https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/boksy/170na90/
В моем кабинете были встроены книжные полки и большой шкаф для папок. На всех стенах теснились картины, у нас было теперь много друзей-художников, что-то мы покупали, что-то получали в подарок. В комнатах уехавшего Макса Бухерера жили теперь каждое лето два мюнхенских художника, Блюмель и Реннер, которых мы любили и с которыми я дружу по сей день.
Особенно роскошным и изысканным было отопление моего кабинета, мною придуманное: здесь стояла большая зеленая изразцовая печь, долго удерживавшая тепло, которую можно было топить углем. У нас было с ней много хлопот, и во время строительства мы однажды отослали обратно на фабрику целый фургон изразцов, потому что они были не совсем того прекрасного зеленого цвета, какой я имел в виду и заказал. Но именно эта печь показала мне теневые стороны всяких удобств и технических изысков: топилась печь хоть и хорошо, но при небольшом фене в ней скапливались газы, и, освобождаясь от них, она иногда взрывалась со звуком, который я и сейчас слышу, комната вдруг наполнялась каменноугольным газом, дымом и сажей, надо было срочно выгребать жар и тушить, а потом шагать два часа в Радольфцель за печником и на несколько дней попрощаться с отоплением и кабинетом. Случалось это три или четыре раза, и дважды я сразу же после этой беды уезжал, едва раздавался злосчастный выстрел и комната моя наполнялась чадом, я укладывал вещи в сумку, убегал, вызывал в Радольфцеле печника и ехал оттуда в Мюнхен, где мне как соиздателю журнала все равно нужно было побывать по делам. Эти эскапады были все же редкими исключениями.
Едва ли не важнее дома стал для меня сад. Собственно сада у меня никогда еще не было, а из моих сельских принципов само собой следовало, что разбивать, сажать и возделывать его я должен был сам, и я много лет это и делал. Я построил в саду сарай для дров и садовых инструментов, разметил вместе с одним советчиком, крестьянским сыном, дорожки и грядки, посадил деревья, каштаны, липу, катальпу, буки в виде живой изгороди, много кустов ягод и прекрасных плодовых деревьев. Плодовые деревца обгрызли зимой и погубили зайцы и косули, все остальное росло недурно, и у нас было тогда в избытке клубники и малины, цветной капусты, горошка и салата. Еще я развел георгины и устроил длинную аллею, где по обе стороны дорожки росли сотни подсолнечников необыкновенной величины, а у их ног тысячи настурций всех оттенков красного и желтого цвета. Не менее десяти лет, в Гайенхофене и Берне, я один и собственноручно сажал себе овощи и цветы, удобрял и поливал грядки, пропалывал дорожки, пилил и колол дрова в большом количестве. Это было прекрасно и поучительно, но в конце концов превратилось в тяжелое рабство. Играть в крестьянина было славно, пока это было игрой; когда это переросло в привычку и обязанность, радость ушла. Гуго Балль, на основании моих очень скупых свидетельств, хорошо пояснил в своей книге смысл этого гайенхофенского обходного пути – хотя и суховато и не совсем справедливо в отношении нашего друга Финка. Тут было больше тепла, больше невинности и игры, чем он заставляет предполагать.
Сколько сильно, впрочем, наша душа обрабатывает картину окружающего мира, искажает или, вернее, поправляет ее, под каким сильным влиянием изнутри находятся картины нашей жизни, когда мы их вспоминаем, – это посрамляюще ясно показывают мои воспоминания о втором гайенхофенском доме. Я и сегодня донельзя точно представляю себе сад этого дома, а в самом доме ясно вижу со всеми подробностями мой кабинет и его просторный балкон, я до сих пор могу сказать, на каком месте стояла там каждая книга. Зато другие комнаты представляю себе сегодня, через двадцать лет после того, как я покинул этот дом, уже удивительно нечетко.
