https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/
– Под гитару? Нет, не пою. Могу подпеть у костра, а на гитаре я так и не научилась.
– Ну и слава Богу! – искренне говорю я.
Я начинаю есть и вспоминаю, что, как всегда, забыл купить хлеб. Ну и хрен с ним!
Вера интимно жует шоколадку и отпивает кофе. «Русский продукт» с «Гянджей» – вот, наверное, сюрная смесь.
Я запихиваю в рот огромный кусок лосося. Сочная мякоть наполняет рот. Да, это тебе не крюгеровские пельмени. Стуча вилкой по тарелке, цепляю картофель.
– Интересно, – задумчиво говорит Вера, – сколько такая квартира может стоить…
– Ну, я думаю, тысяч двадцать…
– Двадцать? А не много за такую?
– Да нет… Дом, правда, блочный, но зато прямо у метро. Хотя район, конечно, спальный… Не знаю, если поторговаться, может, пару-тройку тысяч удастся скинуть. Только где их взять, эти семнадцать тысяч?
Вера вздыхает. Я жадно ем. Настроение становится благодушным.
– А здесь балкон есть?
– Есть, но он тоже маленький. И весь забит каким-то хламом.
Я как-то месяц назад вышел на этот балкон, просто из любопытства, посмотреть, что там. Весь балкон был завален полусгнившими досками, ржавыми железками непонятного предназначения, картинными рамами с осыпавшейся позолотой, в углу стояли пыльные бутылки из-под пива и водки, в общем, типичный балкон одинокого мужика, мнящего себя рукастым умельцем. А рядом с бутылками стояло нечто керамическое, напоминавшее школьный кубок по футболу. Я поднял, стал рассматривать, подергал крышку – она не открывалась, и вдруг услышал внутри характерное слабое шуршание, как от пересыпающегося морского песка. Я встряхнул еще раз, прислушался… Страшное подозрение закралось мне в душу. Я осторожно поставил предмет на место и прикрыл какой-то ветошью. Потом я позвонил Алле, и она, зевая, подтвердила мою догадку:
– Ну да, это урна с прахом моего отца. А куда мне его девать? Ты знаешь, сколько стоит захоронить это на кладбище? Вот будут деньги, захороню… Ничего с тобой не случится, поживешь с прахом.
«А действительно, какая хуйня!» – подумал я, но впредь решил на балкон не выходить, заперев его покрепче на все три ручки. А вечером того же дня напился с Илюшенко и, задумчиво жуя огурец, стал говорить ему громким голосом, чтобы он не заснул:
– Из праха вышел, прахом стал Николай Степанович, царствие ему небесное. Ни рук, ни ног, ни головы, один пепел в фаянсовом горшке. Есть ли имя у этого праха? Есть ли у праха звания, чины и титулы? А национальность? Есть ли Национальность у праха и души? А, Илюшенко? Ты спишь, что ли? Ты давай не спи… Чем прах русского патриота отличается от праха чеченского террориста? И чем человеческий пепел отличается от пепла сгоревшей помойки? И есть ли вообще смысл во всем этом?
– Нет никакого смысла, – твердо ответил мне тогда Илюшенко, аккуратно стряхивая пепел в мою рюмку.
– Ты смотри, куда стряхиваешь, Илюшенко! – заорал я ему. – Вон пепельница стоит… Какой смысл в том, что я русский? Что, из-за того, что я русский, мне дадут шенгенскую визу? Или меня полюбят милиционеры? Да они скорее чечена за бабки из обезьянника выпустят, чем меня. Или за то, что я русский и москвич, это государство даст мне квартиру? Да ни хрена оно мне не даст, хотя и должно по конституции, будь она неладна. Наплевать на это государству. Ему наплевать, что я, москвич в третьем колене, живу с родителями, которые меня заебали и которых я заебал, в халупе, несмотря на то что они, как ветераны труда, уже тридцать лет имеют право на дополнительную жилплощадь. Понял? И сам я в течение семи лет, как папа Карло, пахал на этот город. Рабочим был на заводах после ПТУ. Ра-бо-чим! Только рассказывать об этом не люблю. До сих пор терпеть не могу рабочий класс. Такая мерзость этот рабочий класс… Илюшенко, не спи, замерзнешь!
