https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/sensornie/
Я должен был умереть во всей красе своего таланта, многое не успев, о многом не договорив, многое не сделав (аккурат перед смертью я был бы оживлен и полон сил и делился бы со всеми своими новыми задумками и грандиозными планами), сгореть в расцвете лет, недопонятый, одинокий, пьющий и даже, кажется, нюхающий, таинственный, в полной мере испытавший на себе все удары судьбы, выпадающие на долю всякого самобытного художника в этой несчастной стране… Я знаю, что после моей смерти многие однозначно назвали бы меня конкретным Гением, знакомством, распиванием и последующим мордобоем со мной гордились бы, меня бы цитировали, обо мне бы писали (и страшно подумать, но – ах! ах! – как хочется верить, что сама Капа Деловая, устыдившись наконец своих статей с высосанными из пальца восторгами и вымученной критикой одноразовых, как презервативы, мальчуковых и девчоночьих групп, больше напоминающих чьи-то гаремы, творчество которых находится где-то за гранью добра и зла, и третьесортных заезжих диджеев неопределенной расовой принадлежности из рабочих пригородов Лондона, старательно написанных доходчивым тинейджерским языком, даже за очень большие деньги, опубликовала бы в «Московском комсомольце» душевный некролог, начинающийся просто и со вкусом: «Умер Андрей Степанов…», за который она была бы с треском уволена личной телеграммой П. Гусева, присланной с африканского сафари, и ошельмована обиженной рэйверской тусовкой, но до конца дней своих, прошедших в нищете и забвении, так и не пожалела бы об этом), на свет божий всплыл бы целый детский сад моих фальсифицированных внебрачных детей, а потом миру открылась бы некая женщина, с которой я якобы тайно обвенчался в занесенной пушистыми снегами церквушке в Коломенском… На моих похоронах, превратившихся бы в тотальную пьянку, опечалившую моих родителей, девочки, девушки и женщины обрыдались бы всласть, а одна шестнадцатилетняя экзальтированная особа, поддавшись общему отчаянию, проглотила бы целую пригоршню колес, но ее, к счастью, откачали бы… И Скородумов, бледный от горя, произнес бы двухчасовую речь, полную глухих намеков на причастность к моей смерти то ли спецслужб, то ли зловещих сектантов-недоброжелателей, отчего озноб пробежал бы по рядам скорбящих, обильно сдабривая ее гневными филиппиками в адрес Лужкова, Минкульта, Союза писателей, Аллы Пугачевой, новых русских и колоритного лысого депутата Шандыбина, и, заебав всех, под конец расплакался бы самыми настоящими слезами. Он причислил бы меня к сонму Святых и Великомучеников Русского Рока – Майк Науменко, Цой, Башлачев (скорбь о которых никогда не переполняла меня) – и наверняка приплел бы сюда еще и Высоцкого, жившего, по-моему, со своей француженкой как у Христа за пазухой, ни в чем себе не отказывая, страдая разве что с похмелья и от недостатка героина… Сан Саныч устроил бы тематический вечер, посвященный моей памяти, где все опять напились бы, написал бы обо мне книгу воспоминаний («Недопетая песня», допустим) и выпустил бы диск под аналогичным названием с моими записями, тайком сделанными в своем «Диагнозе»… И на моей могилке никогда не переводились бы живые цветы, и в Годовщину Моей Смерти стайки юношей и девушек с искаженными неутихающим горем лицами, подняв воротники и дрожа от холода (умер бы я, конечно, вот таким же поганым ноябрем), пили бы из горла мой любимый «Московский» коньяк и «Балтику-девятку», в благоговейном молчании слушая на разбитых магнитофонах мои песни, от которых меня при жизни уже тошнило.
И многим, между прочим, стало бы за себя стыдно.
Но я не умер, не дали мне умереть, хотя у меня была такая возможность несколько лет назад…
Это случилось в начале ноября, мне тогда стало как-то особенно невыносимо, что-то постоянно побаливало внутри (я думал, что от чрезмерного количества пива), и меня настойчиво посещала мысль, что я устал и мне надо отдохнуть. Вид у меня был жалкий, я угнетающе действовал на своих друзей-поклонников, неутихающий рефрен «Как я устал!» завяз у них в ушах, и когда им совсем это надоело, они скинулись и сделали мне царский подарок – путевку в элитарный дом отдыха на две недели. Кроме того, они вручили мне большую сумму денег, чтобы я там не скучал, и я, живо представив все ожидающие меня там безумства, чуть не прослезился от благодарности.