Итак, мы устроились и обосновались прямо-таки на всю жизнь, мирно стояло у входа в наш дом единственное большое дерево на нашем участке, старая, могучая груша, под которой я соорудил из планок скамейку, прилежно возделывал я свой сад, сажал, украшал, и уже мой старший сынок ходил за мной по саду, играя своей детской лопаточкой. Но вечность, на которую мы строили, длилась недолго. Я исчерпал Гайенхофен, жить мне там стало невмоготу, я часто теперь уезжал на короткие сроки, мир кругом был так широк, и в конце концов поехал даже в Индию летом 1911 года. Нынешние психологи, люди нахальные, называют такие вещи «бегством», и, конечно, в числе прочего было тут и оно. Но это была и попытка создать дистанцию, оглядеться. Летом 1911 года я поехал в Индию и вернулся оттуда в самом конце года. Но всего этого было мало. Со временем к замалчиваемым внутренним причинам нашего недовольства прибавились и внешние, которые мужу и жене легко обсудить: родились второй и третий сын, старший достиг школьного возраста, жена порой тосковала по Швейцарии и по близости города, по друзьям и по музыке, и постепенно мы привыкли считать наш дом подлежащим продаже, а нашу гайенхофенскую жизнь – эпизодом. В 1912 году дело решилось, нашелся покупатель для дома.
Местом, куда мы теперь хотели переехать, был Берн. Правда, переехать мы хотели не в самый город, это показалось бы нам предательством наших идеалов, мы хотели подыскать какой-нибудь деревенский дом близ Берна, что-нибудь вроде той чудесной старой усадьбы, где уже несколько лет жил мой друг Альберт Вельти, художник. Я не раз навещал его в Берне, и его красивый, слегка запущенный дом с усадьбой далеко за чертой города очень мне нравился. И если жена и так-то, по воспоминаниям молодости, очень любила Берн, Бернский кантон и старые бернские имения, то для меня, когда я выбирал Берн, имело большое значение и то, что там будет такой друг, как Вельти.
Но когда час настал и мы действительно перебрались с Боденского озера в Берн, все выглядело уже опять иначе. За несколько месяцев до нашего переезда в Берн мой друг Вельти и его жена умерли почти подряд, я был на его похоронах в Берне, и тут оказалось, что раз уж мы решили переезжать в Берн, то лучше всего взять на себя права на дом Вельти. Мы внутренне сопротивлялись этой преемственности, слишком сильно пахло там смертью, мы искали другого пристанища близ Берна, но не находилось ничего, что нам понравилось бы. Дом Вельти не был его собственностью, он принадлежал одной бернской патрицианской семье, и мы сняли его с кое-какой домашней утварью и немецкой овчаркой Вельти, которая тоже осталась у нас.
Дом на Мельхенбюльвеге близ Берна, выше замка Виттигхофен, по сути, во всем отвечал нашему старому, все более с базельских времен укреплявшемуся представлению об идеальном доме для людей нашего типа. Это был загородный дом в бернском стиле, с круглым бернским фронтоном, неправильность которого как-то особенно украшала его, дом, самым приятнейшим образом и словно бы специально для нас соединявший крестьянские и барские черты, наполовину примитивный, наполовину изысканно-патрицианский, дом семнадцатого века, с пристройками и переделками эпохи ампира, среди почтенных, очень старых деревьев, целиком в тени огромного вяза, дом, полный дивных закоулков и уголков, и Уютных, и жутковатых. К особняку примыкал большой Участок земли с хижиной, они были сданы арендатору, от которого мы получали молоко для дома и навоз для сада. К нашему саду, разбитому с южной стороны дома и спускавшемуся двумя строго симметричными террасами с каменными лестницами, относились прекрасные плодовые деревья и еще, в двухстах шагах от жилья, так называемый «боскет», рощица из нескольких десятков буков, расположенная на холме и господствовавшая над местностью. За домом шумел красивый каменный колодец, с большой южной веранды, обвитой огромной глицинией, открывались за соседней окрестностью и множеством лесных холмов горы, цепь которых от Тунского предгорья до Веттерхорна, с большими горами группы Юнгфрау посередине, видна была целиком. Дом и сад довольно похоже описаны в моем фрагменте романа «Дом мечтаний», а заглавие этого незаконченного произведения напоминает о моем друге Альберте Вельти, который назвал так одну из самых замечательных своих картин. И внутри этого дома тоже было много всяких интересных и ценных вещей: старинные изразцовые печи, мебель, облицовка, изящные французские часы с маятником под стеклянными колпаками, старые высокие зеркала с зеленоватым стеклом, отражаясь в которых ты походил на портрет предка, мраморный камин, в котором я неукоснительно разводил огонь осенними вечерами.
