интернет-магазин сантехники в москве
Только прожив
в Аббенае больше года, он нашел, наконец, свое Искусство: искусство,
сделанное из времени. Кто-то повел его на концерт в Синдикат Музыки. На
следующий вечер он вернулся туда. Он с тал ходить на каждый концерт, если
была возможность - со своими новыми знакомыми, если нет - то и без них.
Музыка была более насущной потребностью, она давала более глубокое
удовлетворение, с ней он не чувствовал себя одиноким.
Его попытки вырваться из созданного им самим и ставшего частью его
самого затворничества, в сущности, не удались, и он понимал это. Он не
сумел найти себе близкого друга. Он совокуплялся со многими девушками, но
совокупление не приносило ему той радости, какую должно было бы давать. Оно
было просто удовлетворением потребности, как опорожнение кишечника, и потом
ему становилось стыдно, потому что при этом другой человек служил для него
объектом. Уж лучше мастурбация, самое подходящее для такого, как он. Ему
суждено одиночество, его наследственность держит его, словно капкан. Она
сама сказала тогда: "Работа - главное". Рулаг тогда сказала это спокойно,
констатируя факт, не в силах изменить его, вырваться из своей холодной
камеры. Вот и у него то же самое. Его сердце рвется к ним, к этим юным,
добрым людям, которые зовут его братом, но он не может достучаться до них,
а они - до него. Он рожден для одиночества, проклятый холодный
интеллектуал, эгоист.
Работа была для него главным; но она никуда не вела. Как секс, она
должна была быть наслаждением, но не была им. Он потел все над теми же
проблемами, но ни на шаг не приблизился к решению Парадокса Времени То, не
говоря уже о Теории Одновременности - а ведь в прошлом году он думал, что
она у него почти в руках. Сейчас эта самоуверенность казалась ему
невероятной. Неужели он и вправду считал себя способным, в двадцать лет,
разработать теорию, которая изменит основы космологической физики? Как
видно, он еще задолго до высокой температуры был не в своем уме. Он
записался в в две рабочие группы по философской математике, убеждая себя,
что они ему необходимы, и не признаваясь себе, что мог бы вести оба курса
не хуже своих преподавателей. Сабула он избегал, как мог.
В первом порыве новых решений он счел необходимым поближе
познакомиться с Гвараб. Она отвечала ему тем же, насколько могла, но
минувшая зима тяжело отразилась на ней; она превратилась в глубокую
старуху, глухую, больную. Весной она набрала курс, а потом отказалась от
него. Она вела себя странно, то еле узнавала Шевека, то тащила его к себе в
барак и целый вечер разговаривала с ним. Он уже ушел немного вперед от идей
Гвараб, и эти долгие разговоры давались ему нелегко. Ему приходилось либо
часами скучать, без возражений выслушивая, как Гвараб повторяет то, что он
уже знал или даже частично опроверг, либо пытался поправлять ее, а это ее
обижало и запутывало. В его возрасте у людей не хватает для таких отношений
ни терпения, ни такта, и в конце концов он начал по возможности избегать
Гвараб, хотя каждый раз его мучила совесть.
Говорить о работе ему было больше не с кем. В Институте никто не
разбирался в темпоральной физике настолько, чтобы следить за ходом его
мысли. Ему хотелось бы научить их, но в Институте ему пока еще не дали ни
преподавательской должности, ни классной комнаты; он подал заявку, но
Синдикат Студентов - Членов факультета отказал ему. Никто не хотел
ссориться с Сабулом.