Дом отдыха действительно оказался очень хорошим, с вышколенной, хоть и не молодой прислугой, с неоскудевающим баром, огромным бассейном и идиллически синеющим лесом у самых ворот. Мне дали номер люкс со всеми возможными удобствами, там были ванная и душ, телевизор с видеомагнитофоном, телефон с московским номером, ажурный балкончик для неспешного покуривания с удовольствием и шикарная двуспальная кровать, манящими достоинствами которой я так и не воспользовался. Народу там отдыхало мало, все больше немолодые и явно небедные люди, делающие все чинно и не спеша, с отстраненным достоинством европейцев пережидавшие утомительную процедуру перемены обильных блюд, производимую улыбчивыми бесшумными официантками, и, став одним их этих людей, я почувствовал столь долго недосягаемую для меня приятность такой жизни… Первое время, скорее по привычке, чем из желания, я окидывал взглядом отдыхающих, выискивая причину для флирта, и даже на какое-то время положил глаз на кокетливую статную барменшу лет под сорок, незлобивый роман с которой мог бы стать красивым финале апофиозо для моего изживаемого эдипова комплекса, но вдруг я понял, что я и правда так устал, что самым счастливым для меня было бы провести время в покойном одиночестве… С вежливым достоинством я раскланивался каждый день с пожилой парой из соседнего номера, выглядевшей как посольская чета в отставке; торжественно выпивал свою утреннюю чашку кофе с сигаретой в энглизированном, отделанном мореным дубом баре с полюбившейся мне «Литературной газетой» в руках, где среди разнообразных, по-стариковски ворчливых пожеланий русской литературе, кинематографу, театру и телевидению, какими они должны быть, перемежающихся русофильскими воззваниями полусумасшедших православных гностиков с армянско-еврейскими фамилиями, я с особенным удовольствием читал произведения современных белорусских авторов – все больше про Хатынь, партизан и аистов – и упивался их монументальной, непоколебимой совковостью и простодушием, в коих без труда находил истоки феномена Лукашенко. Я наслаждался неторопливой прогулкой по ближнему леску, обустроенному дивными екатерининскими мостиками и беседками, среди которых какие-то люди с метлами, весьма похожие на дворовых, истово застывали при моем приближении и чуть ли не кланялись, пока я не отпускал их кроткой улыбкой, коротал время перед гонгом к ужину под раскидистыми пальмами в зимнем саду в изящной беседе с милой старушкой в фиолетовых буклях, бывшей балериной, о Париже, Большом театре и ее очаровательных внучках. И тут я понял, насколько мне опротивела моя затянувшаяся молодость. Без особого удивления я осознал, что не могу вспомнить ничего радостного, светлого и счастливого, что случилось бы со мной в молодости, и что именно эта золотая пора положила начало моему осознанию собственной ничтожности, разочарованности, краху иллюзий и усталости, что молодость не дала мне ничего, кроме беспричинной злобы и презрения к окружающим меня людям, к моей стране и ко всему этому миру, и в итоге привела меня на стезю банального неудачника и мизантропа. Я понял, что с самого детства был до смешного каноническим представителем своего уставшего поколения, не слишком здоровым потомком людей, у которых никогда не было шанса на одиночество, которые на семьдесят лет были загнаны в колхозы, коммуналки, бараки, очереди, на собрания, на митинги, на парады, на заводы и фабрики, на стройки, на кухни диссидентов, в лагеря, в туристические походы, в атеизм, в антифашизм, в антисемитизм, в антисоветизм, в казармы, в Политех шестидесятых, в НИИ, в конторы, в творческие союзы, во всесоюзные здравницы, в границы Советского Союза, в кружки, в садоводческие товарищества, в андеграунд, в рамки