https://wodolei.ru/catalog/unitazy/detskie/
И сразу же вижу знакомое лицо! То, что я узнал ее, было неудивительно, хотя и видел-то я ее два раза в жизни. Один раз на Первом лагпункте Устьвымлага, когда она уходила на свободу, а второй — в Княжпогосте на 21-м лагпункте, куда я приехал устраивать Жене Гнедину незаконную свиданку с женой. Видел я эту женщину мельком, почти с ней не разговаривал, но невозможно было забыть это резко еврейское и очень некрасивое лицо. Она уже тогда была вольняшкой, замужем за каким-то сплавным мастером. Однажды увидев, забыть это лицо было невозможно. Гораздо удивительнее было то, что она — почти через 8 лет! — узнала меня. Даже фамилию вспомнила. Наклонясь ко мне, деловито сказала:
— Вас, двенадцать бесконвойных, сейчас повезут на командировку Рекунь. Это 25 километров по лежневке, и там содержатся только двадцатипятилетники. Инспектором КВЧ там мой знакомый, я ему сейчас позвоню, и он встретит вас у вахты. Бесконвойные в Рекуни не пропадут — там их всего несколько человек. Зовут моего знакомого Яков Александрович, он у начальства в авторитете, через него дайте мне знать, как и что…
Она все это даже не проговорила, а пропулеметила, пока какой-то местный вертухай, держа в руках наши формуляры, выкликал двенадцать фамилий. Без больших строгостей мы взобрались на обычный лесовоз, приспособленный для перевозки досок, и полетели по лежневке к ожидающей нас неизвестности. Весь мой устьвымлаговский период жизни прошел на автовывозке леса, и глаз привычно отмечал неровное полотно, разбитость лежней, бракованные нагеля, валяющиеся у кромки дороги. По сторонам лежневой дороги лежали остатки штабелей стрелеванного, то есть подвезенного к дороге леса. Значит, при погрузке на машину наиболее легкие для погрузки верхние ряды со штабелей сняли, а самые трудные нижние ряды оставили… Но размышлять на производственные темы было некогда. Наш лесовоз уже подъезжал к вахте Рекуни.
О том, что командировка режимная, мы могли судить только потому, что обыскивали нас без халтуры, со знанием дела, даже прощупывая швы в телогрейках и бушлатах. Когда нам показали барак, отведенный для нас, ко мне подошел ранее стоявший в стороне, не очень похожий на других человек. То, что командировка режимная, нетрудно было догадаться по тем немногим зекам, что шныряли по зоне. Немолодые, угрюмо-озабоченные, с тем неизгладимым отпечатком, что кладет на внешность людей война, плен, заключение, этапы, тюрьмы, лагеря… А этот человек имел почти вольный вид: донашиваемый, но в хорошем состоянии костюм, чистая белая рубашка. О его арестантской сущности говорила только стриженая голова.
— Ваша фамилия Разгон? Мне о вас звонила Фира, то есть Эсфирь Давидовна. Меня зовут Яков Александрович, я здешний инспектор КВЧ. Пройдем ко мне, пока ваш этап устраивается.
Мы прошли в торец длинного барака, занимаемого конторой и всякими другими служебными помещениями. Внутренность КВЧ — культурно-воспитательной части — была стандартной: груда лежащих на полу плакатов, исписанных лозунгами, призывающих к трудовому энтузиазму: «молнии», извещающие о рекордах некоего зека; полочка с несколькими тощими книжками; банки и склянки с красками. И большой трофейный аккордеон, стоящий в углу. КВЧ было хорошо обжито. На маленькой плите стоял чайник и какая-то кастрюлька с варевом, к стене прибит рукомойник, а рядом чистое полотенце.
— Как вас принято называть на воле? Раздевайтесь, вымойте руки. Лев Эммануилович. Сейчас заварю чай. Настоящий, московский.
Не спеша, осторожными, как бы плавными движениями, Яков Александрович заварил чай, достал блюдечко с маслом и плавленым сырком, нарезал и пододвинул ко мне тарелку с хлебом.
— Наше арестантское дело — прежде всего поесть. Это никогда не следует откладывать. Впрочем, мне вас, кажется, не следует учить?