К концу года он стал тратить много времени на писание писем Атро и
другим уррасским физикам и математикам. Лишь немногие из этих писем он
отправлял. Некоторые он писал, а потом просто рвал. Он обнаружил, что
математик Лоай Ан, которому он послал шестистраничное рассуждение об
обратимости времени, уже двадцать лет, как умер; в свое время он не
удосужился прочесть биографическое предисловие к
"Геометриям Времени" Ана. Другие письма, которые он пытался отправить
с уррасскими грузовыми планетолетами, задержала администрация Аббенайского
Космопорта. Космопорт находился под прямым контролем КПР, поскольку, чтобы
он работал без сбоев, требовалась координация деятельности ряда синдикатов,
и некоторые координаторы были обязаны знать иотийский язык. Эти
администраторы Порта, с их специальными познаниями и важным положением,
постепенно приобретали бюрократическую психологию: они автоматически
говорили: "Нет!". Они относились с недоверием к этим письмам, адресованным
матем атикам, потому что они были похожи на шифр, и никто не мог им
поручиться, что это - не шифр. Письма к физикам пропускали, если их
пропускал Сабул, их консультант. Если в письмах рассматривались проблемы,
лежавшие вне пределов секвенциальной физики того сорта, который он
признавал, он не пропускал их. Такие письма он отодвигал в сторону, бурча:
"Не в моей компетенции". Шевек все равно посылал их администраторам Порта,
и они возвра щались с пометкой: "Для экспорта не одобрены".
Шевек поднял этот вопрос на заседании Федерации Физики, в которой
Сабул бывал редко. Там никто не придавал значения проблемам свободного
общения с идеологическим врагом. Некоторые из них отчитали Шевека за то,
что он работает в такой сложной области, что, по его же собственному
признанию, на его родной планете в ней больше никто не разбирается.
- Но она просто еще новая,- сказал он, но ничего этим не добился.
- Если она новая, то поделись ею с нами, а не с этими собственниками!
- Вот уже год, как я в начале каждого квартала пытаюсь организовать
такой курс. А вы каждый раз отвечаете, что желающих слишком мало. Вы
боитесь ее, потому что она новая?
Друзей это ему не прибавило. Он ушел от них разозленный.
Он продолжал писать письма на Уррас, даже когда вообще не отправлял
их. Сам факт, что он пишет кому-то, кто может понять - мог бы понять -
позволял ему писать, думать. Иначе это было невозможно.
Шли декады, кварталы. Два-три раза в год приходила награда: письмо от
Атро или какого-нибудь физика из А-Ио или Ту. Это были длинные письма,
убористо написанные, детально аргументированные, от приветствия до подписи
- сплошная теория, сплошная страстная, загадочная, глубокая
математикоэтико-космологическая физика - написанные на языке, которым он
владел, людьми, которых он не знал, громившими его теории, врагами его
родины, соперниками, незнакомцами, братьями.
Когда он получал письмо, его надолго охватывала веселая злость; он
работал день и ночь, идеи били из него фонтаном. Потом фонтан медленно
превращался в струйку, потом постепенно высыхала и струйка, и он, отчаянно
сопротивляясь, медленно возвращался на землю, на иссохшую землю.
Подходил к концу третий год его работы в Институте, когда умерла
Гвараб. Он попросил разрешения выступить на поминальном собрании, которое,
по обычаю, проводилось на месте работы умершего. В данном случае это была
одна из аудиторий в Физическом лабораторном корпусе. Кроме него не выступил
никто. Студентов вообще не было: Гвараб уже два года не преподавала. Пришло
несколько стариков - членов Института, с Северо-Востока приехал пожилой
агрохимик - сын Гвараб. Шевек стоял там, где обычно стояла, читая лекцию,
Гвараб. Голосом, охрипшим от зимнего бронхита, который стал для него
обычным, он сказал этим людям, что Гвараб заложила основу Науки о Времени,
и что она была величайшим космологом из всех, когда-либо работавших в
Институте.
- Теперь у нас в физике есть своя Одо,- сказал он.- Она у нас есть,
а мы ее не чтили.
Потом какая-то старуха со слезами на глазах благодарила его.
- Мы с ней всегда по десятым дням вместе дежурили, в квартале у нас
убирались, так, бывало, хорошо между собой разговаривали,- говорила она,
вздрагивая от ледяного ветра, когда они вышли на улицу. Агрохимик
пробормотал что-то вежливо и побежал искать попутную машину обратно на
СевероВосток. В приступе ярости, горя, досады, ощущения, что все
бессмысленно, Шевек пошел бродить по городу.