Словом, все было так, что лучше и придумать нельзя, – и тем не менее все было с самого начала омрачено и злосчастно. То, что наша новая жизнь началась со смерти обоих Вельти, было как бы предзнаменованием. Однако на первых порах мы наслаждались прелестями дома, неповторимым видом, закатами над Юрой, хорошими фруктами, старым городом Берном, где у нас были какие-то друзья и возможность слушать хорошую музыку, только все было немного грустно и приглушенно; лишь несколько лет спустя жена как-то сказала мне, что в этом старом доме, от которого она сразу же, казалось, пришла, как и я, в восторг, она часто испытывала страх и подавленность, даже что-то вроде боязни внезапной смерти и призраков. Исподволь нарастал тот нажим, что изменил и отчасти уничтожил мою прежнюю жизнь. Пришла через неполных два года после нашего переезда мировая война, пришел конец моей свободе и независимости, пришел тяжелый нравственный кризис из-за войны, вынудивший меня перестроить все свое мышление и всю свою работу, пришла многолетняя тяжелая болезнь нашего младшего, третьего сына, пришли первые предвестья душевной болезни жены – и в то время как на службе я из-за войны надрывался, а нравственно все больше отчаивался, медленно рушилось все, что было дотоле моим счастьем. На исходе военных лет я часто сидел в темноте, без керосина в нашем не имевшем электрического освещения доме на отшибе, деньги наши таяли, и наконец, после длительной скверной поры, разразилась болезнь жены, она подолгу находилась в лечебных учреждениях; в запущенном, слишком большом бернском доме вести хозяйство стало невмоготу, мне пришлось отдать детей в пансионы, я месяцами пребывал в опустевшем доме совершенно один с не бросившей нас прислугой и давно уехал бы, если бы это позволяла сделать моя военная служба.
Наконец, когда и эта служба весной 1919 года кончилась и я опять стал свободен, я покинул этот заколдованный бернский дом, прожив там почти семь лет. Расставаться с Берном мне было, впрочем, уже нетрудно. Мне стало ясно, что у меня есть только одна нравственная возможность существования – поставить на первое место среди всего другого свою литературную работу, жить только в ней и не принимать больше всерьез ни краха семьи, ни безденежья, ни каких-либо других обстоятельств. Если это не удастся, я пропал. Я поехал в Лугано, пробыл несколько недель в Соренго и вел поиски, пока не нашел в Монтаньоле Каза-Камуцци, куда и перебрался в мае 1919 года. Из Берна я перевез только свой письменный стол и книги, вообще же жил с взятой напрокат мебелью. В этом последнем из моих прежних домов я прожил двенадцать лет, первые четыре года целиком, а затем только в теплое время года.