Значит, Яков Александрович — зек. А как же он стал инспектором КВЧ? Мне по дороге рассказали, что на этой командировке все без исключения двадцатипятилетники по статье 58-1 а — измена Родине. Пятьдесят восьмая не может быть никогда допущена к такой высокоидеологической деятельности, как та, которой занимается КВЧ.
— Вы москвич? Расскажите, меняется что-нибудь после войны в нашем городе? Я его не видел уже два года.
Я размягчился, от меня начала уходить усталость от мучительного этапа по Сибирскому тракту, от окриков конвоя, шмонов, томящей неизвестности. Чай был свежий и крепкий, хлеб нарезан тонкими ломтями, и давний полузабытый вкус масла… И этот интеллигентный москвич, с которым разговариваешь почти как на московской кухне. Хотя так бесконечно велико различие между милой домашней кухней и этим неистребимо казенным куском барака. Но вдруг я увидел на стене нечто нелагерное — скрипку. Элегантная, блестя благородной коричневостью лака, она аккуратно висела на прибитом к стене куске фланели.
— На что загляделись?
— Скрипка. Очень давно не видел. И много лет не слышал. Иногда только в спокойную минуту начинаю вспоминать. И уже начал забывать настоящий звук скрипки.
— Вы хотите вспомнить?
Яков Александрович все теми же плавными движениями достал скрипку; он взял тряпочку, протер и без того блестящую деку скрипки. Потом он привычно приложил ее к плечу, и я услышал давно уже позабытые звуки настраиваемой скрипки. И заиграл. Господи! Давно, давным-давно, я не помню уже когда, я был последний раз на скрипичном концерте — я услышал то, что всегда было и считалось божественным.
— «Чакона»!
— Еще можно узнать, да? Вы правду говорите?
— Правду. Извините, что я так разволновался. Это было так для меня неожиданно: услышать Баха на командировке Рекунь…
— Ну, вы такой для меня неожиданный и необыкновенный гость: Баха узнал… Я вам еще немного поиграю.
Яков Александрович начал играть концерт Чайковского. И не с обычной второй, «выигрышной» части, а с самого начала. Он играл, я слушал, вспоминая, когда и в исполнении каких великих скрипачей слушал я этот концерт. И при всей моей музыкальной малограмотности и безнадежном любительстве понимал, что это не дилетант-самоучка и не музыкант из ресторанного оркестра, а играет настоящий профессионал. Нет, не в «Савое» или в «Метрополе» играл Яков Александрович! Он как будто понял, о чем я думаю!
— Не удивляйтесь. Лев Эммануилович. Я ведь все же не «клезмершпиль», я кончил Московскую консерваторию, и у меня были очень хорошие учителя. Те же, что и у хорошо вам известных великих скрипачей. Только вот великого скрипача из меня не вышло. Оказывается, недостаточно иметь хороших учителей. Дайте я вам налью еще чаю. Не торопитесь. Сегодня у вас все равно не рабочий, а этапный день. Посидите. И для меня ваше знакомство столь же неожиданно и волнующе, как и для вас «Чакона» Баха.
Да, да! Я начинал почти точно так, как настоящие великие скрипачи — Ойстрах, Коган. Отец — фармацевт, считавший, что в нем самом погиб великий музыкант, делал все возможное и невозможное, чтобы его сын стал великим. Учиться скрипке я стал почти с трех лет. Музыкальная школа, учителя, музыка, музыка, музыка… Я не знал, что такое детство, что значит побегать по улицам, подраться с мальчишками, залезть на дерево. Руки, упаси Бог, руки! И каждая свободная минута — скрипка, скрипка, скрипка… И знаете, я ее не возненавидел, нет. Я играл охотно, меня водили на все скрипичные концерты, и я мысленно играл с каждым из знаменитостей, я вместе с ним небрежно пожимал руку концертмейстеру первых скрипок, обнимался с дирижером, принимал цветы, цветы, цветы… Теперь-то я понимаю, что не только любовь к музыке, но и самое пошлое честолюбие владело мною с самого детства.