официального искусства и партийной дисциплины, в семью братских народов и крепкую советскую семью. И когда народ изнемог от этой протухшей, зловонной, заплесневелой тесноты, возненавидел сам себя и все это на удивление быстро рухнуло, моя молодость под звуки флейт, бонгов и гитар потащила меня на митинги; шествия; концерты русского рока; в Питер, на тусовки неформалов к Казанскому собору и в «Сайгон», всегда облепленный местными бесполыми существами в банданах, просящими денег на пиво и кофе; на сборища поэтов; в подвалы к музыкантам; на защиту Белого дома; на штурм Белого дома; на вещевые рынки; к Алферову и Скородумову… Я со стыдом вспомнил, каким я был бодрым, уверенным в себе и в своем ослепительном будущем лопоухим дураком, пока молодость не выжала из меня все соки и не отшвырнула на обочину дороги, по которой мчалось обезумевшее стадо новых русских, паля друг в друга из «беретт» и кидаясь тротиловыми шашками, не оставив мне ровным счетом ничего из того, что мне действительно было нужно. Я понял, насколько отвратительна для меня молодежь, сидящая на моих концертах, толпящаяся с «Балтикой» у Скородумова, по-дурацки одетая, нищая, поющая, пиздящая, восторженная, охуевшая, ссущая в подъездах, болтающая на пиджин-русском, никчемная, пизданутая, убивающая ровесников и бомжей, даже не подозревающая, что такое секс, но занимающаяся истеричной, пьяной, неумелой еблей, беснующаяся на выступлениях своих зажравшихся, отупевших кумиров, идущая в армию, чтобы стать там мущщинами, и возвращающаяся оттуда безнадежными кретинами с сотрясением мозга и, возможно, отпидарасенная, чтобы через год спиться и припадочным дворовым алкоголиком с бугристым лиловым лицом всю оставшуюся жизнь вспоминать службу как самое светлое время в жизни… Как смешны и нелепы все эти правильные мальчики и девочки из «Идущих вместе», всерьез уверенные в том, что они выражают чаяния и надежды Нового Поколения, и даже не подозревающие, что чаяния и надежды любого поколения на этой планете всегда были и будут разрушены, но готовые подбежать и плюнуть в лицо всякому, кто не соответствует их идеалу истинного россиянина. В свое время они благополучно превратятся в болтливых молодящихся пизд с крашеными волосами из офисов и пузатых плешивых топ-менеджеров, болельщиков и знатоков «Формулы-1»; как жалко мне всю эту булькающую, пузырящуюся биомассу, называемую молодежью, которая в подавляющем большинстве своем станет Никем и Ничем, тем, без чего легко можно обойтись, и предназначенную только для того, чтобы кто-нибудь (в том числе отчасти и я) делал на ней деньги, имя и свое будущее всеми возможными способами. И я вдруг понял, что хотел бы родиться уже сорокалетним, с устоявшимися волевыми чертами лица, с багажом знаний, мудрости и денег, достойным этого возраста, со спокойной душой отдав сорок лет безразлично кому – Богу или Дьяволу – только за то, чтобы в оставшиеся мне годы, сколько бы их ни было, вкусить хотя бы малую толику всех радостей спокойной красивой жизни, недоступных и предназначенных мне по факту моего рождения…
Так я думал, отдыхая, а мне между тем с каждым днем становилось все хуже и хуже. Тупая боль где-то посередине груди не оставляла меня ни днем, ни ночью, я начал быстро уставать на своих одиноких прогулках, ел без аппетита, только потому, что еда была на редкость вкусной, и всякий раз после этого меня подташнивало. Утром у меня начала кружиться голова, когда я поднимался по лестнице, лоб покрывался холодной испариной, мне приходилось останавливаться и переводить дух, и настал день, когда меня мучительно, с судорогами вырвало вязкой зеленой желчью. С этого дня меня рвало каждый день, хотя я уже почти ничего не ел, и во рту всегда стоял горький привкус.
