https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/170na70/
Так же пришлось ему покинуть Галле…
В третьем городе, поменьше, его приняли с распростертыми объятиями: там давно мечтали залучить к себе знаменитого органиста. Но работать ему было уже трудно, и он не успевал писать новую музыку для богослужений. Тогда, после колебаний, он пустил в ход рукописи отца. Он сделал надпись на сборнике нот, подаренных ему Бахом: «Мои сочинения, переписанные рукой моего отца». Ему поверили: ведь мало кто знал музыку старшего Баха. Но образ жизни Фридемана, еще более разгульный, чем в Дрездене, ибо теперь он вовсе не затруднял себя работой, был решительно несовместим с его званием. Шумные попойки органиста, не всегда честная игра в притонах стали известны в городе. Его вызывающие речи о том, что артисту все позволено, ибо стоит только ему захотеть и он из пропасти вознесется на небо, увлекали молодежь. У него появились последователи и собутыльники, которые при первом же случае предали Фридемана, как и дрезденские дружки… Ему снова пришлось уехать, на этот раз при весьма неприятных и унизительных обстоятельствах.
Но он все еще не понимал своего положения: были места, где знаменитого органиста принимали охотно. Однако он нигде не удерживался подолгу… Так он падал все ниже и ниже, и родственники потеряли его след. По одним слухам, отец его жены явился за своей дочерью и увез ее с собой в Дрезден, где она зачахла от тоски по своему беспутному мужу, по другим -она забыла Фридемана и вступила во второй, счастливый брак. Распространились слухи о его смерти… Как раз незадолго до этого молва стала путать двух братьев: Вильгельма-Фридемана и безумного, без вести пропавшего Готфрида Баха. Они слились в один образ нищего, странствующего скрипача.
Таковы были сведения о Вильгельме-Фридемане. Форкель уже не рассчитывал напасть на след утерянных рукописей. Но совершенно неожиданно эта надежда сбылась, и ему в руки попала ария «Лейтесь слезы». В Галле, в приморской таверне, он получил эти ноты из рук старого моряка, который рассказал Форкелю странную, почти фантастическую историю.
Рассказ старого моряка
– Лет пятнадцать назад в этот самый кабачок часто хаживал один скрипач, уже не молодой, но высокий, ладный, – видно, что не из простых. Он играл для матросов и портовых грузчиков песни и танцы по заказу. Его поили вином для того, чтобы развязать ему язык, так как, охмелев, он начинал рассказывать забавные небылицы о своем прошлом. Он плел совершенную чепуху: будто бы он сын великого музыканта, старший и самый любимый из всех сыновей. Будто бы сам он был великим музыкантом и в Дрездене его называли королем. И будто у него, у этого оборванца, было богатство, слава, лучший дом в городе, преданная, красивая жена и дети, и все это он потерял, оттого что не обладал ни твердой волей своего отца, ни ловкостью своих братьев. Драгоценные рукописи, которые отец подарил ему при жизни, а потом, после кончины, завещал, – все это неблагодарный сын бессовестно растерял, продавал лавочникам на вес, великие творения отдавал за бесценок, иногда за одну рюмку вина.
Так он говорил плача. Но был чересчур уже пьян, и нельзя было понять, совесть ли в нем заговорила или вино заставило плести вздор. В трезвом состоянии он не упоминал об отце, а имени его никогда не называл.
Находились два-три свидетеля былой его славы и уверяли, что так все и было, как пьяница рассказывал. Он внимательно слушал, кивал головой, иногда поправлял рассказчика. Однажды, когда молодой матрос в кабачке стал сильно бранить оборванца за лживые рассказы, то вспыхнул и принялся шарить у себя за пазухой. Его тусклые глаза заблестели. Он извлек на свет помятый, мелко исписанный листок.
«Держи, – сказал он мне,– и подтверди, что я не совсем утратил честь! Кое-что сохранил!»
Он уронил голову на грудь, потом крепко заснул, как засыпают пьяные. И я, грешным делом, подумал:
«К чему этому несчастному хранить у себя ноты? Все равно пропьет. А я снесу их торговцу редкостями. Если и впрямь стоящее, возьмет с благодарностью». Да вот не успел. Повстречался здесь с вами, подслушал ваш разговор с соседом и подумал, что эта штучка должна прийтись вам по душе!