Но музыку я любил, пусть не бескорыстно, — а кто ее любит бескорыстно! — но любил. И, наверное, за эту любовь ко мне очень хорошо относились учителя. Берегли меня во время войны, во время эвакуации, на картошку не посылали… И каждый раз, взбегая по лестнице Малого зала, я на вакантных местах мраморной доски золотых медалистов видел свою фамилию…
А, знаете, ведь не учителя, а я сам начал понимать, что не выйдет из меня великого скрипача… Ну, я вам не могу это объяснить. Есть какие-то места в великих произведениях, которые могут сыграть если не великие, то только очень большие музыканты. Одна какая-нибудь фраза, несколько нот. Но по ним не только профессионал, но даже интеллигентный любитель — вот как вы — догадается, что нет, это не то… Я первый начал об этом догадываться, с ужасом, не веря себе, а потом начал замечать, что это становится ясным и моим учителям. Вот так, по каким-то малозаметным приметам. Играл в студенческом оркестре первую скрипку,
вдруг попросили — так, случайно, для замены, — перейти на вторую. И в показательные концерты перед начальством перестали включать.
Нет, я не пришел в отчаяние, не бросил учиться, продолжал также много работать. Но начал отчетливо понимать свое будущее. Солиста из меня не получится. И я никогда не стану перед оркестром рядом с дирижером. Ко мне хорошо относятся, может быть, я через какое-то время сумею попасть в приличный симфонический оркестр и даже начать играть первую скрипку. И буду играть долго-долго, пока не дойду до вершины своей музыкальной карьеры: стану концертмейстером первых скрипок. Это для музыканта большое признание, высокая квалификация, но сразу же у меня улетело все представление о моей будущей жизни. Я увидел ее до конца, и в ней не было ни цветов, ни оваций…
Яков Александрович встал из-за стола, он ходил по маленькой комнате, потирая руки, как бы разговаривая с самим собой. Потом повернулся ко мне.
— Простите, ради Бога! Так разволновался, как не волновался ни на суде, когда слушал приговор о моем расстреле, ни в смертной камере. Я ведь не только никогда об этом никому не рассказываю, а и себе запретил вспоминать. И вы первый, с кем я об этом говорю. Как и первый, кому я играл. Ведь с музыкой у меня покончено навсегда!
Ну, раз я начал, надо вам до конца досказать историю моей жизни. Из консерватории меня выпустили все же с аттестатом первой скрипки. Но где играть — об этом, конечно, не было сказано ни слова. А в Москве после войны, собственно, один настоящий оркестр. Небольшие оркестры на радио, в кинематографе забиты прекрасными, с именами, музыкантами. И нет никаких шансов попасть туда только что окончившему консерваторию. Можно пойти куда-то переучиваться на педагога и затем в какой-нибудь школе пиликать на скрипке, учить азбуке…
И вдруг случай! Тот самый, о который мы когда-нибудь да спотыкаемся. Не знаю, кто мне удружил, но вдруг вызывают меня в Главное управление филармоний. И предлагают мне ехать во Владивосток, в симфонический оркестр концертмейстером первых скрипок! Понимаете?! То, что, как я считал, должно завершить мою карьеру, становится началом! Мне говорят, что там дирижер, также молодой и очень способный, ну было от чего закружиться голове… Понимаю, что оркестр молодой, что это будет великий труд — сколотить, довести до ума. Но ведь интересно! И я себе представил, как через несколько лет можно с таким оркестром приехать на гастроли в Москву, назло всем этим старым хрычам…
Ну, словом, я уехал во Владивосток. И те недели, что поезд меня тащил через всю Россию, я все время думал о музыке. Никогда больше я столько не думал о ней. И не только примирился с моим местом в оркестре, но и начал находить в нем важность, ценность, требующие общего уважения. Кстати, так оно и есть, так оно и должно быть! Наверное, эти дни в далекой дороге были самыми счастливыми в моей жизни. Сидел в углу купе, пил незаваренный кипяток с куском хлеба, и это был самый вкусный хлеб в моей жизни.