Я почему-то был уверен, что это от давления, от резкой перемены погоды – то шел мокрый снег, то выглядывало солнце – и из-за того, что я много курю. Вообще от усталости жизни…
Я хорошо запомнил тот вечер, когда я, перед тем как ложиться спать, зашел в ванную, чтобы посидеть в горячей воде, и посмотрел на себя в зеркало. Я был бледен, как никогда в жизни – хотя не отличался особой румяностью, – почти белый, с глубоко прорезавшимися морщинами у рта, с тусклыми глазами. Виски ломило, несмотря на то что я перед этим выпил две таблетки анальгина. Я пустил воду, присел на край ванны, стал смотреть, как она течет, и вдруг подумал: «Если я залезу в ванну, я из нее уже не вылезу». Не знаю, почему эта мысль пришла мне в голову, но я выключил воду и пошел спать. Я даже не могу сказать, что я спал в ту ночь. Едва я лег, я не то чтобы провалился в сон, я не отрубился, не отключился, я просто исчез, пропал, меня словно не стало. Это не был глубокий здоровый сон без сновидений, это было похоже на короткое беспамятство, и когда я открыл глаза, мне показалось, что я вообще не спал. Я был вдавлен в постель, будто весил тонну. Я лежал, смотрел в окно, за которым светило солнце, и понимал, что со мною что-то не так. В затылке раздавался пульс: «Бумм… бумм… бумм…», глухо и безостановочно, как барабан, тело сотрясалось от рвотных спазм, а ног и рук я вообще не чувствовал, они были раскиданы по постели, как привязанные к моему туловищу нити. Я буквально не мог пошевелиться, мышцы не слушались меня, и на мгновение мне стало страшно, но я успокоил себя: «Это все давление»… Чтобы встать и одеться, мне понадобилось полчаса. Я делал это медленно и плавно, переводя дух после каждого движения, пережидая, пока перестанет кружиться голова, обтирая ладонью вспотевшее лицо. Как только мне удалось пододвинуться к краю постели, я наклонился, и меня вырвало желчью. Она была такая густая, что свисала из моего рта до самого пола и никак не хотела отрываться, и я отцепил ее пальцами. Это отняло у меня столько сил, что несколько минут мне пришлось отдыхать. Когда я все-таки сел, сделав нечеловеческое усилие, меня уже знобило.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
И многим, между прочим, стало бы за себя стыдно.
Но я не умер, не дали мне умереть, хотя у меня была такая возможность несколько лет назад…
Это случилось в начале ноября, мне тогда стало как-то особенно невыносимо, что-то постоянно побаливало внутри (я думал, что от чрезмерного количества пива), и меня настойчиво посещала мысль, что я устал и мне надо отдохнуть. Вид у меня был жалкий, я угнетающе действовал на своих друзей-поклонников, неутихающий рефрен «Как я устал!» завяз у них в ушах, и когда им совсем это надоело, они скинулись и сделали мне царский подарок – путевку в элитарный дом отдыха на две недели. Кроме того, они вручили мне большую сумму денег, чтобы я там не скучал, и я, живо представив все ожидающие меня там безумства, чуть не прослезился от благодарности.
Дом отдыха действительно оказался очень хорошим, с вышколенной, хоть и не молодой прислугой, с неоскудевающим баром, огромным бассейном и идиллически синеющим лесом у самых ворот. Мне дали номер люкс со всеми возможными удобствами, там были ванная и душ, телевизор с видеомагнитофоном, телефон с московским номером, ажурный балкончик для неспешного покуривания с удовольствием и шикарная двуспальная кровать, манящими достоинствами которой я так и не воспользовался. Народу там отдыхало мало, все больше немолодые и явно небедные люди, делающие все чинно и не спеша, с отстраненным достоинством европейцев пережидавшие утомительную процедуру перемены обильных блюд, производимую улыбчивыми бесшумными официантками, и, став одним их этих людей, я почувствовал столь долго недосягаемую для меня приятность такой жизни… Первое время, скорее по привычке, чем из желания, я окидывал взглядом отдыхающих, выискивая причину для флирта, и даже на какое-то время положил глаз на кокетливую статную барменшу лет под сорок, незлобивый роман с которой мог бы стать красивым финале апофиозо для моего изживаемого эдипова комплекса, но вдруг я понял, что я и правда так устал, что самым счастливым для меня было бы провести время