смеситель для раковины в ванную комнату grohe
Это было похоже на рисунок в книге, который показывал отец: идут люди куда-то вдаль, а перед ними на небе мерцает большая звезда. Отец сказал: это идут в город Вифлеем поклониться новорожденному Иисусу. Люди идут долго, а звезда указывает им путь. Это также напоминало уличные представления: мальчики шли со звездой и пели хором рождественскую песню.
Вифлеемский младенец родился в бедности. Судя по картинке, которую рассматривал Себастьян, младенец был завернут в тряпье. Вот почему люди, шедшие поздравить его,– волхвы, как их называли, – запаслись дарами. «Что же они принесли?» – спрашивал Себастьян. «Все, что хочешь, – отвечал отец. – Можешь вообразить себе все, что угодно».
И теперь, идя по узкой эйзенахской улице, по скрипучему снегу вместе с мальчиками-певчими, Себастьян вообразил, что все они направляются в Вифлеем. Голубая звезда указывает им путь. Новорожденный ждет их, знает, что они придут, и его умные глаза ярко блестят.
Что же несете вы, какие подарки? Теплую одежду, игрушки? Подарки бывают разные. Вот мы, например, эйзенахские певчие, несем хорал, песню. Разве это плохой дар?
Но вот мы уже пришли, и это не бедное жилище новорожденного. Это почтенный дом бургомистра. Певчих впускают в гостиную, велят им построиться в углу по росту и только маленького Себастьяна выдвигают вперед. Его чистый голос ведет за собой все другие голоса.
Важный седой бургомистр, его жена и гости благожелательно слушают. После каждого хорала они кивают головами в тяжелых париках.
Пока длится пение, Себастьян помнит понравившуюся ему картинку. Вот они пришли в Вифлеем и поют хорал. И все вокруг преображается, становится красивым и чистым. Младенец радостно протягивает вперед руки: из всех даров он выбрал песню. Впрочем, Себастьян не видит этого: музыка не вызывает в нем зрительных впечатлений, достаточно самой музыки. Но он чувствует, как теплеет, светлеет, преображается все вокруг. И это зависит от него и от его товарищей, к пению которых он чутко прислушивается.
Наконец все хоралы пропеты, и хор умолкает. Учитель низко кланяется. Бургомистр и гости хвалят певчих. После этого мальчиков и учителя уводят на кухню, и повар выдает им провизию. Он даже предлагает им поужинать. Мальчики не прочь, и учитель также. Но он боится опоздать к советнику Крамеру, который тоже ждет их. Длинный Линдеман кладет провизию в мешок, и певчие выходят.
Советник Крамер не так щедр, как бургомистр, но зато камеристка советницы выносит Себастьяну безрукавку, подбитую мехом. Это для него: сын советника вырос из нее, она почти новая…
В десятом часу Себастьян возвращается домой. Безрукавку он надел, ему стало теплее, но радости он уже не чувствует. Что же, собственно, произошло? Только то, что волхвы были обмануты. Они шли со своими дарами, чтобы преобразить бедное жилище во дворец и согреть песней дрожащего от холода мальчика. А вместо этого они попали в богатый дом, где их накормили и подали милостыню. Но нам не надо, мы совсем не так себе представляли! В первый раз он чувствует себя неловко. Более того, он оскорблен и пробует объяснить это Линдеману, который его провожает. Но Линдеман обвиняет его в неблагодарности.
– Скажи спасибо и за то, что мы получили, – убеждает он Себастьяна, – а куртка тебе очень и очень пригодится. И причем тут Вифлеем?
– Не знаю, – говорит Себастьян. Он близок к тому, чтобы заплакать.
– Странное дело! – рассуждает Линдеман. – Ты ведь не первый раз вот так ходишь с нами. Что же на тебя нашло сегодня?
– Не знаю, – опять отвечает Себастьян.
– Может быть, это от лунного света? Иногда это действует на мысли.
– Может быть…
Стараясь не глядеть на звезду, которая сияла все так же ярко, хотя и переместилась немного, Себастьян простился с Линдеманом и побежал к своему дому, где мать ждала его у остывающей печурки.
И разве это детское впечатление не было как бы прелюдией ко всей его жизни? Богатый дар принес он в мир, а вместо этого ему подали милостыню…
Продолжение главы
Он помнил, как Матесон упрекал его в пристрастии к устарелым сюжетам. Опять «Страсти», опять евангельский рассказ! Какое им дело до этой старины?
Бах не ответил тогда Матесону, да и к чему отвечать, если тот не понимает главного?
Разве суть в том, что происходило семнадцать веков назад? Может быть, евангельский рассказ только предлог, чтобы правдиво поведать о себе и своем народе?
В том году, когда были написаны «Страсти по Матфею», в Лейпциге свирепствовала горячка. Звонили колокола, похоронные процессии тянулись по улицам и заунывное пение сливалось со стенаниями и плачем.