Таким образом Форкель довольно легко оказался обладателем арии Баха.
– Но, однако, – сказал он моряку, – вы, как я понимаю, огорчили этого скрипача, отняв его сокровище. Опомнившись, он, вероятно, пришел в отчаяние.
– Нисколько. Я видел его после того не один раз. А тогда – только он очнулся и уже стал искать рюмку. Теперь уж вам придется разыскивать по свету эти бумажки!
Будучи в Лондоне, Форкель познакомился с одним из младших сыновей Баха, Иоганном-Христианом. Это был счастливый, удачливый Бах – редкая разновидность Бахов. Во всем ему везло. Ведь даже Филипп-Эммануил долгие годы провел на подневольной службе у прусского короля. Путь Христиана был куда легче.
До Лондона он жил в Италии, в Милане. Там он писал и ставил оперы в итальянском духе. Они имели успех, но это был не тот успех, который длится долго. Только отечественные композиторы прочно царили в сердцах, и настоящий итальянец всегда был в Италии дороже поддельного. Надо было найти такой город, где итальянская опера нравится независимо от того, кто ее пишет: итальянец или музыкант другой страны. Одним из таких городов был Лондон. Христиан переехал туда с семьей. Там оценили не только его оперы: большую известность приобрели инструментальные пьесы Христиана, в которых он во многом предвосхитил Моцарта.
Сын Анны-Магдалины, Иоганн-Христиан, или Джиованни Бакки, как называли его в Лондоне, был еще далеко не стар и, как Филипп-Эммануил, оказался весьма общительным человеком. В Англии его, кажется, принимали за итальянца, а не за немца, тем более что он еще в Милане перешел в католичество. Он умел приноравливаться к обстоятельствам.
Сначала он встретил Форкеля несколько надменно, приняв его за одного из оперных рецензентов. Пользуясь их услугами, Христиан втайне презирал их. Но, узнав, зачем Форкель прибыл к нему, Джиованни сразу изменил обращение: пригласил к себе в свою музыкальную комнату, усадил в удобное кресло, познакомил со своей женой, синьорой Цецилией, примадонной лондонского театра, и даже показал свои сочинения для оркестра. И снова Форкель подивился неиссякаемой одаренности баховского рода.
О своем отце Джиованни отзывался почтительно, но несколько сдержанно:
– Право, не знаю, с чего начать. Мне было только пятнадцать лет, когда отец умер. Я как-то мало общался с ним, потому что он был очень болен, ну, а ранние детские годы не идут в счет. Можно вспомнить лишь несколько школьных лет. Но это скорее моя биография, чем его.
– Ваша? – переспросил Форкель.
– Ну да. Видите ли, отец был моим первым учителем, и ему я обязан тем, чем стал впоследствии. Но если спросить, каковы были мои отношения с отцом, то могу сказать, что очень его боялся. Не потому, что он был строг: меня он как раз любил и был со мной мягок. Но мне он представлялся кем-то вроде античного титана: он с высоты взирал на все мелкое, будничное и, конечно, осудил бы меня, если бы я стал говорить с ним о чем-нибудь другом, кроме музыки.
– Вы уверены, что он был таким?
– Не знаю. Мне он таким казался. Я всегда ждал от него необычного. И даже потом, когда он сидел в своей комнате неподвижный и беспомощный, я все-таки боялся его. Мне казалось: вдруг он встанет, вдруг прозреет. И это действительно произошло за десять дней до его смерти.
– Как?
– Он умер двадцать восьмого июля. Восемнадцатого утром он неожиданно прозрел. Это длилось всего несколько часов. Он хотел скрыть происшедшее от нас, но потом все-таки сказал матери.
Форкель тщательно записал этот рассказ.
«Самое большое чудо в жизни вашего отца,-сказал он, – это его музыка. Он свершал его в течение всей жизни.
– Всякое чудо, свершенное в прошлом, меркнет,– ответил Иоганн-Христиан. – Поверьте, никто сильнее меня не чувствовал, как стремительно мчится и меняется жизнь. Какие гиганты рухнули на моих глазах! Скажу вам, что в Италии сочинения отца вовсе неизвестны. Здесь, в Англии, его даже называют «старым париком».