Он здесь уже три года, а чего добился? Все его достижения: книга,
присвоенная Сабулом; пять-шесть неопубликованных работ; и надгробная речь
над жизнью, прожитой зря.
Никто ничего не понимает в том, что он делает. Если сформулировать
более честно, ничего из того, что он делает, не имеет смысла. Он не
выполняет никакой необходимой функции - личной или общественной. По
существу - это нередко случалось в его области науки - он выгорел к
двадцати годам. Больше ему уже ничего не сделать. Он уперся в стену - раз
и навсегда.
Шевек остановился перед концертным залом Синдиката Музыки посмотреть
программы на декаду. В этот вечер концерта не было. Он отвернулся от афиши
и лицом к лицу столкнулся с Бедапом.
Бедап, всегда настороженный и к тому же близорукий, не подал вида, что
узнает Шевека. Шевек поймал его за рукав.
- Шевек! Вот черт, неужели это ты? - Они обнялись, поцеловались,
отодвинулись друг от друга, снова обнялись. Любовь нахлынула на Шевека,
ошеломила его. Почему? Тогда, в последний год в Региональном Институте,
Бедап ему не так уж и нравился. За эти три года они ни разу не написали
друг другу. Их дружба была дружбой детства, она прошла. Тем не менее,
любовь осталась: вспыхнула, как пламя из разворошенной золы.
Они шли, не замечая, куда идут, и разговаривали. Они размахивали
руками и перебивали друг друга. Этим зимним вечером на широких улицах
Аббеная было тихо. На каждом перекрестке под тусклым фонарем стояло
серебряное озерцо света, по которому стайками крошечных рыбок, гоняясь за
собственной тенью, носились снежинки. За снегом гнался ледяной ветер.
Разговаривать стало трудно из-за онемевших губ и стучащих зубов. Они успели
на последний, девятичасовой, омнибус до Института; барак Бедапа был далеко,
на восточном краю города, идти туда по холоду было бы нелегко.
Бедап оглядел 46-ю комнату с ироническим изумлением.
- Шев, ты живешь, как паршивый уррасский спекулянт.
- Да брось ты, не так все страшно. Покажи мне здесь хоть какое-нибудь
излишество!
Собственно говоря, в комнате почти ничего не прибавилось к тому, что в
ней было, когда Шевек в первый раз вошел в нее. Бедап ткнул пальцем:
- Вот это одеяло.
- Оно здесь уже было, когда я вселился. Кто-то его сам соткал, а
когда переехал - оставил здесь. Разве в такую ночь одеяло - излишество?
- Цвет у него - типичное излишество,- сказал Бедап.- Как
специалист по функциональному анализу, я должен отметить, что оранжевый
цвет - ненужный цвет. В социальном организме оранжевый цвет не выполняет
никаких жизненно-важных функций ни на клеточном уровне, ни на органном, и
уж точно - не на уровне всего организма или на наиболее центральном
этическом уровне; а в этом случае следует выбрать не терпимость, а
устранение. Покрась его в грязно-зеленый цвет, брат!.. А это еще что такое?
- Заметки.
- Шифрованные? - спросил Бедап, перелистывая одну из тетрадей с
хладнокровием, которое, насколько помнил Шевек - личного владения - у
него было даже меньше, чем у большинства анаррести. У Бедапа никогда не
было любимого карандаша, который он бы всюду таскал с собой, или старой
рубашки, которую он бы любил и жалел бросить в регенерационный контейнер; а
если ему что-нибудь дарили, он старался сохранить это из уважения к
чувствам подарившего, но каждый раз терял. Он знал эту свою черту; по его
словам, это доказывало, что он менее примитивен, чем большинство людей, и
являет собой ранний пример Человека Обетованного, истинного и прирожденного
одонианина. Но все же для него существовала граница личного. Она проходила
по черепу - его ли собственному или чужому - и была нерушима. Он никогда
не лез в чужие дела. Теперь он сказал:
- Помнишь, как, когда ты был на проекте "Лес", мы писали друг другу
кодом дурацкие письма?
- Это не код, это по-иотийски.
- Ты выучил иотийский? Почему ты на нем пишешь?
