. Поляк оставался один на этой страшной площади перед бараками и беспомощно плакал… Чем ему можно было помочь?
— Лев Эммануилович, — сказал мне Анджей (я с трудом отучил его называть меня «пан начальник»), — а вы знаете, что этот парень был чемпионом Польши по боксу в полусреднем весе? И выигрывал на мировых состязаниях.
— Этот?! Позови его сюда!
С помощью Анджея я пытался выяснить, как может позволить пусть и ослабевший, но профессиональный боксер не сопротивляться кучке таких же доходяг, как он сам.
— Так ведь их много, а я один. У них все свои, а я один и чужой.
— Вы бокс не забыли?
— Да нет, конечно, как можно забыть! Я был в первой десятке полусредних в Европе.
— Вот даже в таком виде, как вы сейчас, смогли бы справиться с этой шоблой?
— Конечно, пан. Так как же я могу?
— Слушайте меня внимательно. Сейчас я вам дам свою пайку хлеба, и несите ее в руках, как всегда. А когда они налетят — нокаутируйте их всех без всякой жалости! Если вы это сделаете — останетесь жить: они признают только силу. Отдадите и эту пайку — никто вам больше не поможет, и вы здесь погибнете.
С Анджеем мы смотрели в окно на этот странный эксперимент, затеянный мной не из любопытства, а из естественного желания как-то спасти этого бывшего чемпиона от неминуемой гибели. Чемпион вышел из конторы, робко держа в руках мою четырехсотграммовую пайку. Через несколько минут на него налетели урки из слабкоманды — той, в которой находился он сам. Бывший чемпион беспомощно оглянулся на наше окно, и я ему пригрозил кулаком. И тогда я понял, что такое профессионализм. Этот польский доходяга сунул хлеб под мышку и затем мгновенно несколькими ударами уложил в грязь трех нападавших. Остальные убежали.
— Анджей, пусть вся зона знает, что этот парень — чемпион по боксу и ему ничего не стоит перебить переносицу самому большому лбу!
Анджей сделал свое дело, и вся лагерная уголовная мелочь обходила бывшего чемпиона, который теперь не боялся за свою пайку. А настоящие урки за пайками не охотились, им даже импонировало, что есть в зоне бывший чемпион по боксу. Таким образом я сохранил для будущей армии Андерса хорошего солдата. Ибо в конце концов наша сложная польская политика привела к тому, что все поляки, могущие носить оружие, были отправлены в создаваемую где-то в персидских песках армию Андерса. Даже мой хромой Анджей уговорил прибывшего к нам польского эмиссара взять и его, рассказав, что хромая нога не мешала ему в Краковском университете быть чемпионом по стрельбе. И остались у нас старые евреи, могущие чинить бушлаты, делать чуни, быть дневальными в бараках.
Я с грустью расстался с Анджеем, к которому привык. И хотя он не столько работал (я никак не мог его научить считать на логарифмической линейке), сколько интересно рассказывал, мне пришлось искать нового помощника. И благодаря этому я познакомился с одним из интереснейших людей.
Осторожно вошел в нашу конторку очень пожилой человек и спросил:
— Могу ли я видеть пана нормировщика? Его национальность, социальное положение в прошлом и даже характер были очевидны. Пальто было, конечно, поношенным, но чистым, и все пуговицы были аккуратно пришиты, и старое умное лицо было выбрито и чисто.
— Я слышал, что пану нормировщику требуется помощник, и хотел предложить свои услуги.
По-русски он говорил совершенно чисто и даже без того неистребимого акцента, который есть почти у всех нерусских.
— Да, мне помощник нужен. Но желательно, чтобы это был человек, имеющий хоть какое-нибудь представление о лесном деле.
— Мне принадлежали почти все крупные лесобиржи в Польше, — скромно ответил старик. — У меня были три лесозавода «Болиндеры», я был знатным экспортером и кубатуру каждого бревна могу определить на глаз с точностью до одного-двух процентов.