– Ив Германии не лучше, – сказал Форкель.
– Вот видите! Как устоять перед временем? Все в мире устаревает. Должно быть, скоро и я подвергнусь той же участи!
– В этих взглядах мы не сойдемся с вами, – сказал Форкель. – Но, прошу прощения, я приехал в Лондон с определенной целью. Если бы я мог получить хоть несколько строк!…
– Понимаю, – ответил Джиованни, – это трогательно. Но, увы! – я ни в чем не смогу помочь вам. Это ужасно. Я так много путешествовал, что было просто невозможно брать с собой всю мою библиотеку. Но многое осталось у учеников моего отца. Я дам вам адреса, если угодно.
Он достал записную книжку в щегольском переплете, но нужных адресов там не оказалось.
– Бог знает, куда они девались! – восклицал Христиан, разводя руками. – Весьма возможно, что они остались в Милане. Как ты думаешь, Цецилия?
Синьора подтвердила, что старые записные книжки не только «возможно», по несомненно остались в Италии: она сама позаботилась о том, чтобы не брать с собой в Лондон ничего лишнего.
Глава вторая. ВСТРЕЧА В ЦЕРКВИ СВЯТОГО ФОМЫ (Записки органиста Долеса; 1790 год)
…С тех пор как мне выпало счастье получить службу в церкви святого Фомы в Лейпциге, где долгие годы служил мой незабвенный учитель Иоганн-Себастьян Бах, я пытался, как мог, воскресить его музыку, играя на органе прелюдии и фуги, переписанные мною или слышанные от него самого. Густой мрак забвения уже покрывал его имя. Сочинения Баха, за малым исключением, не напечатаны, рукописи затеряны: наследники не очень-то заботились о его посмертной славе, им достаточно было их собственной!
Да и что говорить о наследниках, когда современники-музыканты были глухи к нему. Мне жаль их: не видеть богатства, которое окружает тебя, – незавидный жребий!
В церкви, где я служу и где Бах более двадцати лет неутомимо работал, отдавая весь свой пыл, всю силу гения, его имя даже не упоминается. А ведь он доработался до слепоты! Я задыхаюсь от обиды, когда во время годовой речи перед началом занятий в нашей школе с почтением произносятся имена людей, недостойных развязать шнурки на башмаках моего учителя, и произносятся лишь потому, что эти напыщенные музыканты любыми средствами умели создать себе славу.
Но я не принадлежу к тем, кто ценит художника и вообще человека в зависимости от его известности. Я не обладаю большим композиторским даром, но понимать музыку я умею – этому научил меня Себастьян Бах. И я в состоянии оценить красоту великого творения до того, как мне укажет на это кто-то другой.
Мой учитель доверил мне кое-какие рукописи. Увы, их немного! Но каждый вечер я разворачиваю их и нахожу в этой музыке все новые и новые красоты.
Вот передо мной альбом, переписанный госпожей Бах, – пьесы для детей. Ее почерк удивительным образом напоминает почерк ее гениального мужа. Не мудрено: всю жизнь, с юности, служа ему с великой преданностью, она переписывала его сочинения и до такой степени прониклась его манерой, что даже ноты стала писать, как он.
Кроткая душа! И превосходная артистка! Как чутка она была к музыке! Что толку иметь преданную жену, которая не понимает самого священного для тебя? Но госпожа Магдалина была достойной подругой гения. До сих пор звучит у меня в ушах ее дивный голос – высокое сопрано с удивительной ровностью во всех регистрах.
Я хорошо помню ее игру на клавире, необычайно одухотворенную, и весь ее хрупкий, нежный облик. Всегда она думала о других, а не о себе и, даже занимаясь с молодыми певицами, была ласкова с ними, как родная мать. Великое счастье для Баха, что он в своей горькой жизни встретил подобную женщину!
Я долго мечтал отыскать еще что-нибудь из сочинений Баха и неожиданно, к своей неописуемой радости, нашел в архиве нашей церкви пятиголосный мотет – одни голоса, без партитуры. Трудно описать благородную и необычную форму этого шедевра! Пять голосов, появляющихся с самого начала как дружный хор, постепенно исчезают один за другим. Казалось бы, музыка должна ослабевать. Но нет! Оставшиеся голоса, редея, как бы набирают новую силу, и последний, одиноко звучащий голос призывает нас к бодрости, словно он лишь возмужал от утрат.
