https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/dlya-dushevyh-kabin/
– Ну, пойдем посмотрим.
Мы направляемся в сторону туалета.
У Иванова – цирроз! Ну ни хуя себе!.. А я и не знал. Да, если он так будет квасить со своим циррозом, долго не протянет. Майк Науменко, кажется, умер от цирроза. Единственный нормальный был чувак из всех этих фуфлыжников, поющих так называемый русский рок…
Меня мучительно тянет идти, держась за стену. Или просто сесть на какой-нибудь предмет и отдохнуть. Ни с кем не общаясь, никого не слушая. Ни о чем не думая… Расслабиться… Как они все меня заебали!
Ноги у меня как ходули. Я их напрягаю до предела, чтобы они не подломились подо мной, стараясь идти ровно. В глазах все плывет. Куда-то уплывает… Вера идет рядом и что-то взволнованно говорит. «Иванов… Иванов…» Благоприобретенный инстинкт Женщины Барда – каждого придурка и мудозвона, способного взять три аккорда на гитаре, считать несчастным гением. Не понятым миром и пославшей его в свое время на хуй женой. Со слезами на глазах носиться ночью по всему лесу от костра к костру, разыскивая очередного распиздяя с циррозом печени, двадцать лет подряд распевающего там, где наливают, «Милая моя, солнышко лесное». Страшно ревновать к другим таким же лесным феям…
Фильм Никиты Михалкова «Спасти барда Иванова». Пронизанный гражданским пафосом. По книге воспоминаний Владислава Крюгера. Лауреат «Оскара» в номинациях «Лучшая мужская роль» и «Лучшая песня». Победитель… Андрей Степанов! (Applause.)
– Леди и джентльмены!.. Я благодарю Бога, маму, папу и цирроз печени…
– …Да, да… – успокаиваю я на ходу Веру. – Сейчас поглядим… Посмотрим…
Около туалета сворачиваем и идем направо. Там офис Алферова, аппаратная и подсобка. Здесь явственно слышна песня, доносящаяся из зала. Но это уже не Бумагин со своим унитазным голосом Квазимодо Петкуна, а женский – высокий, но в то же время сдавленный для проникновенности, словно жертва зовет на помощь в глухом проходном дворе, слегка продушенная маньяком. Нутряной такой голос. Ба, да это, наверное… Как же ее… Вот еб твою мать, опять забыл!..
Возле двери в подсобку, на огромном барабане, видимо, инсталляционном продукте неугомонного Соловьева, с каким, наверное, ходили в походы цари Урарту, в расслабленной позе сидит Крюгер.
– Крюгер! – возмущенно окликаю я. – Хули ты тут расселся? Иди спасай Иванова, это ты его сюда притащил!..
Крюгер никак не реагирует. И тут я замечаю, что он сладко спит. Нет, это просто черт знает что!..
– Не буди его… – испуганно шепчет Вера, – а то потом не угомонишь… Пусть поспит, ему легче станет.
Нет, мне это нравится!.. Ему-то, конечно, легче станет, но при чем тут я? Я бы, может, тоже поспал где-нибудь, забившись в щель… Только хуй мне, я вижу, дадут поспать… Кто, как не ты, Андрей Степанов, спасет алкоголика Иванова?
– Спи спокойно, дорогой товарищ, – скабрезным тоном желаю я, и мы заходим в подсобку.
Вся она уставлена раздолбанными гитарами, балалайками, баянами с рваными мехами, облезлыми колонками, стены увешаны разноцветными проводами, пожелтевшими афишами алферовских концертов времен достославного «Пятого колеса», а посередине комнаты на трех составленных венских стульях спит бард Александр Иванов… Голова свесилась чуть ли не до пола, лицо мучнистое, страдальческое, как у замученного католического святого. По-детски открытый рот, обрамленный растительностью, переходящей в аккуратную эспаньолку, испещренную застрявшими хлебными крошками. Под стулом растеклась большая лужа, скупо поблескивающая в свете лампы. Некоторое время мы в глубоком молчании смотрим на спящего.