А потом наступил Владивосток! Не хочу вам ничего рассказывать об этом невероятном и ужасном городе. Владивосток после войны — это описать нельзя, для этого романист требуется! Конечно, никакого оркестра во Владивостоке нет и никогда не было. Нет ни дирижера, нет и музыкантов — никого и ничего нет! В местной филармонии чуть от смеха не лопнули, когда я им показал назначение из Москвы. Стали меня звать Концертмейстер, под этой кличкой я стал известен в городе, когда уже распрощался с музыкой. А местная филармония к музыке отношения не имеет. Работают у них разные цыганские ансамбли, фокусники, даже пары классической борьбы, еще какая-то шваль… Рассылают их по всему краю, перевыполняют план и очень довольны. Да. А у меня ни жилья, ни работы, ни карточек… Предлагают: походите по ресторанам — там играют "оркестрики по нескольку человек, может, найдется работа.
Во Владивостоке ресторанов много — город портовый, сбродный. Столовую не найдешь, а коммерческих ресторанов полно. И, конечно, начал я с самого знаменитого, фешенебельного. Пришел днем, музыкантов еще нет, послали к директору. Вот я и встретился. Лев Эммануилович, со своей судьбой. Не смейтесь, не улыбайтесь, это в действительности была моя судьба. Средних лет, прекрасно одетый, черные какие-то пронзительные глаза, не еврей, нет, русский, и фамилия русская.
— И скрипка у вас есть? — спросил он.
— Конечно, есть.
— Приходите вечером со скрипкой, прямо ко мне в кабинет. Вот и весь разговор был. Вечером пришел, ресторан уже полон, в углу готовится играть оркестрик: две скрипки, кларнет, флейта, аккордеон — симфонический оркестр, только концертмейстера не хватает… На этот раз директор — я его так и стал звать дальше директором — расспросил меня: откуда, кто остался в Москве? А в Москве и не осталось никого. Родители умерли, брата убили в начале войны, не женат, детей нет… Он говорит:
— Вы себе представляете свою жизнь здесь? Один из этих скрипачей чему-то учился, другой — самоучка, кларнет и флейта из оркестра пожарной команды. Аккордеонист — профессиональный уголовник, он и является тем, кто у вас называется дирижером. За места свои трясутся — сыты, пьяны, всегда есть деньги. И немалые. Тут народ гулевой, им ничего не стоит бросить музыкантам сотню-другую… Ну, я всегда заставлю их взять вас, но что вы будете делать, что играть? «Мурку»? У вас с собой скрипка? А ну, сыграйте. Что хотите. И такое будут слушать гости нашего ресторана?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
— Вас, двенадцать бесконвойных, сейчас повезут на командировку Рекунь. Это 25 километров по лежневке, и там содержатся только двадцатипятилетники. Инспектором КВЧ там мой знакомый, я ему сейчас позвоню, и он встретит вас у вахты. Бесконвойные в Рекуни не пропадут — там их всего несколько человек. Зовут моего знакомого Яков Александрович, он у начальства в авторитете, через него дайте мне знать, как и что…
Она все это даже не проговорила, а пропулеметила, пока какой-то местный вертухай, держа в руках наши формуляры, выкликал двенадцать фамилий. Без больших строгостей мы взобрались на обычный лесовоз, приспособленный для перевозки досок, и полетели по лежневке к ожидающей нас неизвестности. Весь мой устьвымлаговский период жизни прошел на автовывозке леса, и глаз привычно отмечал неровное полотно, разбитость лежней, бракованные нагеля, валяющиеся у кромки дороги. По сторонам лежневой дороги лежали остатки штабелей стрелеванного, то есть подвезенного к дороге леса. Значит, при погрузке на машину наиболее легкие для погрузки верхние ряды со штабелей сняли, а самые трудные нижние ряды оставили… Но размышлять на производственные темы было некогда. Наш лесовоз уже подъезжал к вахте Рекуни.