- Потому что на этой планете никто не может понять, что я говорю. И
не хочет. Единственный человек, способный на это, умер три дня назад.
- Что, Сабул помер?
- Нет, Гвараб. Сабул-то жив. Помрет он, дожидайся!
- А в чем дело?
- В чем дело с Сабулом? Наполовину в зависти, наполовину в
неспособности понять.
- А я думал, его книга о причинности считается первоклассной. Ты сам
говорил.
- Я так считал, пока не прочел первоисточники. Это все - идеи
уррасти. Притом не новые. У него своих идей уже лет двадцать как нет. И в
бане он не был столько же.
- А с твоими идеями как дела? - спросил Бедап, положив руку на
тетради Шевека и глядя на него исподлобья. У Бедапа были маленькие,
довольно подслеповатые глазки, резкие черты лица, плотное, кряжистое
туловище. Он вечно грыз ногти, и с годами они у него превратились просто в
полоски поперек толстых, чувствительных кончиков пальцев.
- Плохо,- сказал Шевек, садясь на спальный помост.- Не тем я
занимаюсь.
Бедап усмехнулся:
- Ты-то?
- Наверно, я в конце этого квартала попрошу другое назначение.
- Какое?
- А мне все равно. Учителем, инженером. Я должен уйти из физики.
Бедап сел к письменному столу, погрыз ноготь и сказал:
- Это звучит странно.
- Я понял предел своих возможностей.
- А я и не знал, что он у тебя есть. Я имею в виду, в физике. Так-то
у тебя были всевозможные недостатки, ко многому у тебя были очень небольшие
способности. Но не к физике. Конечно, я не темпоралист. Но не обязательно
уметь плавать, чтобы узнать в рыбе рыбу, и не обязательно самому светить,
чтобы узнать в звезде звезду...
Шевек посмотрел на друга, и у него вырвались слова, которые он до сих
пор не мог четко сказать самому себе:
- Я думал о самоубийстве. Много. В этом году. По-моему, это - лучший
выход.
- Вряд ли через этот выход можно попасть на другую сторону страдания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
в Аббенае больше года, он нашел, наконец, свое Искусство: искусство,
сделанное из времени. Кто-то повел его на концерт в Синдикат Музыки. На
следующий вечер он вернулся туда. Он с тал ходить на каждый концерт, если
была возможность - со своими новыми знакомыми, если нет - то и без них.
Музыка была более насущной потребностью, она давала более глубокое
удовлетворение, с ней он не чувствовал себя одиноким.
Его попытки вырваться из созданного им самим и ставшего частью его
самого затворничества, в сущности, не удались, и он понимал это. Он не
сумел найти себе близкого друга. Он совокуплялся со многими девушками, но
совокупление не приносило ему той радости, какую должно было бы давать. Оно
было просто удовлетворением потребности, как опорожнение кишечника, и потом
ему становилось стыдно, потому что при этом другой человек служил для него
объектом. Уж лучше мастурбация, самое подходящее для такого, как он. Ему
суждено одиночество, его наследственность держит его, словно капкан. Она
сама сказала тогда: "Работа - главное". Рулаг тогда сказала это спокойно,
констатируя факт, не в силах изменить его, вырваться из своей холодной
камеры. Вот и у него то же самое. Его сердце рвется к ним, к этим юным,
добрым людям, которые зовут его братом, но он не может достучаться до них,
а они - до него. Он рожден для одиночества, проклятый холодный
интеллектуал, эгоист.
Работа была для него главным; но она никуда не вела. Как секс, она
должна была быть наслаждением, но не была им. Он потел все над теми же
проблемами, но ни на шаг не приблизился к решению Парадокса Времени То, не
говоря уже о Теории Одновременности - а ведь в прошлом году он думал, что
она у него почти в руках. Сейчас эта самоуверенность казалась ему
невероятной. Неужели он и вправду считал себя способным, в двадцать лет,
разработать теорию, которая изменит основы космологической физики? Как
видно, он еще задолго до высокой температуры был не в своем уме. Он
записался в в две рабочие группы по философской математике, убеждая себя,
что они ему необходимы, и не признаваясь себе, что мог бы вести оба курса
не хуже своих преподавателей. Сабула он избегал, как мог.