– Я не сплю, – хмуро ответил Илюшенко и зевнул.
– Ты давай разливай… А вот если у тебя есть бабки, тогда насрать – чечен ты, азер или вообще хуй знает кто, покупай себе в Москве что хочешь. И наплевать Лужкову, откуда у тебя деньги, где ты их взял – баранов в горах пас или заложниками торговал. Ну да, я русский! И чем я должен гордиться? Своими предками-крестьянами? Крепостными с поротыми задницами, которых продавали, как скот, поштучно и в розницу? Блохастыми, бородатыми мудаками, тупыми как валенки, которые ни читать, ни писать не умели и раскалывали друг другу бошки дрекольем на межах? Которые напивались по церковным праздникам как свиньи и пиздили от тоски своей жизни беременных жен? А потом их наряжали в мундиры, давали в руки ружья и посылали орущей толпой на крепостные стены, на какие-то скалы, на танки и под пулеметы. И они бежали, даже не думая, на хуя это нужно. И вдруг оказалось, что все это, все эти победы, завоевания и освобождения были никому не нужны. Почему я должен этим гордиться? А может, мне стыдно за это. За свой народ и за мою страну. Может, я хочу, чтобы у меня вообще не было никаких предков, а у России – истории. Может, без истории мы и жили бы лучше…
Тут Илюшенко наконец прицелился и разлил, мы выпили, выдохнули, и я продолжал:
– Что, я должен гордиться тем, что первые двадцать лет моей жизни какие-то маньяки, жулики и уебища внушали мне одно, а после двадцати другие маньяки, жулики и уебища внушают мне совершенно противоположное? И все хотят, чтобы я верил им, голосовал за них, шел за них в бой и не мешал им спокойно набивать свои карманы и брюхо. Но никто не дал мне квартиру! И не дадут. Сегодня я могу пойти на митинг какого-нибудь гребаного СПС и протестовать против памятника Дзержинскому, который по крайней мере в отличие от этих самовлюбленных трещоток Немцова с Хакамадой боролся с беспризорностью, а завтра надену кроличий треух и пойду под портретом Сталина к Мавзолею клеймить антинародный режим. И что – кто-нибудь даст мне за это квартиру?.. Я могу быть русским, коммунистом, яблочником, лимоновцем, анпиловцем, идущим вместе, скинхедом, толкиенистом, казаком, языческим волхвом, антиглобалистом, баркашовцем, жопой с пальцем, все равно никто не даст мне квартиру. Я не хочу умирать на баррикадах за правое дело, каким бы оно ни было, я хочу умереть в своей отдельной квартире. И никого не ебет, от чего я умру – от алкоголя, наркотиков, СПИДа или честного инфаркта миокарда, коммунистом или демократом, если я умру гражданином своей страны. Только вся беда в том, что я, как национальная единица, на хуй этой стране не нужен. Все эти борцы за демократию, типа Явлинского, на старости лет спокойно свалят отсюда в прикупленный трехэтажный особняк где-нибудь на окраине Мюнхена и будут там, под присмотром врачей, в окружении внуков, доживать свой век улыбчивыми пенсионерами, послав на хуй и меня и тебя, Илюшенко. Илюшенко, ты уже заебал спать!
– Продолжай, – кивнул мне Илюшенко и уронил свою лысую бликующую голову веб-дизайнера и интернетчика на грудь.
– Пьяница ты, Илюшенко, – проворчал я и начал разливать. – Вот ты сам кто?
– Я? – с интересом переспросил Илюшенко, встрепенувшись, и опять замолчал.
– Ты, ты. Хохол ты, Илюшенко, вот ты кто. И что, ты гордишься тем, что ты хохол?