– Он еще жив? – спрашиваю я устало. – Надо посмотреть, дышит он хоть или нет…
Вера осторожно приближается к Иванову и наклоняется над ним.
– Ну что?
– Дышит… Ну и запах! – Вера морщится.
– Все правильно, он перегаром дышит. Отойди, а то еще блеванет на тебя…
Вера поспешно отступает. Я окидываю взглядом композицию и понимаю, что здесь что-то не так… Что-то не то… Какой-то детали явно не хватает. Черные брюки, серые носки…
– А где же его ботинки?
Вера беспомощно оглядывается во все стороны.
– Не знаю…
– Сперли уже, что ли? Или он так сюда и приехал? А это что под ним за лужа?
Горе побежденным!..
Мы смотрим на Иванова и молчим. Даже присесть негде… Разлегся на трех стульях, пьяница хренов… Ну и хули я здесь делаю? Ладно, надо выпить… Я достаю коньяк, снимаю кое-как держащуюся крышку и выпиваю. Коньяк колом встает в горле. Я судорожно сглатываю, и ядреная жидкость проваливается внутрь. Уф-ф-ф… И запивки нету. Что за жопа!..
– Вера, – сержусь я, восстановив дыхание, – зачем ты меня сюда притащила? Спит он – и пускай себе спит. Проспится, найдет свои ботинки и поедет домой. Или останется здесь на ночь.
– Ни фига он здесь не останется!
Мы оборачиваемся. В дверях стоит Алферов, красный от негодования. В руках у него ботинки со свисающими мокрыми шнурками.
– Вот проснется, вытрет с пола свою мочу и поедет домой. Я его здесь не оставлю.
– Он что – обоссался?! – спрашиваю я изумленно.
– А ты что – не видишь?
– У него, наверное, почки больные, – вздрагивая от жалости, говорит Вера.
– Голова у него больная, а не почки, – злится Алферов, – как и у Крюгера… Сто раз говорил им: «Не приезжайте сюда пьяными!» Нечего здесь пьяным делать!.. Приедут и спят здесь, только публику отпугивают. Выпили – так нечего мотаться, ложитесь спать дома…
Вера жалостливым бабьим взглядом смотрит на Иванова. Я киваю, во всем соглашаясь с Алферовым, и спрашиваю:
– Это его ботинки?
– Его… Обмоченные. Пришлось взять у Карамышевой фен и сушить полчаса. Будто мне больше делать нечего!..
У меня начинает болеть голова. В душе клубится тоска.
– Ну ладно, я пойду, – устало говорю я, – кофейку, может, выпью… Разбирайтесь тут сами. – Я машу бутылкой в сторону спящего и выхожу в дверь.
– Ты-то сам как? – мрачно спрашивает Алферов, показывая глазами на коньяк. – До сцены доберешься?
– Ну так!
Да, блин, мне ведь еще петь… О Господи! Никакого тебе покоя. В горле свербит, голова тяжелая. Я захожу в сортир и иду к раковине. Включаю воду и жду, когда она немного стечет. Стою и жду, облокотившись на шаткую раковину, пытаясь рассмотреть себя в мутное, треснувшее зеркало. Ни хрена не видно, кроме каких-то контуров, волос и щетины… Ладно, наплевать. Я с трудом наклоняюсь, чтобы не покачнуться и лбом окончательно не добить зеркало, и пью воду. Она с каким-то болотным привкусом, как в Питере, но какая еще может быть, к черту, вода в этом древнем подвале? Зато холодная.
Попив, я понимаю, что это еще не все, что я мог бы сделать в туалете. Я задумываюсь, а потом решительно направляюсь в кабинку с унитазом. Здесь относительно чисто, пахнет то ли карболкой, то ли хлоркой – въевшийся мне в память запах школьного сортира… Да, надо пописать. Как-то я давно не писал, а тут еще перед глазами лежит обдувшийся Иванов со своей лужей. Надо подстраховаться. Извлеченный Мася никак не реагирует, видимо, совсем сомлел, но исправно выдает мощную струю, исходящую паром. Часть капель орошает мне штаны, но мне все равно… Я запихиваю Масю обратно и собираюсь выйти, но что-то меня тревожит… Что же меня тревожит?.. «А поднял ли ты, Андрей Степанов, как Русский Новой Формации, достойный войти в дружную семью европейских народов, стульчак?» – думаю я. И с горечью вижу, что стульчака-то и нету! Нету стульчака!.. А на нет – и суда нет. А как же тогда… А-а, ладно… Вот гениальное решение всех насущных проблем. Ах как это по-нашему!