Я пробовал разучить этот мотет с хором. Попытка мне удалась. Правда, начальство было не очень довольно моим выбором. По их мнению, музыка Баха скучна и утомительна. Но так как никакого запрета не последовало, то я пропустил мимо ушей ворчание ректора, и мотет был исполнен публично несколько раз.
И вот однажды днем, в воскресенье, – как теперь помню, – к нам в церковь зашел гость. При виде его я не смог сдержать волнения, ибо это был великий композитор наших дней, Вольфганг-Амадей Моцарт! У него, как потом выяснилось, были дела в Лейпциге.
Да, он посетил нашу церковь. Он сел в углу и стал внимательно слушать музыку. Я сыграл прелюдию Бухстехуде. Моцарт почтительно слушал. Потом певцы начали найденный мною мотет Баха, который я развернул с бьющимся сердцем.
Моцарт сидел близко сбоку, я мог изредка взглядывать на него. Мне казалось, он стал слушать еще внимательнее. Потом я расслышал, как он спросил соседа, не известно ли ему, что исполняют певцы. Сосед ответил довольно громко:
– Кто их знает? Какая-то ветхая старина! Моцарт откинулся на спинку стула. Через некоторое время я опять взглянул на него. Он наслаждался, пил каждый звук. Его лицо и особенно добрые глаза были прекрасны. Когда мотет кончился, Моцарт подошел ко мне. Узнав, что мотет написан Бахом, он кивнул головой и сказал:
– Так я и думал. Голландский посланник показывал мне сочинение Баха. Оно и тогда поразило меня. Теперь я сразу узнал его черты.
Моцарт спросил меня, нет ли в архиве других рукописей Баха. Я должен был огорчить его. Тогда он пожелал познакомиться с исполненным мотетом. Я принес ему отдельные голоса и составленную мною партитуру. И что же? Моцарт разложил листы на пустых стульях, а партитуру поставил перед собой. Так просидел он долго.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
В третьем городе, поменьше, его приняли с распростертыми объятиями: там давно мечтали залучить к себе знаменитого органиста. Но работать ему было уже трудно, и он не успевал писать новую музыку для богослужений. Тогда, после колебаний, он пустил в ход рукописи отца. Он сделал надпись на сборнике нот, подаренных ему Бахом: «Мои сочинения, переписанные рукой моего отца». Ему поверили: ведь мало кто знал музыку старшего Баха. Но образ жизни Фридемана, еще более разгульный, чем в Дрездене, ибо теперь он вовсе не затруднял себя работой, был решительно несовместим с его званием. Шумные попойки органиста, не всегда честная игра в притонах стали известны в городе. Его вызывающие речи о том, что артисту все позволено, ибо стоит только ему захотеть и он из пропасти вознесется на небо, увлекали молодежь. У него появились последователи и собутыльники, которые при первом же случае предали Фридемана, как и дрезденские дружки… Ему снова пришлось уехать, на этот раз при весьма неприятных и унизительных обстоятельствах.
Но он все еще не понимал своего положения: были места, где знаменитого органиста принимали охотно. Однако он нигде не удерживался подолгу… Так он падал все ниже и ниже, и родственники потеряли его след. По одним слухам, отец его жены явился за своей дочерью и увез ее с собой в Дрезден, где она зачахла от тоски по своему беспутному мужу, по другим -она забыла Фридемана и вступила во второй, счастливый брак. Распространились слухи о его смерти… Как раз незадолго до этого молва стала путать двух братьев: Вильгельма-Фридемана и безумного, без вести пропавшего Готфрида Баха. Они слились в один образ нищего, странствующего скрипача.
Таковы были сведения о Вильгельме-Фридемане. Форкель уже не рассчитывал напасть на след утерянных рукописей. Но совершенно неожиданно эта надежда сбылась, и ему в руки попала ария «Лейтесь слезы». В Галле, в приморской таверне, он получил эти ноты из рук старого моряка, который рассказал Форкелю странную, почти фантастическую историю.