О том, что командировка режимная, мы могли судить только потому, что обыскивали нас без халтуры, со знанием дела, даже прощупывая швы в телогрейках и бушлатах. Когда нам показали барак, отведенный для нас, ко мне подошел ранее стоявший в стороне, не очень похожий на других человек. То, что командировка режимная, нетрудно было догадаться по тем немногим зекам, что шныряли по зоне. Немолодые, угрюмо-озабоченные, с тем неизгладимым отпечатком, что кладет на внешность людей война, плен, заключение, этапы, тюрьмы, лагеря… А этот человек имел почти вольный вид: донашиваемый, но в хорошем состоянии костюм, чистая белая рубашка. О его арестантской сущности говорила только стриженая голова.
— Ваша фамилия Разгон? Мне о вас звонила Фира, то есть Эсфирь Давидовна. Меня зовут Яков Александрович, я здешний инспектор КВЧ. Пройдем ко мне, пока ваш этап устраивается.
Мы прошли в торец длинного барака, занимаемого конторой и всякими другими служебными помещениями. Внутренность КВЧ — культурно-воспитательной части — была стандартной: груда лежащих на полу плакатов, исписанных лозунгами, призывающих к трудовому энтузиазму: «молнии», извещающие о рекордах некоего зека; полочка с несколькими тощими книжками; банки и склянки с красками. И большой трофейный аккордеон, стоящий в углу. КВЧ было хорошо обжито. На маленькой плите стоял чайник и какая-то кастрюлька с варевом, к стене прибит рукомойник, а рядом чистое полотенце.
— Как вас принято называть на воле? Раздевайтесь, вымойте руки. Лев Эммануилович. Сейчас заварю чай. Настоящий, московский.
Не спеша, осторожными, как бы плавными движениями, Яков Александрович заварил чай, достал блюдечко с маслом и плавленым сырком, нарезал и пододвинул ко мне тарелку с хлебом.
— Наше арестантское дело — прежде всего поесть. Это никогда не следует откладывать. Впрочем, мне вас, кажется, не следует учить?
Значит, Яков Александрович — зек. А как же он стал инспектором КВЧ? Мне по дороге рассказали, что на этой командировке все без исключения двадцатипятилетники по статье 58-1 а — измена Родине. Пятьдесят восьмая не может быть никогда допущена к такой высокоидеологической деятельности, как та, которой занимается КВЧ.
— Вы москвич? Расскажите, меняется что-нибудь после войны в нашем городе? Я его не видел уже два года.
Я размягчился, от меня начала уходить усталость от мучительного этапа по Сибирскому тракту, от окриков конвоя, шмонов, томящей неизвестности. Чай был свежий и крепкий, хлеб нарезан тонкими ломтями, и давний полузабытый вкус масла… И этот интеллигентный москвич, с которым разговариваешь почти как на московской кухне. Хотя так бесконечно велико различие между милой домашней кухней и этим неистребимо казенным куском барака. Но вдруг я увидел на стене нечто нелагерное — скрипку. Элегантная, блестя благородной коричневостью лака, она аккуратно висела на прибитом к стене куске фланели.
— На что загляделись?
— Скрипка. Очень давно не видел. И много лет не слышал. Иногда только в спокойную минуту начинаю вспоминать. И уже начал забывать настоящий звук скрипки.
— Вы хотите вспомнить?
Яков Александрович все теми же плавными движениями достал скрипку; он взял тряпочку, протер и без того блестящую деку скрипки. Потом он привычно приложил ее к плечу, и я услышал давно уже позабытые звуки настраиваемой скрипки. И заиграл. Господи! Давно, давным-давно, я не помню уже когда, я был последний раз на скрипичном концерте — я услышал то, что всегда было и считалось божественным.
— «Чакона»!
— Еще можно узнать, да? Вы правду говорите?
— Правду. Извините, что я так разволновался. Это было так для меня неожиданно: услышать Баха на командировке Рекунь…
— Ну, вы такой для меня неожиданный и необыкновенный гость: Баха узнал… Я вам еще немного поиграю.
Яков Александрович начал играть концерт Чайковского. И не с обычной второй, «выигрышной» части, а с самого начала. Он играл, я слушал, вспоминая, когда и в исполнении каких великих скрипачей слушал я этот концерт. И при всей моей музыкальной малограмотности и безнадежном любительстве понимал, что это не дилетант-самоучка и не музыкант из ресторанного оркестра, а играет настоящий профессионал. Нет, не в «Савое» или в «Метрополе» играл Яков Александрович! Он как будто понял, о чем я думаю!