— А умеете ли вы считать на счетах? Или на логарифмической линейке? Или на счетной простой машинке?
— Ни, пан. Этого я не умею.
— Как же вы будете работать? Я знаю, что у вас принято все подсчеты делать на бумаге. Но у нас это невозможно, Нормировщик должен непрерывно делить и умножать двухзначные и трехзначные цифры. И делать это быстро, к утру все рабочие наряды должны быть пронормированы.
— Я это делаю без бумажки и быстрее, чем на счетах. Я считаю в уме.
И тут он продемонстрировал мне нечто феноменальное. Я называл моему посетителю двухзначные и трехзначные цифры, и он делил и перемножал их в уме мгновенно. Я следил за ним, проверяя его на линейке, но таинственные клетки в его мозгу действовали гораздо быстрее… Я был совершенно поражен.
— Выходите завтра сюда на работу. Я скажу старшему нарядчику.
Старик вежливо поклонился и ушел. Через полчаса он вернулся, держа в руках аккуратный сверток.
— Что это?' Кому?
— Вам, пан. Благодарность. Это очень хороший, почти совершенно новый костюм, я его купил в Лондоне перед самым началом войны.
Мое высокоидейное комсомольское прошлое сидело во мне как несгибаемый кол.
— Возьмите костюм назад и завтра на работу не приходите. Я, к сожалению, не могу вас взять на работу. Нормировщик должен быть свободен от таких привычек. Ни я, ни мои помощники никогда не дают и не берут взяток!
Признаюсь, мне было горько смотреть, как осторожно и безнадежно закрывал за собой дверь этот человек, который никак не мог себя чувствовать в чем-то виноватым. Но у меня не хватило ума и доброты, чтобы окликнуть, позвать его назад. А еще горше было мне видеть, как плетется он в грязной колонне арестантов, которых утром гонят на работу. И вскоре я не выдержал и обратился к своему приятелю — главному бухгалтеру лагпункта. Константин Ионович Равинский был ленинградцем, адвокатом в долагерные времена, человеком умным, интеллигентным и комсомольской школы не прошедшим. Одной из его забот была необходимость часто менять хлебореза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Каждое утро перед разводом, когда колонна зеков выстраивалась на дворе зоны, два надзирателя приводили из карцера графа Тышкевича. Обросшего седой щетиной, стриженого, в обрывках старого пальто и в опорках, его подводили к начальнику лагпункта, который начинал свое воспитательное представление:
— Ну ты, граф, так твою и так и перетак, ты работать пойдешь? Ах, ты не можешь! Ты…— И тут начальник, к общему удовольствию лагнаселения, для которого это было ежедневным спектаклем, объяснял графу, что он думает о нем, о его близких и далеких родственниках и что он с этим графом сделает в самое ближайшее время. Граф спокойно и величественно слушал, пока не раздавалась начальственная команда: — В пердильник его, сукиного сына, пся крев, в матку бозку! — И надзиратели уводили графа в карцер, где, как говорили, он пользовался среди отказчиков авторитетом и уважением.
Не знаю, чего в графе было больше — графского гонора или же расчета. Опытные уркаганы пребывали в отказчиках потому, что совершенно точно рассчитывали: сохранить жизнь надежнее на трехстах штрафных граммах хлеба в теплом карцере, нежели на полной килограммовой пайке в страшном лесоповальном лесу. Но так или иначе, а граф сидел «в отказе», расплачиваясь за это участием в ежедневном воспитательном представлении. Пока… Пока вдруг не появился на лагпункте вездеходик самого начальника лагеря. Усадили туда выведенного из карцера графа и мгновенно увезли в Вожаель. Через несколько дней всезнающие нарядчики рассказали, что графу за одну ночь сшили элегантный костюм (некоторые даже уверяли — фрак!), усадили в самолет и отправили в Москву.