Этот прекрасный чудесный дом, с которым я теперь расстаюсь, много для меня значил и был во многих отношениях самым оригинальным и красивым из всех, что когда-либо принадлежали мне или были моим жильем. Правда, здесь ничего не принадлежало мне, да и жильем моим был не дом, а снятая мною маленькая квартира из четырех комнат, я не был уже хозяином дома и отцом семейства, у которого есть и дом, и дети, и слуги, который зовет свою собаку и ухаживает за своим садом; я был теперь маленький прогоревший литератор, потрепанный и немного подозрительный чужак, который питался молоком, рисом и макаронами, донашивал свои старые костюмы до полного обветшания и осенью ужинал принесенными из леса каштанами. Но эксперимент, в котором тут заключалось дело, удался, и, несмотря на все, что и эти годы делало трудными, они были прекрасны и плодотворны. Словно проснувшись после кошмарных снов, длившихся долгие годы, я упивался свободой, воздухом, солнцем, одиночеством, работой. В то же первое лето я написал подряд «Клейна и Вагнера» и «Клингзора» и настолько расправил этим свою душу, что смог следующей зимой начать «Сиддхартху». Я, значит, не погиб, я еще раз собрался с силами, я еще был способен к работе, к сосредоточенности; годы войны не погубили меня духовно, как я почти боялся. Материально я не смог бы пережить эти годы и не смог бы выполнить свою работу, если бы не постоянная помощь многочисленных друзей. Без поддержки со стороны винтертурского друга и милых сиамцев ничего не вышло бы, и особенно большую дружескую услугу оказал мне Куно Амьет, взяв к себе моего сына Бруно.
И вот, стало быть, последние двенадцать лет я прожил в Каза-Камуцци, тот дом и сад фигурируют в «Клингзоре» и других моих сочинениях. Десятки раз я писал этот дом красками и рисовал, вникая в его затейливые, причудливые формы; особенно в два последних лета, на прощанье, я с балкона, из окна, с террасы рисовал разные виды, запечатлев множество удивительно красивых уголков и каменных кладок в саду. Мое палаццо, подражание охотничьему замку в стиле барокко, рожденное капризом одного тессинского архитектора лет семьдесят пять назад, имело, кроме меня, еще ряд жильцов, но никто не задерживался так надолго, как я, и думаю, что никто так не любил его (и не потешался над ним), как я, и никому оно не стало, как мне, вторым родным домом. Возникшее в расточительно-веселом строительном раже, в сладострастном преодолении больших неудобств участка, это полуторжественное-полупотешное палаццо предстает с разных точек совершенно по-разному. От портала помпезно и театрально идет вниз царственная лестница, она ведет в сад, который, спускаясь множеством террас с лестницами, откосами и стенами, теряется в обрыве, и в саду этом все южные деревья представлены старыми, большими, роскошными экземплярами, вросшими друг в друга, заросшими глициниями и клематисом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Особенно роскошным и изысканным было отопление моего кабинета, мною придуманное: здесь стояла большая зеленая изразцовая печь, долго удерживавшая тепло, которую можно было топить углем. У нас было с ней много хлопот, и во время строительства мы однажды отослали обратно на фабрику целый фургон изразцов, потому что они были не совсем того прекрасного зеленого цвета, какой я имел в виду и заказал. Но именно эта печь показала мне теневые стороны всяких удобств и технических изысков: топилась печь хоть и хорошо, но при небольшом фене в ней скапливались газы, и, освобождаясь от них, она иногда взрывалась со звуком, который я и сейчас слышу, комната вдруг наполнялась каменноугольным газом, дымом и сажей, надо было срочно выгребать жар и тушить, а потом шагать два часа в Радольфцель за печником и на несколько дней попрощаться с отоплением и кабинетом. Случалось это три или четыре раза, и дважды я сразу же после этой беды уезжал, едва раздавался злосчастный выстрел и комната моя наполнялась чадом, я укладывал вещи в сумку, убегал, вызывал в Радольфцеле печника и ехал оттуда в Мюнхен, где мне как соиздателю журнала все равно нужно было побывать по делам. Эти эскапады были все же редкими исключениями.