Горячка проникла к ним в дом: у них умерла дочь, маленькая Генриетта. Беленькая, хрупкая, она странно выделялась среди черноволосых, смуглых братьев и сестер. Жила, как бы притаившись, держалась всегда возле Анны-Магдалины, похожая на нее взглядом и цветом волос. Залетевший из мрака светлый мотылек… Ее памяти Бах посвятил эпитафию – бемольную прелюдию из первой тетради прелюдий и фуг.
«Страсти» это значит страдания.
Он испытал их. Он знал ненависть врага и предательство друга. Пусть невольное предательство. Но разве один из них не сказал ему: «Я устал верить в тебя. Может быть, ты и в самом деле заблуждаешься?»
Но что это все значит по сравнению с муками народа?
… Вот почему в «Страстях» хор все время сопровождает мученика. Он родился среди народа, навеки связан с ним.
Арии это остановки, раздумья. Хор это движение… Когда он рассказал Анне-Магдалине о своем замысле, она спросила:
– Сколько же музыкантов тебе понадобится? Он ответил просто:
– Много. Человек триста, четыреста. Она сказала:
– Я понимаю.
А про себя подумала: «Это в будущем…»
Он угадал ее мысли. Но оказалось, что и в настоящем это можно исполнить. Не триста человек, а, скажем, шестьдесят.
Тогда еще не было в школе этого Эрнести, а был образованный, отзывчивый Гесснер. Он сказал:
– Не отказывайтесь, друг мой, и так трудно будет их собрать. Ведь у вас только ваши певчие. Но я помогу вам. Поверьте, шестьдесят музыкантов это не так мало!
И он принял их! И «Страсти по Матфею» были исполнены одиннадцатого марта тысяча семьсот двадцать девятого года.
Два маленьких хора перекликались друг с другом. Два маленьких оркестра поддерживали их. Слабо, хотя и чисто, звучали детские голоса. Вообще, можно сказать, что музыканты справились со своей задачей. Но сколько терзаний он испытал в тот вечер! Это также было шествие на голгофу – долгое и мучительное. Не раз хотелось ему крикнуть музыкантам: «Бросьте все, уйдите!» И уйти самому. С трудом удалось преодолеть эти приступы слабости.
Ему казалось тогда, что он напрасно согласился на этот жалкий состав. Зачем же природа наделила тебя мощным голосом, если приходится лишь шепотом высказывать свои мысли? К чему неограниченные силы, если ты скован цепями? Цепи чуть ослаблены, но даже выпрямиться невозможно. Перед ним выбор – либо обречь себя на безмолвие, либо произнести вполголоса то, что он должен прокричать на весь мир. Может быть, кто-нибудь услышит.
– Таков удел гения, – сказал ему тогда Гесснер.– Если он даже громко провозглашает истину, это не доходит до всех ушей.
Он был прав; если бы не шестьдесят, а все четыреста музыкантов исполняли тогда «Страсти по Матфею», музыка все равно осталась бы непонятной. Он слишком далеко ушел вперед.
Следуя за евангельской притчей, он не описывал событий: он обнажал то, что происходит в душах, и оттого придал музыке совершенно новое толкование. Сами музыканты, привыкшие к подобным сочинениям – ибо «Страсти» писали и другие композиторы, – признавались ему, что они многого не понимают. Гармонии, инструментовка, ритмы, даже мелодические ходы казались им слишком новыми, необычными, порой даже ошеломляющими. Единственное, что они могли сделать, это добросовестно выучить ноты. А это был немалый труд, если принять во внимание громадную и трудную партитуру.
Но если сами исполнители робко пробирались по этим тропам, то что же говорить о музыкантах и критиках, которые слушали «Страсти» впервые? Они знали заранее, что будет исполнена новая оратория, и сидели там, в церковном зале. Теперь-то волей-неволей им пришлось судить композитора и его творение. Но, как и следовало ожидать, они осудили его.
Телеман сказал на другой день:
– Это грандиозно и величественно, мой милый, но ведь пора грандиозного прошла, я это не раз говорил вам. Теперь общество предпочитает грациозное. Ваши огромные каменные постройки неуютны: в них нельзя жить. И, откровенно говоря, я даже не понимаю, отчего вчера некоторые посетители плакали.
Кто же плакал? Разумеется, простые люди. Но отчего? Они, конечно, и понятия не имели, кем написана музыка, и вряд ли верили, что она вообще-то написана. Они думают, что она льется прямо с неба и верят в это так же, как и в то, что священное писание создано архангелами. Пусть так. Лишь бы музыка действовала на их души. Но музыка ли действует? Может быть, речь пастора? Или свечи, иконы, высокий купол, разрисованные стекла окон? Может быть, просто жаль Иисуса, который терпел муки? Невольно глаза наполняются слезами. А тут еще музыка. Все вместе.
…Анна-Магдалина давно кончила арию и сидит молча; должно быть, думает, что он уснул. – Ты устала, милая; все уже спят.
– Нет, мне совсем не хочется спать.