— Не удивляйтесь. Лев Эммануилович. Я ведь все же не «клезмершпиль», я кончил Московскую консерваторию, и у меня были очень хорошие учителя. Те же, что и у хорошо вам известных великих скрипачей. Только вот великого скрипача из меня не вышло. Оказывается, недостаточно иметь хороших учителей. Дайте я вам налью еще чаю. Не торопитесь. Сегодня у вас все равно не рабочий, а этапный день. Посидите. И для меня ваше знакомство столь же неожиданно и волнующе, как и для вас «Чакона» Баха.
Да, да! Я начинал почти точно так, как настоящие великие скрипачи — Ойстрах, Коган. Отец — фармацевт, считавший, что в нем самом погиб великий музыкант, делал все возможное и невозможное, чтобы его сын стал великим. Учиться скрипке я стал почти с трех лет. Музыкальная школа, учителя, музыка, музыка, музыка… Я не знал, что такое детство, что значит побегать по улицам, подраться с мальчишками, залезть на дерево. Руки, упаси Бог, руки! И каждая свободная минута — скрипка, скрипка, скрипка… И знаете, я ее не возненавидел, нет. Я играл охотно, меня водили на все скрипичные концерты, и я мысленно играл с каждым из знаменитостей, я вместе с ним небрежно пожимал руку концертмейстеру первых скрипок, обнимался с дирижером, принимал цветы, цветы, цветы… Теперь-то я понимаю, что не только любовь к музыке, но и самое пошлое честолюбие владело мною с самого детства.
Но музыку я любил, пусть не бескорыстно, — а кто ее любит бескорыстно! — но любил. И, наверное, за эту любовь ко мне очень хорошо относились учителя. Берегли меня во время войны, во время эвакуации, на картошку не посылали… И каждый раз, взбегая по лестнице Малого зала, я на вакантных местах мраморной доски золотых медалистов видел свою фамилию…
А, знаете, ведь не учителя, а я сам начал понимать, что не выйдет из меня великого скрипача… Ну, я вам не могу это объяснить. Есть какие-то места в великих произведениях, которые могут сыграть если не великие, то только очень большие музыканты. Одна какая-нибудь фраза, несколько нот. Но по ним не только профессионал, но даже интеллигентный любитель — вот как вы — догадается, что нет, это не то… Я первый начал об этом догадываться, с ужасом, не веря себе, а потом начал замечать, что это становится ясным и моим учителям. Вот так, по каким-то малозаметным приметам. Играл в студенческом оркестре первую скрипку,
вдруг попросили — так, случайно, для замены, — перейти на вторую. И в показательные концерты перед начальством перестали включать.
Нет, я не пришел в отчаяние, не бросил учиться, продолжал также много работать. Но начал отчетливо понимать свое будущее. Солиста из меня не получится. И я никогда не стану перед оркестром рядом с дирижером. Ко мне хорошо относятся, может быть, я через какое-то время сумею попасть в приличный симфонический оркестр и даже начать играть первую скрипку. И буду играть долго-долго, пока не дойду до вершины своей музыкальной карьеры: стану концертмейстером первых скрипок. Это для музыканта большое признание, высокая квалификация, но сразу же у меня улетело все представление о моей будущей жизни. Я увидел ее до конца, и в ней не было ни цветов, ни оваций…
Яков Александрович встал из-за стола, он ходил по маленькой комнате, потирая руки, как бы разговаривая с самим собой. Потом повернулся ко мне.
— Простите, ради Бога! Так разволновался, как не волновался ни на суде, когда слушал приговор о моем расстреле, ни в смертной камере. Я ведь не только никогда об этом никому не рассказываю, а и себе запретил вспоминать. И вы первый, с кем я об этом говорю. Как и первый, кому я играл. Ведь с музыкой у меня покончено навсегда!