Едва ли не важнее дома стал для меня сад. Собственно сада у меня никогда еще не было, а из моих сельских принципов само собой следовало, что разбивать, сажать и возделывать его я должен был сам, и я много лет это и делал. Я построил в саду сарай для дров и садовых инструментов, разметил вместе с одним советчиком, крестьянским сыном, дорожки и грядки, посадил деревья, каштаны, липу, катальпу, буки в виде живой изгороди, много кустов ягод и прекрасных плодовых деревьев. Плодовые деревца обгрызли зимой и погубили зайцы и косули, все остальное росло недурно, и у нас было тогда в избытке клубники и малины, цветной капусты, горошка и салата. Еще я развел георгины и устроил длинную аллею, где по обе стороны дорожки росли сотни подсолнечников необыкновенной величины, а у их ног тысячи настурций всех оттенков красного и желтого цвета. Не менее десяти лет, в Гайенхофене и Берне, я один и собственноручно сажал себе овощи и цветы, удобрял и поливал грядки, пропалывал дорожки, пилил и колол дрова в большом количестве. Это было прекрасно и поучительно, но в конце концов превратилось в тяжелое рабство. Играть в крестьянина было славно, пока это было игрой; когда это переросло в привычку и обязанность, радость ушла. Гуго Балль, на основании моих очень скупых свидетельств, хорошо пояснил в своей книге смысл этого гайенхофенского обходного пути – хотя и суховато и не совсем справедливо в отношении нашего друга Финка. Тут было больше тепла, больше невинности и игры, чем он заставляет предполагать.
Сколько сильно, впрочем, наша душа обрабатывает картину окружающего мира, искажает или, вернее, поправляет ее, под каким сильным влиянием изнутри находятся картины нашей жизни, когда мы их вспоминаем, – это посрамляюще ясно показывают мои воспоминания о втором гайенхофенском доме. Я и сегодня донельзя точно представляю себе сад этого дома, а в самом доме ясно вижу со всеми подробностями мой кабинет и его просторный балкон, я до сих пор могу сказать, на каком месте стояла там каждая книга. Зато другие комнаты представляю себе сегодня, через двадцать лет после того, как я покинул этот дом, уже удивительно нечетко.
Итак, мы устроились и обосновались прямо-таки на всю жизнь, мирно стояло у входа в наш дом единственное большое дерево на нашем участке, старая, могучая груша, под которой я соорудил из планок скамейку, прилежно возделывал я свой сад, сажал, украшал, и уже мой старший сынок ходил за мной по саду, играя своей детской лопаточкой. Но вечность, на которую мы строили, длилась недолго. Я исчерпал Гайенхофен, жить мне там стало невмоготу, я часто теперь уезжал на короткие сроки, мир кругом был так широк, и в конце концов поехал даже в Индию летом 1911 года. Нынешние психологи, люди нахальные, называют такие вещи «бегством», и, конечно, в числе прочего было тут и оно. Но это была и попытка создать дистанцию, оглядеться. Летом 1911 года я поехал в Индию и вернулся оттуда в самом конце года. Но всего этого было мало. Со временем к замалчиваемым внутренним причинам нашего недовольства прибавились и внешние, которые мужу и жене легко обсудить: родились второй и третий сын, старший достиг школьного возраста, жена порой тосковала по Швейцарии и по близости города, по друзьям и по музыке, и постепенно мы привыкли считать наш дом подлежащим продаже, а нашу гайенхофенскую жизнь – эпизодом. В 1912 году дело решилось, нашелся покупатель для дома.
Местом, куда мы теперь хотели переехать, был Берн. Правда, переехать мы хотели не в самый город, это показалось бы нам предательством наших идеалов, мы хотели подыскать какой-нибудь деревенский дом близ Берна, что-нибудь вроде той чудесной старой усадьбы, где уже несколько лет жил мой друг Альберт Вельти, художник. Я не раз навещал его в Берне, и его красивый, слегка запущенный дом с усадьбой далеко за чертой города очень мне нравился. И если жена и так-то, по воспоминаниям молодости, очень любила Берн, Бернский кантон и старые бернские имения, то для меня, когда я выбирал Берн, имело большое значение и то, что там будет такой друг, как Вельти.