И через какое-то время мы прочитали в доходящих до нас газетах об образовании в Лондоне полудружественного нам правительства Сикорского, где министром иностранных дел был не кто иной, как наш старый отказчик и карцерный сиделец — граф Тышкевич… Чудны дела твои, Господи! А еще через какое-то время мне попалась в центральной газете статья, в которой с негодованием рассказывалось, что в новом эмигрантском польском правительстве министр иностранных дел ведет антисоветскую линию, забыв, кто спас от фашистов его самого и вместе с ним тысячи других поляков.
И это было чистейшей правдой. Меня и раньше, да и теперь поражает способность, выражаясь казенным языком «средств информации», писать самую страшную ложь, не выходя за рамки чистейшей правды. Помню, появилось на металлургических заводах идиотское движение — «женщины-горновые». «Только, только у нас, — надрывались от восторга газеты, — женщина впервые стала у летки доменной печи». И это было чистейшей правдой. Наш врач Македоныч с ужасом говорил мне, что женщина, проработавшая месяц у доменной печи, уже не способна к деторождению, и женский труд в таких цехах категорически запрещен во всем мире.
Но ведь газеты писали чистую правду! «Только у нас!»
На 1 января 1939 года в стране проводилась всесоюзная перепись. Не самое удачное время было для нее выбрано, и недаром она впоследствии была полностью отменена и даже засекречена. Но тогда сна проводилась везде и, естественно, даже в лагерях. Иначе уж очень странно выглядела бы общая численность населения страны… Значит, перепись проводилась и у нас, и из длинного списка вопросов я запомнил лишь два: образование и профессия.
Ответы были абсолютно правдивыми: «Образование — высшее», «Профессия — лесоруб». Через полгода, или сколько там, случайно попалась нам сыктывкарская газета, орган Коми обкома, «За новый Север». И была там передовая, посвященная предварительным итогам переписи. Так, в этой передовой статье буквально говорилось следующее: перепись показала, какой огромный шаг в культуре сделала Коми АССР. Если по последней предреволюционной переписи в Усть-Сысольском уезде находился лишь один человек с высшим образованием, то перепись 1939 года показала, что в Коми АССР живет больше людей с высшим образованием, чем во Франции и Бельгии, вместе взятых. И это не агитационная выдумка, а неопровержимый факт. Как говорит один из героев Бабеля: «Это, товарищи, не факт, а на самом деле было…»
Не знаю дальнейшей судьбы неблагодарного графа. Вскоре мы с этим лондонским правительством рассорились, сам Сикорский сгинул в авиационной катастрофе, и куда-то начисто исчез граф Тышкевич. И я вспоминаю своего бывшего солагерника только во время экскурсий по его бывшему дворцу в Паланге, где сейчас находится Музей янтаря. Но оставим в покое аристократов и перейдем к другим социальным слоям бывшего польского общества.
Они были разные — настоящие поляки, почему-то большей частью молодые, почему-то не попавшие в армию. Но больше всего было пожилых и даже старых евреев. И это были не наши бедные русские местечковые евреи — кустари и ремесленники. Польские евреи отправлялись в лагеря, очевидно, по классовому признаку. Это были в прошлом крупные промышленники, владельцы фабрик и заводов, лесобирж. Может быть, не случайно, а сознательно, но большинство бывших польско-еврейских капиталистов были лесопромышленниками. Казалось бы, что это им должно было помочь адаптироваться в лесопромышленном лагере. Но — ничего подобного! Они совершенно не ориентировались в этом странном мире, ничем не похожем на тот, где они жили раньше.
У нас большое веселье вызвала история с одним бывшим лесопромышленником, который несколько дней походил на повал, а затем напросился на прием к начальнику лагпункта и решительно ему сказал:
— Гражданин начальник! Я очень внимательно осмотрел лес, который вы рубите, — можете мне поверить, я в этом понимаю! — и хочу вам сказать: такой лес рубить невыгодно.
— А что же с ним делать? — заинтересованно спросил начальник.