Ну, раз я начал, надо вам до конца досказать историю моей жизни. Из консерватории меня выпустили все же с аттестатом первой скрипки. Но где играть — об этом, конечно, не было сказано ни слова. А в Москве после войны, собственно, один настоящий оркестр. Небольшие оркестры на радио, в кинематографе забиты прекрасными, с именами, музыкантами. И нет никаких шансов попасть туда только что окончившему консерваторию. Можно пойти куда-то переучиваться на педагога и затем в какой-нибудь школе пиликать на скрипке, учить азбуке…
И вдруг случай! Тот самый, о который мы когда-нибудь да спотыкаемся. Не знаю, кто мне удружил, но вдруг вызывают меня в Главное управление филармоний. И предлагают мне ехать во Владивосток, в симфонический оркестр концертмейстером первых скрипок! Понимаете?! То, что, как я считал, должно завершить мою карьеру, становится началом! Мне говорят, что там дирижер, также молодой и очень способный, ну было от чего закружиться голове… Понимаю, что оркестр молодой, что это будет великий труд — сколотить, довести до ума. Но ведь интересно! И я себе представил, как через несколько лет можно с таким оркестром приехать на гастроли в Москву, назло всем этим старым хрычам…
Ну, словом, я уехал во Владивосток. И те недели, что поезд меня тащил через всю Россию, я все время думал о музыке. Никогда больше я столько не думал о ней. И не только примирился с моим местом в оркестре, но и начал находить в нем важность, ценность, требующие общего уважения. Кстати, так оно и есть, так оно и должно быть! Наверное, эти дни в далекой дороге были самыми счастливыми в моей жизни. Сидел в углу купе, пил незаваренный кипяток с куском хлеба, и это был самый вкусный хлеб в моей жизни.
А потом наступил Владивосток! Не хочу вам ничего рассказывать об этом невероятном и ужасном городе. Владивосток после войны — это описать нельзя, для этого романист требуется! Конечно, никакого оркестра во Владивостоке нет и никогда не было. Нет ни дирижера, нет и музыкантов — никого и ничего нет! В местной филармонии чуть от смеха не лопнули, когда я им показал назначение из Москвы. Стали меня звать Концертмейстер, под этой кличкой я стал известен в городе, когда уже распрощался с музыкой. А местная филармония к музыке отношения не имеет. Работают у них разные цыганские ансамбли, фокусники, даже пары классической борьбы, еще какая-то шваль… Рассылают их по всему краю, перевыполняют план и очень довольны. Да. А у меня ни жилья, ни работы, ни карточек… Предлагают: походите по ресторанам — там играют "оркестрики по нескольку человек, может, найдется работа.
Во Владивостоке ресторанов много — город портовый, сбродный. Столовую не найдешь, а коммерческих ресторанов полно. И, конечно, начал я с самого знаменитого, фешенебельного. Пришел днем, музыкантов еще нет, послали к директору. Вот я и встретился. Лев Эммануилович, со своей судьбой. Не смейтесь, не улыбайтесь, это в действительности была моя судьба. Средних лет, прекрасно одетый, черные какие-то пронзительные глаза, не еврей, нет, русский, и фамилия русская.
— И скрипка у вас есть? — спросил он.
— Конечно, есть.
— Приходите вечером со скрипкой, прямо ко мне в кабинет. Вот и весь разговор был. Вечером пришел, ресторан уже полон, в углу готовится играть оркестрик: две скрипки, кларнет, флейта, аккордеон — симфонический оркестр, только концертмейстера не хватает… На этот раз директор — я его так и стал звать дальше директором — расспросил меня: откуда, кто остался в Москве? А в Москве и не осталось никого. Родители умерли, брата убили в начале войны, не женат, детей нет… Он говорит:
— Вы себе представляете свою жизнь здесь? Один из этих скрипачей чему-то учился, другой — самоучка, кларнет и флейта из оркестра пожарной команды. Аккордеонист — профессиональный уголовник, он и является тем, кто у вас называется дирижером. За места свои трясутся — сыты, пьяны, всегда есть деньги. И немалые. Тут народ гулевой, им ничего не стоит бросить музыкантам сотню-другую… Ну, я всегда заставлю их взять вас, но что вы будете делать, что играть? «Мурку»? У вас с собой скрипка? А ну, сыграйте. Что хотите. И такое будут слушать гости нашего ресторана?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68