– Да, в нашем возрасте сон не скоро приходит. Впрочем, это не относится к тебе. Ты совсем не стара. Это я стар. Теперь ты видишь, что значит разница в пятнадцать лет?
– Ничего не значит.
– То же самое ты сказала мне тридцать лет назад. И с таким же выражением.
– Спеть тебе еще? Или лучше сыграть?
И она тихо начинает вступление ко второй части.
Не всегда можно предугадать действие искусства. Те шестьдесят человек, которые играли и пели непонятную им, но хорошо разученную музыку «Страстей», сумели все же проникнуться ею. И ни пастор, ни свечи, ни изображения святых не имели здесь никакого влияния. Только музыка… Это произошло после арии Петра. Вступивший хор сначала сбился и не скоро поправился. Бах опустил палочку. Ноты, инструменты, музыканты– все расплывалось в его глазах. Но он различал лица мальчиков, с необыкновенной серьезностью и старанием поющих свою партию. Это поддержало его. Он глубоко вздохнул. Как ни малочисленно его случайно набранное войско, он должен выдержать бой. Он должен идти до конца, подобно тому человеку, которого он изобразил в «Страстях».
И произошел перелом. Музыканты стали играть увереннее и гораздо лучше. Особенно порадовал его хор. Вступления, паузы – все стало осмысленнее. И четко выделялись одухотворенные детские голоса.
Матесон не угадал тогда, что это не евангельская легенда, а рассказ о немецком народе, не смерть Иисуса, а подвиг и гибель их современника, не южная природа, с ее кедрами и благовонными миртами, а природа Тюрингии, башни города Эйзенаха, лесистая гора Вартбург, на которую заглядывался маленький Себастьян.
Но все уже позади: мучения, казнь, разорвавшаяся завеса, за которой брезжит свет. Теперь хор пел заключительную часть, похожую на колыбельную песню. И Бах пришел к тому покою, который манил его. Чувство правоты, сознание исполненного долга укрепили его, и он уже не страдал, а был счастлив, что довел до конца свой любимый труд.
Вот что он вспоминал теперь, через двадцать один год после первого исполнения «Страстей».
…Через несколько часов после того как ушла Анна-Магдалина он очнулся от забытья и, пораженный странным ощущением, встал с места. Он долго не понимал, что происходит. Словно гул льющейся воды вливался ему в уши. Но это было не все, не главное. Что-то мелькало перед глазами, а потом перестало мелькать.
Наступил рассвет, и в комнате все было видно. Он различил клавесин, и стол, и лампу на столе, и ноты. Вот и календарь, листки которого каждый день заботливо срывала Анна-Магдалина. Большая цифра – восемнадцать. Восемнадцатое июля тысяча семьсот пятидесятого года. Прекрасный летний день.
По привычке он медленно передвигался по комнате, протянув вперед руки. Излишняя осторожность! Он все видел так отчетливо, как в прежние годы, – нет, гораздо отчетливее. Предметы казались ярче, выпуклее и даже больше. Розовый отсвет лежал на всем. Порозовевшая фаянсовая чашка выделялась на темной скатерти. Розовыми были стены и потолок; белый клавесин теперь, при свете зари, отливал перламутром.
Никогда еще рассвет не придавал обыкновенным вещам такой волшебной красоты. Даже в юности не было таких рассветов.
Значит, он прозрел! Вот так штука! Сам по себе, без помощи доктора. Он читал когда-то в одной арабской книжке, что подобные случаи бывают, хотя и крайне редко. Арабы – знатоки медицины. Бывает, что слепец вдруг ненадолго обретет зрение. Ненадолго? Что ж! И это чудо! «Потом, – пишет этот арабский врач, – наступает ухудшение, и человек…»
Не будем продолжать. К чему произносить леденящее слово, если утро так великолепно? Он видит не совсем нормально. В его глазах все гораздо светлее, прекраснее, чем в действительности. Такова особенность его прозрения. Нарушен «покой зимней ночи». Летнее розовое утро встречает его теперь.
Одеться! Выйти на улицу. Но нет, он никого не хочет пугать. Люди зайдут к нему и увидят сами, если им дано будет увидеть – ведь неизвестно, сколько это продлится. Он подошел к окну, широко распахнул его и высунулся чуть ли не до половины.
Что за свежий воздух! Прозрачный – далеко видать!
И небо, еще бледное, но пронизанное алой, сверкающей пряжей. И облака в тонких узорах, в золотистых пылающих нитях над тихим утренним городом.
Улица была безлюдна в этот час. Какая жалость! Хоть бы один человек! Если бы кто-нибудь прошел мимо, можно было бы окликнуть его сверху и пожелать доброго утра.
Где-то далеко звонил колокол. Какой сегодня день? Неужели воскресенье? Почему же наша церковь безмолвна? Нет, сегодня суббота. В календаре обозначено: суббота, восемнадцатое июля. Благословенный день! Но почему же гудит колокол? Может быть, это только послышалось? Он всегда слышал колокольный звон, когда к нему приходила радость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23