Но когда час настал и мы действительно перебрались с Боденского озера в Берн, все выглядело уже опять иначе. За несколько месяцев до нашего переезда в Берн мой друг Вельти и его жена умерли почти подряд, я был на его похоронах в Берне, и тут оказалось, что раз уж мы решили переезжать в Берн, то лучше всего взять на себя права на дом Вельти. Мы внутренне сопротивлялись этой преемственности, слишком сильно пахло там смертью, мы искали другого пристанища близ Берна, но не находилось ничего, что нам понравилось бы. Дом Вельти не был его собственностью, он принадлежал одной бернской патрицианской семье, и мы сняли его с кое-какой домашней утварью и немецкой овчаркой Вельти, которая тоже осталась у нас.
Дом на Мельхенбюльвеге близ Берна, выше замка Виттигхофен, по сути, во всем отвечал нашему старому, все более с базельских времен укреплявшемуся представлению об идеальном доме для людей нашего типа. Это был загородный дом в бернском стиле, с круглым бернским фронтоном, неправильность которого как-то особенно украшала его, дом, самым приятнейшим образом и словно бы специально для нас соединявший крестьянские и барские черты, наполовину примитивный, наполовину изысканно-патрицианский, дом семнадцатого века, с пристройками и переделками эпохи ампира, среди почтенных, очень старых деревьев, целиком в тени огромного вяза, дом, полный дивных закоулков и уголков, и Уютных, и жутковатых. К особняку примыкал большой Участок земли с хижиной, они были сданы арендатору, от которого мы получали молоко для дома и навоз для сада. К нашему саду, разбитому с южной стороны дома и спускавшемуся двумя строго симметричными террасами с каменными лестницами, относились прекрасные плодовые деревья и еще, в двухстах шагах от жилья, так называемый «боскет», рощица из нескольких десятков буков, расположенная на холме и господствовавшая над местностью. За домом шумел красивый каменный колодец, с большой южной веранды, обвитой огромной глицинией, открывались за соседней окрестностью и множеством лесных холмов горы, цепь которых от Тунского предгорья до Веттерхорна, с большими горами группы Юнгфрау посередине, видна была целиком. Дом и сад довольно похоже описаны в моем фрагменте романа «Дом мечтаний», а заглавие этого незаконченного произведения напоминает о моем друге Альберте Вельти, который назвал так одну из самых замечательных своих картин. И внутри этого дома тоже было много всяких интересных и ценных вещей: старинные изразцовые печи, мебель, облицовка, изящные французские часы с маятником под стеклянными колпаками, старые высокие зеркала с зеленоватым стеклом, отражаясь в которых ты походил на портрет предка, мраморный камин, в котором я неукоснительно разводил огонь осенними вечерами.
Словом, все было так, что лучше и придумать нельзя, – и тем не менее все было с самого начала омрачено и злосчастно. То, что наша новая жизнь началась со смерти обоих Вельти, было как бы предзнаменованием. Однако на первых порах мы наслаждались прелестями дома, неповторимым видом, закатами над Юрой, хорошими фруктами, старым городом Берном, где у нас были какие-то друзья и возможность слушать хорошую музыку, только все было немного грустно и приглушенно; лишь несколько лет спустя жена как-то сказала мне, что в этом старом доме, от которого она сразу же, казалось, пришла, как и я, в восторг, она часто испытывала страх и подавленность, даже что-то вроде боязни внезапной смерти и призраков. Исподволь нарастал тот нажим, что изменил и отчасти уничтожил мою прежнюю жизнь. Пришла через неполных два года после нашего переезда мировая война, пришел конец моей свободе и независимости, пришел тяжелый нравственный кризис из-за войны, вынудивший меня перестроить все свое мышление и всю свою работу, пришла многолетняя тяжелая болезнь нашего младшего, третьего сына, пришли первые предвестья душевной болезни жены – и в то время как на службе я из-за войны надрывался, а нравственно все больше отчаивался, медленно рушилось все, что было дотоле моим счастьем. На исходе военных лет я часто сидел в темноте, без керосина в нашем не имевшем электрического освещения доме на отшибе, деньги наши таяли, и наконец, после длительной скверной поры, разразилась болезнь жены, она подолгу находилась в лечебных учреждениях; в запущенном, слишком большом бернском доме вести хозяйство стало невмоготу, мне пришлось отдать детей в пансионы, я месяцами пребывал в опустевшем доме совершенно один с не бросившей нас прислугой и давно уехал бы, если бы это позволяла сделать моя военная служба.