в покойном одиночестве… С вежливым достоинством я раскланивался каждый день с пожилой парой из соседнего номера, выглядевшей как посольская чета в отставке; торжественно выпивал свою утреннюю чашку кофе с сигаретой в энглизированном, отделанном мореным дубом баре с полюбившейся мне «Литературной газетой» в руках, где среди разнообразных, по-стариковски ворчливых пожеланий русской литературе, кинематографу, театру и телевидению, какими они должны быть, перемежающихся русофильскими воззваниями полусумасшедших православных гностиков с армянско-еврейскими фамилиями, я с особенным удовольствием читал произведения современных белорусских авторов – все больше про Хатынь, партизан и аистов – и упивался их монументальной, непоколебимой совковостью и простодушием, в коих без труда находил истоки феномена Лукашенко. Я наслаждался неторопливой прогулкой по ближнему леску, обустроенному дивными екатерининскими мостиками и беседками, среди которых какие-то люди с метлами, весьма похожие на дворовых, истово застывали при моем приближении и чуть ли не кланялись, пока я не отпускал их кроткой улыбкой, коротал время перед гонгом к ужину под раскидистыми пальмами в зимнем саду в изящной беседе с милой старушкой в фиолетовых буклях, бывшей балериной, о Париже, Большом театре и ее очаровательных внучках. И тут я понял, насколько мне опротивела моя затянувшаяся молодость. Без особого удивления я осознал, что не могу вспомнить ничего радостного, светлого и счастливого, что случилось бы со мной в молодости, и что именно эта золотая пора положила начало моему осознанию собственной ничтожности, разочарованности, краху иллюзий и усталости, что молодость не дала мне ничего, кроме беспричинной злобы и презрения к окружающим меня людям, к моей стране и ко всему этому миру, и в итоге привела меня на стезю банального неудачника и мизантропа. Я понял, что с самого детства был до смешного каноническим представителем своего уставшего поколения, не слишком здоровым потомком людей, у которых никогда не было шанса на одиночество, которые на семьдесят лет были загнаны в колхозы, коммуналки, бараки, очереди, на собрания, на митинги, на парады, на заводы и фабрики, на стройки, на кухни диссидентов, в лагеря, в туристические походы, в атеизм, в антифашизм, в антисемитизм, в антисоветизм, в казармы, в Политех шестидесятых, в НИИ, в конторы, в творческие союзы, во всесоюзные здравницы, в границы Советского Союза, в кружки, в садоводческие товарищества, в андеграунд, в рамки официального искусства и партийной дисциплины, в семью братских народов и крепкую советскую семью. И когда народ изнемог от этой протухшей, зловонной, заплесневелой тесноты, возненавидел сам себя и все это на удивление быстро рухнуло, моя молодость под звуки флейт, бонгов и гитар потащила меня на митинги; шествия; концерты русского рока; в Питер, на тусовки неформалов к Казанскому собору и в «Сайгон», всегда облепленный местными бесполыми существами в банданах, просящими денег на пиво и кофе; на сборища поэтов; в подвалы к музыкантам; на защиту Белого дома; на штурм Белого дома; на вещевые рынки; к Алферову и Скородумову… Я со стыдом вспомнил, каким я был бодрым, уверенным в себе и в своем ослепительном будущем лопоухим дураком, пока молодость не выжала из меня все соки и не отшвырнула на обочину дороги, по которой мчалось обезумевшее стадо новых русских, паля друг в друга из «беретт» и кидаясь тротиловыми шашками, не оставив мне ровным счетом ничего из того, что мне действительно было нужно. Я понял, насколько отвратительна для меня молодежь, сидящая на моих концертах, толпящаяся с «Балтикой» у Скородумова, по-дурацки одетая, нищая, поющая, пиздящая, восторженная, охуевшая, ссущая в подъездах, болтающая на пиджин-русском, никчемная, пизданутая, убивающая ровесников и бомжей, даже не подозревающая, что такое секс, но занимающаяся истеричной, пьяной, неумелой еблей, беснующаяся на выступлениях своих зажравшихся, отупевших кумиров, идущая в армию, чтобы стать там мущщинами, и возвращающаяся оттуда безнадежными кретинами с сотрясением мозга и, возможно, отпидарасенная, чтобы через год спиться и припадочным дворовым алкоголиком с бугристым лиловым лицом всю оставшуюся жизнь