Рассказ старого моряка
– Лет пятнадцать назад в этот самый кабачок часто хаживал один скрипач, уже не молодой, но высокий, ладный, – видно, что не из простых. Он играл для матросов и портовых грузчиков песни и танцы по заказу. Его поили вином для того, чтобы развязать ему язык, так как, охмелев, он начинал рассказывать забавные небылицы о своем прошлом. Он плел совершенную чепуху: будто бы он сын великого музыканта, старший и самый любимый из всех сыновей. Будто бы сам он был великим музыкантом и в Дрездене его называли королем. И будто у него, у этого оборванца, было богатство, слава, лучший дом в городе, преданная, красивая жена и дети, и все это он потерял, оттого что не обладал ни твердой волей своего отца, ни ловкостью своих братьев. Драгоценные рукописи, которые отец подарил ему при жизни, а потом, после кончины, завещал, – все это неблагодарный сын бессовестно растерял, продавал лавочникам на вес, великие творения отдавал за бесценок, иногда за одну рюмку вина.
Так он говорил плача. Но был чересчур уже пьян, и нельзя было понять, совесть ли в нем заговорила или вино заставило плести вздор. В трезвом состоянии он не упоминал об отце, а имени его никогда не называл.
Находились два-три свидетеля былой его славы и уверяли, что так все и было, как пьяница рассказывал. Он внимательно слушал, кивал головой, иногда поправлял рассказчика. Однажды, когда молодой матрос в кабачке стал сильно бранить оборванца за лживые рассказы, то вспыхнул и принялся шарить у себя за пазухой. Его тусклые глаза заблестели. Он извлек на свет помятый, мелко исписанный листок.
«Держи, – сказал он мне,– и подтверди, что я не совсем утратил честь! Кое-что сохранил!»
Он уронил голову на грудь, потом крепко заснул, как засыпают пьяные. И я, грешным делом, подумал:
«К чему этому несчастному хранить у себя ноты? Все равно пропьет. А я снесу их торговцу редкостями. Если и впрямь стоящее, возьмет с благодарностью». Да вот не успел. Повстречался здесь с вами, подслушал ваш разговор с соседом и подумал, что эта штучка должна прийтись вам по душе!
Таким образом Форкель довольно легко оказался обладателем арии Баха.
– Но, однако, – сказал он моряку, – вы, как я понимаю, огорчили этого скрипача, отняв его сокровище. Опомнившись, он, вероятно, пришел в отчаяние.
– Нисколько. Я видел его после того не один раз. А тогда – только он очнулся и уже стал искать рюмку. Теперь уж вам придется разыскивать по свету эти бумажки!
Будучи в Лондоне, Форкель познакомился с одним из младших сыновей Баха, Иоганном-Христианом. Это был счастливый, удачливый Бах – редкая разновидность Бахов. Во всем ему везло. Ведь даже Филипп-Эммануил долгие годы провел на подневольной службе у прусского короля. Путь Христиана был куда легче.
До Лондона он жил в Италии, в Милане. Там он писал и ставил оперы в итальянском духе. Они имели успех, но это был не тот успех, который длится долго. Только отечественные композиторы прочно царили в сердцах, и настоящий итальянец всегда был в Италии дороже поддельного. Надо было найти такой город, где итальянская опера нравится независимо от того, кто ее пишет: итальянец или музыкант другой страны. Одним из таких городов был Лондон. Христиан переехал туда с семьей. Там оценили не только его оперы: большую известность приобрели инструментальные пьесы Христиана, в которых он во многом предвосхитил Моцарта.
Сын Анны-Магдалины, Иоганн-Христиан, или Джиованни Бакки, как называли его в Лондоне, был еще далеко не стар и, как Филипп-Эммануил, оказался весьма общительным человеком. В Англии его, кажется, принимали за итальянца, а не за немца, тем более что он еще в Милане перешел в католичество. Он умел приноравливаться к обстоятельствам.
Сначала он встретил Форкеля несколько надменно, приняв его за одного из оперных рецензентов. Пользуясь их услугами, Христиан втайне презирал их. Но, узнав, зачем Форкель прибыл к нему, Джиованни сразу изменил обращение: пригласил к себе в свою музыкальную комнату, усадил в удобное кресло, познакомил со своей женой, синьорой Цецилией, примадонной лондонского театра, и даже показал свои сочинения для оркестра. И снова Форкель подивился неиссякаемой одаренности баховского рода.