— Его надо продать на корню. Это будет намного выгоднее!
— Но у нас не продают лес на корню! — сказал пораженный таким предложением начальник.
— Не продают, потому что не умеют, — гордо ответил бывший лесопромышленник. — Поручите это мне, и я его продам на корню с большой для вас выгодой…
Экономические переговоры представителей двух миров окончились грустно. У начальника не хватило юмора и человечности оценить порыв старика и пристроить его к какой-нибудь «блатной» легкой работе. И тот продолжал ходить пилить невыгодный лес, пока, заболев воспалением легких, мгновенно не умер, оставив после себя лишь ставший легендой рассказ о том, как пытались наш лес продать на корню. Надо ли говорить, что все мы горевали оттого, что это сделка не удалась.
После польских этапов народу у нас прибавилось и прибавилось работы нормировщикам. И я взял к себе помощником молодого поляка — Анджея, недоучившегося в Краковском университете и не попавшего в армию из-за природной хромоты. Это был очень способный и приятный парень, довольно хорошо говоривший по-русски и много мне рассказавший про ту Польшу, которую мы не знали тогда и, как мне кажется, не знаем до сих пор.
Очень тяжело было смотреть, какими беззащитными вдруг оказались не только перед начальственными вертухаями, но даже перед лагерной шоблой потомки Володыевских и Заглобов. Нас это не могло удивить, — такими оказывались иногда даже наши собственные герои гражданской войны. Но здесь к этому примешивалась еще жалость от невозможности объяснить, помочь, — большинство их не знало русского языка. Несколько дней я смотрел из окна конторы, как идет по зоне молодой еще доходяга-поляк, бережно держа в руках только что полученную пайку. И почти всегда на него налетала группа из четырех-пяти самых низкопробных урок и отнимала у него эту пайку. Поляк оставался один на этой страшной площади перед бараками и беспомощно плакал… Чем ему можно было помочь?
— Лев Эммануилович, — сказал мне Анджей (я с трудом отучил его называть меня «пан начальник»), — а вы знаете, что этот парень был чемпионом Польши по боксу в полусреднем весе? И выигрывал на мировых состязаниях.
— Этот?! Позови его сюда!
С помощью Анджея я пытался выяснить, как может позволить пусть и ослабевший, но профессиональный боксер не сопротивляться кучке таких же доходяг, как он сам.
— Так ведь их много, а я один. У них все свои, а я один и чужой.
— Вы бокс не забыли?
— Да нет, конечно, как можно забыть! Я был в первой десятке полусредних в Европе.
— Вот даже в таком виде, как вы сейчас, смогли бы справиться с этой шоблой?
— Конечно, пан. Так как же я могу?
— Слушайте меня внимательно. Сейчас я вам дам свою пайку хлеба, и несите ее в руках, как всегда. А когда они налетят — нокаутируйте их всех без всякой жалости! Если вы это сделаете — останетесь жить: они признают только силу. Отдадите и эту пайку — никто вам больше не поможет, и вы здесь погибнете.
С Анджеем мы смотрели в окно на этот странный эксперимент, затеянный мной не из любопытства, а из естественного желания как-то спасти этого бывшего чемпиона от неминуемой гибели. Чемпион вышел из конторы, робко держа в руках мою четырехсотграммовую пайку. Через несколько минут на него налетели урки из слабкоманды — той, в которой находился он сам. Бывший чемпион беспомощно оглянулся на наше окно, и я ему пригрозил кулаком. И тогда я понял, что такое профессионализм. Этот польский доходяга сунул хлеб под мышку и затем мгновенно несколькими ударами уложил в грязь трех нападавших. Остальные убежали.
— Анджей, пусть вся зона знает, что этот парень — чемпион по боксу и ему ничего не стоит перебить переносицу самому большому лбу!