Выйдя из туалета, я застываю. Куда идти? В буфет – душа не принимает, видеть уже никого не могу, да и дышать там нечем… В подсобке сладко спит обоссанный Иванов, и около него хлопочет сердобольная Вера. Сейчас, наверное, по собственной инициативе подтирает за ним… Барды, ебенать! Сливки общества. Цвет российской культуры… Может, запереться в сортире и покемарить на толчке? Нет, начнут ломиться. Не дадут расслабиться.
Голова болит все сильнее. Вот еб твою мать! Прямо каторга какая-то эти бардовские концерты… Посижу на стуле в коридоре. Только бы никто не заметил, не подошел с разговором. Или пускай подходят, но с колой… Я плюхаюсь на стул, ставлю бутылку между ног, крепко сжимаю, чтобы не спиздили, и закрываю глаза. И меня тут же начинает вместе со стулом медленно вращать вокруг оси. Я трясу головой, пытаюсь сосредоточиться и привести себя в состояние равновесия, но стул плавно отрывается от пола и, описывая круги, поднимается в воздух… Все выше и выше… У меня захватывает дух, я испуганно наклоняюсь, чтобы не треснуться затылком об потолок, и быстро открываю глаза… Я сижу на самом кончике стула, наклонившись вперед до такой степени, что упираюсь ладонями в пол. Бутылка лежит на полу, но каким-то чудом не разлилась. Слава тебе, Господи! Я с кряхтеньем отлепляюсь от пола, усаживаюсь поглубже и испуганно оглядываюсь: нет ли свидетелей моего падения? Нет, все в буфете. Чего-то я того… Не этого… Не хватало только еще описаться. В духе барда Иванова. Совсем огорчить Алферова. Хорошо бы сейчас кофейку… Он оттягивает. Я делаю глоток коньяка. Не слишком глубокий, чтобы не полез обратно. Где же ты, мой тихий Ангел с холодной колой?.. Или с чашкой «Нескафе»… Лицо мое обжигает так, что я зажмуриваюсь. В животе образуется вакуум, черная дыра. Словно весь я распадаюсь на молекулы, улетучиваюсь в пространство. Теряю ориентацию. Перед глазами плывет и темнеет. Я плотнее вдавливаюсь в стул, чтобы сохранить равновесие, и мне становится страшно. Холодный пот выступает на лбу, противно зябнет тело. И такая душевная слабость охватывает меня, что хочется заплакать… Как будто я опять остался совсем один, Нигде, только вот покоя здесь нету… Нет ощущения радости и счастья…
Надо работать, надо работать…
Надо что-то делать. Что-то я должен был делать…
Я сижу с открытыми глазами и смотрю вперед. Там, впереди, клубится что-то голубое. Я страшно напрягаю зрение, разум, всего себя. И вижу стену. Голубую стену алферовского «Поворота»… А что, собственно, я здесь делаю? Почему я не дома? Я хочу лежать в койке Николая Степановича совершенно один, прихлебывая крепкий, заваренный в кружке чай, и тупо смотреть телевизор. Что-нибудь доброе, вялотекущее, про животных, где однорукий и одноногий австралийский океанолог с восторженной улыбкой, время от времени искажаемой нервной гримасой, рассказывает о добродушном и безобидном характере акул. И еще я люблю смотреть про негров. Не про афроамериканских придурков, на которых так стараются быть похожими наши глупые молодые поп-звезды, а про настоящих, из какой-нибудь Зимбабве, неделями бродящих по джунглям и саваннам, питаясь всякой дрянью, и устраивающих настоящий праздник с песнями и плясками по поводу поедания загнанного вомбата. И ни хуя им больше не нужно – ни стиральных