О своем отце Джиованни отзывался почтительно, но несколько сдержанно:
– Право, не знаю, с чего начать. Мне было только пятнадцать лет, когда отец умер. Я как-то мало общался с ним, потому что он был очень болен, ну, а ранние детские годы не идут в счет. Можно вспомнить лишь несколько школьных лет. Но это скорее моя биография, чем его.
– Ваша? – переспросил Форкель.
– Ну да. Видите ли, отец был моим первым учителем, и ему я обязан тем, чем стал впоследствии. Но если спросить, каковы были мои отношения с отцом, то могу сказать, что очень его боялся. Не потому, что он был строг: меня он как раз любил и был со мной мягок. Но мне он представлялся кем-то вроде античного титана: он с высоты взирал на все мелкое, будничное и, конечно, осудил бы меня, если бы я стал говорить с ним о чем-нибудь другом, кроме музыки.
– Вы уверены, что он был таким?
– Не знаю. Мне он таким казался. Я всегда ждал от него необычного. И даже потом, когда он сидел в своей комнате неподвижный и беспомощный, я все-таки боялся его. Мне казалось: вдруг он встанет, вдруг прозреет. И это действительно произошло за десять дней до его смерти.
– Как?
– Он умер двадцать восьмого июля. Восемнадцатого утром он неожиданно прозрел. Это длилось всего несколько часов. Он хотел скрыть происшедшее от нас, но потом все-таки сказал матери.
Форкель тщательно записал этот рассказ.
«Самое большое чудо в жизни вашего отца,-сказал он, – это его музыка. Он свершал его в течение всей жизни.
– Всякое чудо, свершенное в прошлом, меркнет,– ответил Иоганн-Христиан. – Поверьте, никто сильнее меня не чувствовал, как стремительно мчится и меняется жизнь. Какие гиганты рухнули на моих глазах! Скажу вам, что в Италии сочинения отца вовсе неизвестны. Здесь, в Англии, его даже называют «старым париком».
– Ив Германии не лучше, – сказал Форкель.
– Вот видите! Как устоять перед временем? Все в мире устаревает. Должно быть, скоро и я подвергнусь той же участи!
– В этих взглядах мы не сойдемся с вами, – сказал Форкель. – Но, прошу прощения, я приехал в Лондон с определенной целью. Если бы я мог получить хоть несколько строк!…
– Понимаю, – ответил Джиованни, – это трогательно. Но, увы! – я ни в чем не смогу помочь вам. Это ужасно. Я так много путешествовал, что было просто невозможно брать с собой всю мою библиотеку. Но многое осталось у учеников моего отца. Я дам вам адреса, если угодно.
Он достал записную книжку в щегольском переплете, но нужных адресов там не оказалось.
– Бог знает, куда они девались! – восклицал Христиан, разводя руками. – Весьма возможно, что они остались в Милане. Как ты думаешь, Цецилия?
Синьора подтвердила, что старые записные книжки не только «возможно», по несомненно остались в Италии: она сама позаботилась о том, чтобы не брать с собой в Лондон ничего лишнего.
Глава вторая. ВСТРЕЧА В ЦЕРКВИ СВЯТОГО ФОМЫ (Записки органиста Долеса; 1790 год)
…С тех пор как мне выпало счастье получить службу в церкви святого Фомы в Лейпциге, где долгие годы служил мой незабвенный учитель Иоганн-Себастьян Бах, я пытался, как мог, воскресить его музыку, играя на органе прелюдии и фуги, переписанные мною или слышанные от него самого. Густой мрак забвения уже покрывал его имя. Сочинения Баха, за малым исключением, не напечатаны, рукописи затеряны: наследники не очень-то заботились о его посмертной славе, им достаточно было их собственной!
Да и что говорить о наследниках, когда современники-музыканты были глухи к нему. Мне жаль их: не видеть богатства, которое окружает тебя, – незавидный жребий!