В первом порыве новых решений он счел необходимым поближе
познакомиться с Гвараб. Она отвечала ему тем же, насколько могла, но
минувшая зима тяжело отразилась на ней; она превратилась в глубокую
старуху, глухую, больную. Весной она набрала курс, а потом отказалась от
него. Она вела себя странно, то еле узнавала Шевека, то тащила его к себе в
барак и целый вечер разговаривала с ним. Он уже ушел немного вперед от идей
Гвараб, и эти долгие разговоры давались ему нелегко. Ему приходилось либо
часами скучать, без возражений выслушивая, как Гвараб повторяет то, что он
уже знал или даже частично опроверг, либо пытался поправлять ее, а это ее
обижало и запутывало. В его возрасте у людей не хватает для таких отношений
ни терпения, ни такта, и в конце концов он начал по возможности избегать
Гвараб, хотя каждый раз его мучила совесть.
Говорить о работе ему было больше не с кем. В Институте никто не
разбирался в темпоральной физике настолько, чтобы следить за ходом его
мысли. Ему хотелось бы научить их, но в Институте ему пока еще не дали ни
преподавательской должности, ни классной комнаты; он подал заявку, но
Синдикат Студентов - Членов факультета отказал ему. Никто не хотел
ссориться с Сабулом.
К концу года он стал тратить много времени на писание писем Атро и
другим уррасским физикам и математикам. Лишь немногие из этих писем он
отправлял. Некоторые он писал, а потом просто рвал. Он обнаружил, что
математик Лоай Ан, которому он послал шестистраничное рассуждение об
обратимости времени, уже двадцать лет, как умер; в свое время он не
удосужился прочесть биографическое предисловие к
"Геометриям Времени" Ана. Другие письма, которые он пытался отправить
с уррасскими грузовыми планетолетами, задержала администрация Аббенайского
Космопорта. Космопорт находился под прямым контролем КПР, поскольку, чтобы
он работал без сбоев, требовалась координация деятельности ряда синдикатов,
и некоторые координаторы были обязаны знать иотийский язык. Эти
администраторы Порта, с их специальными познаниями и важным положением,
постепенно приобретали бюрократическую психологию: они автоматически
говорили: "Нет!". Они относились с недоверием к этим письмам, адресованным
матем атикам, потому что они были похожи на шифр, и никто не мог им
поручиться, что это - не шифр. Письма к физикам пропускали, если их
пропускал Сабул, их консультант. Если в письмах рассматривались проблемы,
лежавшие вне пределов секвенциальной физики того сорта, который он
признавал, он не пропускал их. Такие письма он отодвигал в сторону, бурча:
"Не в моей компетенции". Шевек все равно посылал их администраторам Порта,
и они возвра щались с пометкой: "Для экспорта не одобрены".
Шевек поднял этот вопрос на заседании Федерации Физики, в которой
Сабул бывал редко. Там никто не придавал значения проблемам свободного
общения с идеологическим врагом. Некоторые из них отчитали Шевека за то,
что он работает в такой сложной области, что, по его же собственному
признанию, на его родной планете в ней больше никто не разбирается.
- Но она просто еще новая,- сказал он, но ничего этим не добился.
- Если она новая, то поделись ею с нами, а не с этими собственниками!
- Вот уже год, как я в начале каждого квартала пытаюсь организовать
такой курс. А вы каждый раз отвечаете, что желающих слишком мало. Вы
боитесь ее, потому что она новая?
Друзей это ему не прибавило. Он ушел от них разозленный.
Он продолжал писать письма на Уррас, даже когда вообще не отправлял
их. Сам факт, что он пишет кому-то, кто может понять - мог бы понять -
позволял ему писать, думать. Иначе это было невозможно.