Анджей сделал свое дело, и вся лагерная уголовная мелочь обходила бывшего чемпиона, который теперь не боялся за свою пайку. А настоящие урки за пайками не охотились, им даже импонировало, что есть в зоне бывший чемпион по боксу. Таким образом я сохранил для будущей армии Андерса хорошего солдата. Ибо в конце концов наша сложная польская политика привела к тому, что все поляки, могущие носить оружие, были отправлены в создаваемую где-то в персидских песках армию Андерса. Даже мой хромой Анджей уговорил прибывшего к нам польского эмиссара взять и его, рассказав, что хромая нога не мешала ему в Краковском университете быть чемпионом по стрельбе. И остались у нас старые евреи, могущие чинить бушлаты, делать чуни, быть дневальными в бараках.
Я с грустью расстался с Анджеем, к которому привык. И хотя он не столько работал (я никак не мог его научить считать на логарифмической линейке), сколько интересно рассказывал, мне пришлось искать нового помощника. И благодаря этому я познакомился с одним из интереснейших людей.
Осторожно вошел в нашу конторку очень пожилой человек и спросил:
— Могу ли я видеть пана нормировщика? Его национальность, социальное положение в прошлом и даже характер были очевидны. Пальто было, конечно, поношенным, но чистым, и все пуговицы были аккуратно пришиты, и старое умное лицо было выбрито и чисто.
— Я слышал, что пану нормировщику требуется помощник, и хотел предложить свои услуги.
По-русски он говорил совершенно чисто и даже без того неистребимого акцента, который есть почти у всех нерусских.
— Да, мне помощник нужен. Но желательно, чтобы это был человек, имеющий хоть какое-нибудь представление о лесном деле.
— Мне принадлежали почти все крупные лесобиржи в Польше, — скромно ответил старик. — У меня были три лесозавода «Болиндеры», я был знатным экспортером и кубатуру каждого бревна могу определить на глаз с точностью до одного-двух процентов.
— А умеете ли вы считать на счетах? Или на логарифмической линейке? Или на счетной простой машинке?
— Ни, пан. Этого я не умею.
— Как же вы будете работать? Я знаю, что у вас принято все подсчеты делать на бумаге. Но у нас это невозможно, Нормировщик должен непрерывно делить и умножать двухзначные и трехзначные цифры. И делать это быстро, к утру все рабочие наряды должны быть пронормированы.
— Я это делаю без бумажки и быстрее, чем на счетах. Я считаю в уме.
И тут он продемонстрировал мне нечто феноменальное. Я называл моему посетителю двухзначные и трехзначные цифры, и он делил и перемножал их в уме мгновенно. Я следил за ним, проверяя его на линейке, но таинственные клетки в его мозгу действовали гораздо быстрее… Я был совершенно поражен.
— Выходите завтра сюда на работу. Я скажу старшему нарядчику.
Старик вежливо поклонился и ушел. Через полчаса он вернулся, держа в руках аккуратный сверток.
— Что это?' Кому?
— Вам, пан. Благодарность. Это очень хороший, почти совершенно новый костюм, я его купил в Лондоне перед самым началом войны.
Мое высокоидейное комсомольское прошлое сидело во мне как несгибаемый кол.
— Возьмите костюм назад и завтра на работу не приходите. Я, к сожалению, не могу вас взять на работу. Нормировщик должен быть свободен от таких привычек. Ни я, ни мои помощники никогда не дают и не берут взяток!
Признаюсь, мне было горько смотреть, как осторожно и безнадежно закрывал за собой дверь этот человек, который никак не мог себя чувствовать в чем-то виноватым. Но у меня не хватило ума и доброты, чтобы окликнуть, позвать его назад. А еще горше было мне видеть, как плетется он в грязной колонне арестантов, которых утром гонят на работу. И вскоре я не выдержал и обратился к своему приятелю — главному бухгалтеру лагпункта. Константин Ионович Равинский был ленинградцем, адвокатом в долагерные времена, человеком умным, интеллигентным и комсомольской школы не прошедшим. Одной из его забот была необходимость часто менять хлебореза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68