– Я только по отцу хохол, – проговорил Илюшенко, глядя черными, как украинская ночь, глазами в потолок, – а по матери я польский шляхтич.
– Ну, понес… – огорчился я. – Вас, хохлов, послушать, так все вы потомки польских шляхтичей. А то и графов Потоцких. Слыхал я эту песню. Аристократы, ебена мать… Это как у русских – у кого ни спроси, все дворяне, а не дворяне, так непременно из казаков или правнуки купцов первой гильдии. Крестьяне мы все, Илюшенко, крестьяне! С поротыми задницами. И русские и хохлы… На-ка вот, выпей еще горилки. Геть!
Я сунул ему в руку рюмку и выпил сам. Илюшенко вылил водку в рот, зажмурил глаза, ощупью нашел на тарелке огурец и медленно понес его ко рту.
– Да! – закричал я глумливо. – Я ведь, Илюшенко, еще должен гордиться русской аристократией и дворянством. Гордиться и скорбеть вместе с ними о том, что они просрали в свое время Россию, вместе с царем-батюшкой, и расползлись по всему миру как тараканы. О том, что им дали пинка под зад те, кого они веками за людей не считали, только жрали, торчали на своих вонючих псарнях и тупели с каждым поколением. По сути, все это дремучее русское дворянство всегда было дворней и холопами царей. А теперь вдруг выползли из всех щелей, опять стали князьями и графами и требуют от меня принять участие в возрождении России. Взывают к моему национальному самосознанию. Они в семнадцатом году довели страну до полной жопы своей жадностью и глупостью, а теперь опять взвалили на себя бремя хранителей чести и традиций государства российского. Пиздят об этом на всех углах, а я должен их слушать и быть от всего этого в восторге. Вон Михалков, известный московский барин, уже просто достал всех со своей монархией. Так и талдычит об этом по ящику. Может, он спит и видит, как бы стать камергером и дочек своих пристроить фрейлинами или вообще объявить себя местоблюстителем престола, недаром он так носится со своими предками-боярами, хотя черт его знает, что это за бояре такие – Михалковы, никогда о таких не слышал. А мне предстоит, любя Россию, посадить себе на шею еще одного гаранта со свитой, которые будут тусоваться в каком-нибудь дворце, мотаться туда-сюда по всему миру и занимать лучшие ложи в театрах. А еще я обязан буду вставать при появлении этих клоунов, трепеща от почтения, и называть себя верноподданным. Не хочу быть верноподданным! Я хочу, чтобы мне дали квартиру. Только хуй мне кто даст квартиру, будь я даже Рюриковичем. Вообще, Илюшенко… Да не спи ты, Илюшенко, еб твою мать! Илюшенко послушно поднял голову с закрытыми глазами и промолвил, хитро улыбаясь:
– А ты налей…
– Вообще, Илюшенко, – продолжал я, наливая – себе побольше, ему поменьше, – я считаю, что у человека не должно быть ни предков, ни национальности, ни фамилии. Человек самодостаточен без всего этого, он сам может, достигнув определенного возраста, выбрать себе и то, и другое, и третье по желанию. И никто не вправе запретить ему это.
– Как клоны, – пробормотал Илюшенко, протягивая неверную руку за рюмкой.
– Не как клоны, – рассердился я, – у клонов нет семьи и дома, они производятся в лабораториях и уже взрослыми. К тому же в них закладывается определенная программа – быть, допустим, звездными воинами… Насмотрелся ты дурацких фильмов, Илюшенко, тьфу!.. Человек рождается в нормальной семье, у него есть мама и папа, братья и сестры. Он живет в своем доме, читает книги, смотрит телевизор, лазает, как ты, по Интернету. Только вот мама у него, когда ей стукнуло шестнадцать лет, решила стать Гюльнарой О'Коннор, скифкой, потому что ей так захотелось, а папа выбрал себе имя Сократ Каюк-оглы, баск, и старший брат у него стал Чингисханом Гольденвейзером, шумером…
– А… почему не русским?