В церкви, где я служу и где Бах более двадцати лет неутомимо работал, отдавая весь свой пыл, всю силу гения, его имя даже не упоминается. А ведь он доработался до слепоты! Я задыхаюсь от обиды, когда во время годовой речи перед началом занятий в нашей школе с почтением произносятся имена людей, недостойных развязать шнурки на башмаках моего учителя, и произносятся лишь потому, что эти напыщенные музыканты любыми средствами умели создать себе славу.
Но я не принадлежу к тем, кто ценит художника и вообще человека в зависимости от его известности. Я не обладаю большим композиторским даром, но понимать музыку я умею – этому научил меня Себастьян Бах. И я в состоянии оценить красоту великого творения до того, как мне укажет на это кто-то другой.
Мой учитель доверил мне кое-какие рукописи. Увы, их немного! Но каждый вечер я разворачиваю их и нахожу в этой музыке все новые и новые красоты.
Вот передо мной альбом, переписанный госпожей Бах, – пьесы для детей. Ее почерк удивительным образом напоминает почерк ее гениального мужа. Не мудрено: всю жизнь, с юности, служа ему с великой преданностью, она переписывала его сочинения и до такой степени прониклась его манерой, что даже ноты стала писать, как он.
Кроткая душа! И превосходная артистка! Как чутка она была к музыке! Что толку иметь преданную жену, которая не понимает самого священного для тебя? Но госпожа Магдалина была достойной подругой гения. До сих пор звучит у меня в ушах ее дивный голос – высокое сопрано с удивительной ровностью во всех регистрах.
Я хорошо помню ее игру на клавире, необычайно одухотворенную, и весь ее хрупкий, нежный облик. Всегда она думала о других, а не о себе и, даже занимаясь с молодыми певицами, была ласкова с ними, как родная мать. Великое счастье для Баха, что он в своей горькой жизни встретил подобную женщину!
Я долго мечтал отыскать еще что-нибудь из сочинений Баха и неожиданно, к своей неописуемой радости, нашел в архиве нашей церкви пятиголосный мотет – одни голоса, без партитуры. Трудно описать благородную и необычную форму этого шедевра! Пять голосов, появляющихся с самого начала как дружный хор, постепенно исчезают один за другим. Казалось бы, музыка должна ослабевать. Но нет! Оставшиеся голоса, редея, как бы набирают новую силу, и последний, одиноко звучащий голос призывает нас к бодрости, словно он лишь возмужал от утрат.
Я пробовал разучить этот мотет с хором. Попытка мне удалась. Правда, начальство было не очень довольно моим выбором. По их мнению, музыка Баха скучна и утомительна. Но так как никакого запрета не последовало, то я пропустил мимо ушей ворчание ректора, и мотет был исполнен публично несколько раз.
И вот однажды днем, в воскресенье, – как теперь помню, – к нам в церковь зашел гость. При виде его я не смог сдержать волнения, ибо это был великий композитор наших дней, Вольфганг-Амадей Моцарт! У него, как потом выяснилось, были дела в Лейпциге.
Да, он посетил нашу церковь. Он сел в углу и стал внимательно слушать музыку. Я сыграл прелюдию Бухстехуде. Моцарт почтительно слушал. Потом певцы начали найденный мною мотет Баха, который я развернул с бьющимся сердцем.
Моцарт сидел близко сбоку, я мог изредка взглядывать на него. Мне казалось, он стал слушать еще внимательнее. Потом я расслышал, как он спросил соседа, не известно ли ему, что исполняют певцы. Сосед ответил довольно громко:
– Кто их знает? Какая-то ветхая старина! Моцарт откинулся на спинку стула. Через некоторое время я опять взглянул на него. Он наслаждался, пил каждый звук. Его лицо и особенно добрые глаза были прекрасны. Когда мотет кончился, Моцарт подошел ко мне. Узнав, что мотет написан Бахом, он кивнул головой и сказал:
– Так я и думал. Голландский посланник показывал мне сочинение Баха. Оно и тогда поразило меня. Теперь я сразу узнал его черты.
Моцарт спросил меня, нет ли в архиве других рукописей Баха. Я должен был огорчить его. Тогда он пожелал познакомиться с исполненным мотетом. Я принес ему отдельные голоса и составленную мною партитуру. И что же? Моцарт разложил листы на пустых стульях, а партитуру поставил перед собой. Так просидел он долго.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23