Шли декады, кварталы. Два-три раза в год приходила награда: письмо от
Атро или какого-нибудь физика из А-Ио или Ту. Это были длинные письма,
убористо написанные, детально аргументированные, от приветствия до подписи
- сплошная теория, сплошная страстная, загадочная, глубокая
математикоэтико-космологическая физика - написанные на языке, которым он
владел, людьми, которых он не знал, громившими его теории, врагами его
родины, соперниками, незнакомцами, братьями.
Когда он получал письмо, его надолго охватывала веселая злость; он
работал день и ночь, идеи били из него фонтаном. Потом фонтан медленно
превращался в струйку, потом постепенно высыхала и струйка, и он, отчаянно
сопротивляясь, медленно возвращался на землю, на иссохшую землю.
Подходил к концу третий год его работы в Институте, когда умерла
Гвараб. Он попросил разрешения выступить на поминальном собрании, которое,
по обычаю, проводилось на месте работы умершего. В данном случае это была
одна из аудиторий в Физическом лабораторном корпусе. Кроме него не выступил
никто. Студентов вообще не было: Гвараб уже два года не преподавала. Пришло
несколько стариков - членов Института, с Северо-Востока приехал пожилой
агрохимик - сын Гвараб. Шевек стоял там, где обычно стояла, читая лекцию,
Гвараб. Голосом, охрипшим от зимнего бронхита, который стал для него
обычным, он сказал этим людям, что Гвараб заложила основу Науки о Времени,
и что она была величайшим космологом из всех, когда-либо работавших в
Институте.
- Теперь у нас в физике есть своя Одо,- сказал он.- Она у нас есть,
а мы ее не чтили.
Потом какая-то старуха со слезами на глазах благодарила его.
- Мы с ней всегда по десятым дням вместе дежурили, в квартале у нас
убирались, так, бывало, хорошо между собой разговаривали,- говорила она,
вздрагивая от ледяного ветра, когда они вышли на улицу. Агрохимик
пробормотал что-то вежливо и побежал искать попутную машину обратно на
СевероВосток. В приступе ярости, горя, досады, ощущения, что все
бессмысленно, Шевек пошел бродить по городу.
Он здесь уже три года, а чего добился? Все его достижения: книга,
присвоенная Сабулом; пять-шесть неопубликованных работ; и надгробная речь
над жизнью, прожитой зря.
Никто ничего не понимает в том, что он делает. Если сформулировать
более честно, ничего из того, что он делает, не имеет смысла. Он не
выполняет никакой необходимой функции - личной или общественной. По
существу - это нередко случалось в его области науки - он выгорел к
двадцати годам. Больше ему уже ничего не сделать. Он уперся в стену - раз
и навсегда.
Шевек остановился перед концертным залом Синдиката Музыки посмотреть
программы на декаду. В этот вечер концерта не было. Он отвернулся от афиши
и лицом к лицу столкнулся с Бедапом.
Бедап, всегда настороженный и к тому же близорукий, не подал вида, что
узнает Шевека. Шевек поймал его за рукав.
- Шевек! Вот черт, неужели это ты? - Они обнялись, поцеловались,
отодвинулись друг от друга, снова обнялись. Любовь нахлынула на Шевека,
ошеломила его. Почему? Тогда, в последний год в Региональном Институте,
Бедап ему не так уж и нравился. За эти три года они ни разу не написали
друг другу. Их дружба была дружбой детства, она прошла. Тем не менее,
любовь осталась: вспыхнула, как пламя из разворошенной золы.
Они шли, не замечая, куда идут, и разговаривали. Они размахивали
руками и перебивали друг друга. Этим зимним вечером на широких улицах
Аббеная было тихо. На каждом перекрестке под тусклым фонарем стояло
серебряное озерцо света, по которому стайками крошечных рыбок, гоняясь за
собственной тенью, носились снежинки. За снегом гнался ледяной ветер.
Разговаривать стало трудно из-за онемевших губ и стучащих зубов. Они успели
на последний, девятичасовой, омнибус до Института; барак Бедапа был далеко,
на восточном краю города, идти туда по холоду было бы нелегко.
Бедап оглядел 46-ю комнату с ироническим изумлением.
- Шев, ты живешь, как паршивый уррасский спекулянт.