машин, ни квартир, ни денег, ни духовности, ни джипов, ни бардовских песен. И они правы, ебенать, – разве все это можно есть? Мы все тут, в конце концов, охуеем, спятим, рехнемся, сопьемся, перебьем друг друга от нашей жадности, зависти, величия, духовности, тоски, а масаи так и будут бродить по своим лесам, как бродили тысячу лет, и петь песни по единственному разумному поводу, существующему для этого в мире, – туго набитое после длительного воздержания брюхо. А у нас наоборот, у нас поют, чтобы набить брюхо. И как их не разнесет, я не понимаю, всех этих звезд, засоривших своими опостылевшими физиономиями все концерты, все телеканалы, все журналы, вырывающих друг у друга куски изо рта, готовых прилюдно обосрать кого угодно и полюбить кого угодно, только чтобы остаться на плаву и заработать еще сколько-то там тысяч зеленых. Неужели им все мало?.. Когда-нибудь новый Карамзин напишет историю постперестроечной России, и эпиграфом он выберет: «Жадность фраера сгубила».
Я замечаю, что взгляд мой упал на бутылку коньяка, стоящую у моих ног. А не выпить ли мне?.. Я, кстати, давно не пил. Давящая тяжесть, сковывающая мое тело, периодически сменяется накатывающими волнами невероятной легкости, от которой я, кажется, вот-вот взлечу к потолку и прилипну к нему, как воздушный шар. Да-да… Надо выпить…
Я с трудом поднимаю бутылку, понимая с радостью, что она еще почти полная, и лью коньяк в себя. Он уже лишен какого-либо вкуса, только слегка пощипывает язык. Я останавливаюсь только тогда, когда пары наполняют всего меня до такой степени, что еще немного – и я лопну. Или буду испепелен внутренним жаром. Во рту все горит. Дышать дьявольски трудно. Мощная отрыжка, образовавшись в глубине живота, клубясь и булькая, поднимается к горлу. Я испуганно открываю рот, и она с рычанием вырывается из меня. Я даже подпрыгиваю на стуле и смотрю по сторонам – не услышал ли кто?.. Во рту – как кошки насрали. Надо закурить. Я лезу за сигаретой и обжигаюсь окурком, зажатым у меня между пальцев. Вот еб твою мать! Я и забыл, что курю… Та-а-ак… И что делать? Я глубоко задумываюсь, куря.
Меня заволакивает дымом…
– Степанов!
Что?.. Ну что еще?..
– Андрей!
Ну что, Господи?! Идите вы все к такой-то матери!..
– Он спит, что ли?
– Степанов, ты мне весь клуб спалишь!
Где я?
– Иванов спит, Крюгер спит, теперь Степанов… У меня что тут – ночлежка?..
– Андрей, проснись…
Я открываю сомкнутые вежды. Две тени перед моими глазами постепенно превращаются в расплывчатые фигуры, обретающие отдаленно знакомые очертания… Мужчина и женщина… Их голоса сотрясают меня.
– Степанов, ты хочешь, чтобы мы здесь сгорели все? Кто же горящие окурки на пол бросает?!
– Андрей, тебе плохо?
Да, да, мне плохо… Мне хуево, друзья мои… Мне вообще никак…
Я узнаю Алферова. Он кипит от злости. Я пытаюсь улыбнуться. Широкой улыбкой лоха. Опять я чего-то не то сделал. Как всегда. Не ошибается тот, кто ничего не делает. Так говорил Ильич. Лучше бы я ничего не делал… А это кто? Добрый голос, сочувствующий взгляд. Исходящее беспокойство. Ира? Нет… Лера! Нет, нет… Черт! Как же ее… Опять забыл!.. Вечно я все забываю… Вера! Ф-ф-фу!.. Да, точно, Вера.
– Андрюша, ты встать можешь?
– Да, да…
– Степанов, ты выступать будешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36