Наконец, когда и эта служба весной 1919 года кончилась и я опять стал свободен, я покинул этот заколдованный бернский дом, прожив там почти семь лет. Расставаться с Берном мне было, впрочем, уже нетрудно. Мне стало ясно, что у меня есть только одна нравственная возможность существования – поставить на первое место среди всего другого свою литературную работу, жить только в ней и не принимать больше всерьез ни краха семьи, ни безденежья, ни каких-либо других обстоятельств. Если это не удастся, я пропал. Я поехал в Лугано, пробыл несколько недель в Соренго и вел поиски, пока не нашел в Монтаньоле Каза-Камуцци, куда и перебрался в мае 1919 года. Из Берна я перевез только свой письменный стол и книги, вообще же жил с взятой напрокат мебелью. В этом последнем из моих прежних домов я прожил двенадцать лет, первые четыре года целиком, а затем только в теплое время года.
Этот прекрасный чудесный дом, с которым я теперь расстаюсь, много для меня значил и был во многих отношениях самым оригинальным и красивым из всех, что когда-либо принадлежали мне или были моим жильем. Правда, здесь ничего не принадлежало мне, да и жильем моим был не дом, а снятая мною маленькая квартира из четырех комнат, я не был уже хозяином дома и отцом семейства, у которого есть и дом, и дети, и слуги, который зовет свою собаку и ухаживает за своим садом; я был теперь маленький прогоревший литератор, потрепанный и немного подозрительный чужак, который питался молоком, рисом и макаронами, донашивал свои старые костюмы до полного обветшания и осенью ужинал принесенными из леса каштанами. Но эксперимент, в котором тут заключалось дело, удался, и, несмотря на все, что и эти годы делало трудными, они были прекрасны и плодотворны. Словно проснувшись после кошмарных снов, длившихся долгие годы, я упивался свободой, воздухом, солнцем, одиночеством, работой. В то же первое лето я написал подряд «Клейна и Вагнера» и «Клингзора» и настолько расправил этим свою душу, что смог следующей зимой начать «Сиддхартху». Я, значит, не погиб, я еще раз собрался с силами, я еще был способен к работе, к сосредоточенности; годы войны не погубили меня духовно, как я почти боялся. Материально я не смог бы пережить эти годы и не смог бы выполнить свою работу, если бы не постоянная помощь многочисленных друзей. Без поддержки со стороны винтертурского друга и милых сиамцев ничего не вышло бы, и особенно большую дружескую услугу оказал мне Куно Амьет, взяв к себе моего сына Бруно.
И вот, стало быть, последние двенадцать лет я прожил в Каза-Камуцци, тот дом и сад фигурируют в «Клингзоре» и других моих сочинениях. Десятки раз я писал этот дом красками и рисовал, вникая в его затейливые, причудливые формы; особенно в два последних лета, на прощанье, я с балкона, из окна, с террасы рисовал разные виды, запечатлев множество удивительно красивых уголков и каменных кладок в саду. Мое палаццо, подражание охотничьему замку в стиле барокко, рожденное капризом одного тессинского архитектора лет семьдесят пять назад, имело, кроме меня, еще ряд жильцов, но никто не задерживался так надолго, как я, и думаю, что никто так не любил его (и не потешался над ним), как я, и никому оно не стало, как мне, вторым родным домом. Возникшее в расточительно-веселом строительном раже, в сладострастном преодолении больших неудобств участка, это полуторжественное-полупотешное палаццо предстает с разных точек совершенно по-разному. От портала помпезно и театрально идет вниз царственная лестница, она ведет в сад, который, спускаясь множеством террас с лестницами, откосами и стенами, теряется в обрыве, и в саду этом все южные деревья представлены старыми, большими, роскошными экземплярами, вросшими друг в друга, заросшими глициниями и клематисом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17