- Да брось ты, не так все страшно. Покажи мне здесь хоть какое-нибудь
излишество!
Собственно говоря, в комнате почти ничего не прибавилось к тому, что в
ней было, когда Шевек в первый раз вошел в нее. Бедап ткнул пальцем:
- Вот это одеяло.
- Оно здесь уже было, когда я вселился. Кто-то его сам соткал, а
когда переехал - оставил здесь. Разве в такую ночь одеяло - излишество?
- Цвет у него - типичное излишество,- сказал Бедап.- Как
специалист по функциональному анализу, я должен отметить, что оранжевый
цвет - ненужный цвет. В социальном организме оранжевый цвет не выполняет
никаких жизненно-важных функций ни на клеточном уровне, ни на органном, и
уж точно - не на уровне всего организма или на наиболее центральном
этическом уровне; а в этом случае следует выбрать не терпимость, а
устранение. Покрась его в грязно-зеленый цвет, брат!.. А это еще что такое?
- Заметки.
- Шифрованные? - спросил Бедап, перелистывая одну из тетрадей с
хладнокровием, которое, насколько помнил Шевек - личного владения - у
него было даже меньше, чем у большинства анаррести. У Бедапа никогда не
было любимого карандаша, который он бы всюду таскал с собой, или старой
рубашки, которую он бы любил и жалел бросить в регенерационный контейнер; а
если ему что-нибудь дарили, он старался сохранить это из уважения к
чувствам подарившего, но каждый раз терял. Он знал эту свою черту; по его
словам, это доказывало, что он менее примитивен, чем большинство людей, и
являет собой ранний пример Человека Обетованного, истинного и прирожденного
одонианина. Но все же для него существовала граница личного. Она проходила
по черепу - его ли собственному или чужому - и была нерушима. Он никогда
не лез в чужие дела. Теперь он сказал:
- Помнишь, как, когда ты был на проекте "Лес", мы писали друг другу
кодом дурацкие письма?
- Это не код, это по-иотийски.
- Ты выучил иотийский? Почему ты на нем пишешь?
- Потому что на этой планете никто не может понять, что я говорю. И
не хочет. Единственный человек, способный на это, умер три дня назад.
- Что, Сабул помер?
- Нет, Гвараб. Сабул-то жив. Помрет он, дожидайся!
- А в чем дело?
- В чем дело с Сабулом? Наполовину в зависти, наполовину в
неспособности понять.
- А я думал, его книга о причинности считается первоклассной. Ты сам
говорил.
- Я так считал, пока не прочел первоисточники. Это все - идеи
уррасти. Притом не новые. У него своих идей уже лет двадцать как нет. И в
бане он не был столько же.
- А с твоими идеями как дела? - спросил Бедап, положив руку на
тетради Шевека и глядя на него исподлобья. У Бедапа были маленькие,
довольно подслеповатые глазки, резкие черты лица, плотное, кряжистое
туловище. Он вечно грыз ногти, и с годами они у него превратились просто в
полоски поперек толстых, чувствительных кончиков пальцев.
- Плохо,- сказал Шевек, садясь на спальный помост.- Не тем я
занимаюсь.
Бедап усмехнулся:
- Ты-то?
- Наверно, я в конце этого квартала попрошу другое назначение.
- Какое?
- А мне все равно. Учителем, инженером. Я должен уйти из физики.
Бедап сел к письменному столу, погрыз ноготь и сказал:
- Это звучит странно.
- Я понял предел своих возможностей.
- А я и не знал, что он у тебя есть. Я имею в виду, в физике. Так-то
у тебя были всевозможные недостатки, ко многому у тебя были очень небольшие
способности. Но не к физике. Конечно, я не темпоралист. Но не обязательно
уметь плавать, чтобы узнать в рыбе рыбу, и не обязательно самому светить,
чтобы узнать в звезде звезду...
Шевек посмотрел на друга, и у него вырвались слова, которые он до сих
пор не мог четко сказать самому себе:
- Я думал о самоубийстве. Много. В этом году. По-моему, это - лучший
выход.
- Вряд ли через этот выход можно попасть на другую сторону страдания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39