вспоминать службу как самое светлое время в жизни… Как смешны и нелепы все эти правильные мальчики и девочки из «Идущих вместе», всерьез уверенные в том, что они выражают чаяния и надежды Нового Поколения, и даже не подозревающие, что чаяния и надежды любого поколения на этой планете всегда были и будут разрушены, но готовые подбежать и плюнуть в лицо всякому, кто не соответствует их идеалу истинного россиянина. В свое время они благополучно превратятся в болтливых молодящихся пизд с крашеными волосами из офисов и пузатых плешивых топ-менеджеров, болельщиков и знатоков «Формулы-1»; как жалко мне всю эту булькающую, пузырящуюся биомассу, называемую молодежью, которая в подавляющем большинстве своем станет Никем и Ничем, тем, без чего легко можно обойтись, и предназначенную только для того, чтобы кто-нибудь (в том числе отчасти и я) делал на ней деньги, имя и свое будущее всеми возможными способами. И я вдруг понял, что хотел бы родиться уже сорокалетним, с устоявшимися волевыми чертами лица, с багажом знаний, мудрости и денег, достойным этого возраста, со спокойной душой отдав сорок лет безразлично кому – Богу или Дьяволу – только за то, чтобы в оставшиеся мне годы, сколько бы их ни было, вкусить хотя бы малую толику всех радостей спокойной красивой жизни, недоступных и предназначенных мне по факту моего рождения…
Так я думал, отдыхая, а мне между тем с каждым днем становилось все хуже и хуже. Тупая боль где-то посередине груди не оставляла меня ни днем, ни ночью, я начал быстро уставать на своих одиноких прогулках, ел без аппетита, только потому, что еда была на редкость вкусной, и всякий раз после этого меня подташнивало. Утром у меня начала кружиться голова, когда я поднимался по лестнице, лоб покрывался холодной испариной, мне приходилось останавливаться и переводить дух, и настал день, когда меня мучительно, с судорогами вырвало вязкой зеленой желчью. С этого дня меня рвало каждый день, хотя я уже почти ничего не ел, и во рту всегда стоял горький привкус.
Я почему-то был уверен, что это от давления, от резкой перемены погоды – то шел мокрый снег, то выглядывало солнце – и из-за того, что я много курю. Вообще от усталости жизни…
Я хорошо запомнил тот вечер, когда я, перед тем как ложиться спать, зашел в ванную, чтобы посидеть в горячей воде, и посмотрел на себя в зеркало. Я был бледен, как никогда в жизни – хотя не отличался особой румяностью, – почти белый, с глубоко прорезавшимися морщинами у рта, с тусклыми глазами. Виски ломило, несмотря на то что я перед этим выпил две таблетки анальгина. Я пустил воду, присел на край ванны, стал смотреть, как она течет, и вдруг подумал: «Если я залезу в ванну, я из нее уже не вылезу». Не знаю, почему эта мысль пришла мне в голову, но я выключил воду и пошел спать. Я даже не могу сказать, что я спал в ту ночь. Едва я лег, я не то чтобы провалился в сон, я не отрубился, не отключился, я просто исчез, пропал, меня словно не стало. Это не был глубокий здоровый сон без сновидений, это было похоже на короткое беспамятство, и когда я открыл глаза, мне показалось, что я вообще не спал. Я был вдавлен в постель, будто весил тонну. Я лежал, смотрел в окно, за которым светило солнце, и понимал, что со мною что-то не так. В затылке раздавался пульс: «Бумм… бумм… бумм…», глухо и безостановочно, как барабан, тело сотрясалось от рвотных спазм, а ног и рук я вообще не чувствовал, они были раскиданы по постели, как привязанные к моему туловищу нити. Я буквально не мог пошевелиться, мышцы не слушались меня, и на мгновение мне стало страшно, но я успокоил себя: «Это все давление»… Чтобы встать и одеться, мне понадобилось полчаса. Я делал это медленно и плавно, переводя дух после каждого движения, пережидая, пока перестанет кружиться голова, обтирая ладонью вспотевшее лицо. Как только мне удалось пододвинуться к краю постели, я наклонился, и меня вырвало желчью. Она была такая густая, что свисала из моего рта до самого пола и никак не хотела отрываться, и я отцепил ее пальцами. Это отняло у меня столько сил, что несколько минут мне пришлось отдыхать. Когда я все-таки сел, сделав нечеловеческое усилие, меня уже знобило.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36