– Ну пускай будет русским. Чингисхан Гольденвейзер, русский. А сестра у него…
– По… Пок… Поках… Поках… онтас…
– Чего?
– По-ка-хон-тас! – отчетливо выговорил Илюшенко, покраснев от напряжения, и уронил голову на плечо.
– А, Покахонтас! Ну да, Покахонтас Долбанян…
– Ш… ш-ш-ш… ши-и… – зашипел Илюшенко, ощерившись.
– Чего?
– Ш-ш-ш… ши… и… тка… Ш-ш-иитка…
– Шиитка? При чем здесь шиитка? Нет такой национальности – шиитка…
Но Илюшенко только кивал убедительно.
– Ну хорошо, пусть будет шиитка. А младший брат оказался умнее всех и стал номером 838901. Понял? Ну, давай выпьем…
Мы выпили, и я продолжил задумчиво:
– Что такое национальность, фамилия, предки? Повод для бессмысленной гордыни и публичной скорби. Повод кичиться достоинствами, которых у тебя на самом деле нет. Безо всяких на то оснований. Кровь – это все хуйня, генетика и физиология, горючее для биоскафандра, не более. Забыли мы Библию, – погрозил я пальцем дремлющему Илюшенко, – а ведь Христос неспроста говорил: «Нет для меня ни эллина, ни иудея, ни…» кого-то там еще. Смирение, Илюшенко, смирение! Нету национальности у тела моего, Илюшенко, и у души нету…
– Иудеи классные чуваки бывают, – неожиданно ясным голосом произнес Илюшенко, не открывая глаз, – и поквасить любят, и не жадные…
– А если бы я был не Степановым, а Гольденвейзером, любил бы ты меня, Илюшенко? – воскликнул я. – Любил бы так, как сейчас любишь? Зачем я не еврей, Илюшенко? Ах, зачем я не еврей! Будь я евреем, я бы купил себе эту чертову квартиру. А не купил бы, так свалил бы куда-нибудь, где мишпуха платит только за то, что ты еврей, – в Израиль или в Штаты. А еще лучше в Германию. Пусть бы немцы искупали грехи нацизма в моем лице. А у меня?.. У меня, Илюшенко, никто даже не стал жертвой сталинских заскоков. Никого у меня не гнобили, не сажали, не выселяли. С топором никто из моих прадедов на сельских комсомольцев не кидался. Наверное, и раскулачивать-то было нечего. Даже как-то неудобно. Не из-за чего горевать, не на что сетовать, некому мстить. Нечем гордиться перед иностранцами. Не у кого требовать сатисфакции. Черт-те что… А будь я евреем, немцы мало того что дали бы мне денег, а еще и извинились бы передо мной на весь мир. А я бы простил… Я же добрый, а, Илюшенко? Илюшенко! Ты опять спишь, мать твою?! Давай выпьем, Илюшенко!
Так мы пили, не чокаясь.
А эта урна так и будет стоять здесь до самой Аллиной смерти, пока чужие люди, разгребая квартиру к евроремонту, не найдут ее, недоуменно пожав плечами. Поняв же, что это такое, ужаснутся и ночью, тайком, закопают ее в палисаднике, так и не узнав, что это прах русского православного художника, ярого антисемита и народника, не любившего ни коммунистов, ни демократов и мечтавшего о возрождении великой России.
И никто не будет разговаривать с этой урной, как Гамлет с черепом Йорика.
А душа Николая Степановича, не имея ни имени, ни национальности, ни семьи, где-то в дебрях Космоса станет частью Высшего Разума.
Все тщета и хуета хует.
Но Вере я о прахе ничего не скажу.
– Давай выпьем, – говорю я.
– Давай. У меня еще есть.
Вера поднимает чашку и с улыбкой глядит мне в глаза. А у самой глаза блестят и играют. Коньяк с кофе, видимо, пошел ей в жилу. Ну и славно.
Я наполняю мензурку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36