https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/mini/
Осип Михайлович понимал, что ушла из жизни не только государыня, но и близкий их семье человек. Будет ли новый государь столь же к ним милостив? Для де-Рибасов назревали крутые перемены.
Встревожен был Осип Михайлович и судьбой Одессы. В последние годы при Малом дворе наследника престола цесаревича Павла Петровича вошел в силу недоброхот де-Рибаса – Ростопчин, известный не столько умом, сколько искусностью в интригах. Неприязнь к де-Рибасу Ростопчин перенес на Одессу.
Николай Семенович Мордвинов по-прежнему был обходителен и ласков, но в заблуждении упорен. Со сменой правительства он непременно станет связывать успешность дела по устроению главного коммерческого порта где с иным местом, но не в сердцу его нелюбезной Одессе.
Подлость Ростопчина заходила далеко. Сей господин неудержан был и перед гнусной клеветой, обвиняя Осипа Михайловича во всех смертных грехах.
В последний наезд в столицу де-Рибас искал случай встретиться с Ростопчиным и потребовать удовлетворения. Ростопчина, однако, в Петербурге не было. По чистой случайности? Ведь известно, что подлость соседствует с трусостью.
Павел был нетерпим к окружению покойной государыни, не понимал и не принимал екатерининские замыслы, к успехам России в двух войнах с Турцией относился весьма прохладно, потому как они были связаны с ненавистными ему именами Орлова и Потемкина. Де-Рибас же обласкан тем и другим. К тому же Большому двору был близок Иван Иванович, а Малый двор покойник, как и государыня не одобрял.
Новый царь прежде всего указал самовольный переход крестьян с места на место не допускать, виновных в приеме и укрывательстве беглых определять в примерное наказание. Каждый по царской воле должен оставаться в том звании, в которое он по ревизии прописан. В Новороссийском крае тем были посеяны смута и уныние.
Князь Браницкий потребовал возврата пребывающих в Одессе в мещанском звании его крепостных людей. В приложенном к сему списке было имя и Грицька Остудного с его женой Еленой, поелику тот Грицько состоял с означенной Еленой в браке, освященном церковью. Жена, согласно узаконениям российским, следовала состоянию мужа. Князь Браницкий требовал также доставления в его имение на Подолии детей Грицька и Елены. Дети, согласно тем же узаконениям, следуют состоянию их родителей, независимо от времени и места их рождения.
Какой-то генерал Ширай писал о побеге лет десят тому назад из слободы его Степановки Ольвиопольского уезда и пребывающих ныне в Одессе крестьян Хвеська Задерихвоста и его жены Мотри, ныне против закона состоящих в черноморских казаках, Григория Циркуна с сыном его Лукьяном, равно Лаврентия, прописавшегося в купцы третьей гильдии и ведущего торг на Вольном рынке разными скобяными товарами. Вместе с Лаврентием Тараненко генерал Ширай требовал водворения в его имение жены Лаврентия, до замужества состоявшей во дворянстве, хоть род ее был достаточно обедневшим, равно их сыновей и дочери.
Запросы от помещиков на возвращение крестьян поступали в городской магистрат, где не рассматривались за недосугом, отчего следовали жалобы генерал-губернатору Бердяеву, которому также был недосуг за обилием государственных занятий. Чиновники губернаторской канцелярии отписывали господам помещикам, что они-де вольны сами водворять их крестьян на прежние места жительства.
В первых числах января нового 1797 года из Петербурга в Одессу прибыл фельдъегерь государя. Из доставленного им рескрипта следовало, что де-Рибасу надлежит немедля сложить с себя градоправительство и отправиться в столицу.
Осип Михайлович впал в дурное состояние духа, из рук валилось все, из головы не шла тревога: «Каков сей поворот судьбы?»
В Петербург из Херсона вызывался и вице-адмирал Мордвинов. Пошли слухи, что де-Рибаса зовут в столицу, чтобы заточить в крепость, а Мордвинова – для возвышения в чине и по службе, для принятия его проекта об устроении главного черноморского порта в Херсоне.
Анастасия Ивановна казалась скорее веселой, чем печальной. Впереди Петербург и большой свет. До провинциальной Одессы она была не охотница, в перемене правительства дурного для Осипа Михайловича не нашла. С Павлом Петровичем она была дружна с детских лет, чему весьма мирволила покойная императрица. Посещения дома Бецких цесаревичем государыня поощряла и к Ивану Ивановичу неоднократ входила с просьбой о наставлении наследника престола и научении его уму-разуму. Сам Иван Иванович относился к Павлу с великим расположением и душевной теплотой.
Анастасия Ивановна уповала на благоволение государя к де-Рибасам, хоть и не говорила об этом Осипу Михайловичу. Он же сам полагал излишним посвящать жену в мрачные сомнения.
Сообщив в городской магистрат, что он сдал начальство контр-адмиралу Павлу Васильевичу Пустошкину, де-Рибас с супругой покинули Одессу. Их санный экипаж провожали Микешка с Марысей и Параша. Кесоглу состоял в отъезде по греческому обществу. Параша совершенно сникла от неожиданно свалившейся на нее разлуки с Анастасией Ивановной, без которой жизнь свою она совершенно не мыслила.
В феврале полковой есаул Черненко и вся славная Черноморского казачьего войска громада из Пересыпи получила печальную весть о смерти запорожских казаков генерала Чепиги. Вскоре стало известно, что войсковым старшиной избран полковник Головатый. Затем последовал указ казакам сниматься на Кубань, в Фанагорию, а буде кто не согласен – тех переводить в мещанское сословие.
По получении этого указа полковой есаул Черненко собрал всю пересыпскую громаду, встал на бочку и держал такую речь: «Тэе… Гм… того… Паны добродеи, значится, славные лыцари… Верного Гм… Черноморского войска казаки. Того… Извиняйте, запамятовал. Того… Значится, вышел от царя нам указ идти и селиться в Фанагории. А где эта Фанагории, звиняйте, не знаю».
Казаки слушали есаула с должным почтением, однако ухмыляясь почесывали затылки.
– Надо определить день, когда выступать и что брать в дорогу, – продолжал есаул.
– Не держите за пазухой зло на меня, дуру, пан есаул. Зачем, однако, сдалась нам та Фанагория? – казаки определили голос Хвеськовой Мотри, известный всей громаде. Именно этим голосом она увещевала своего Хвеська, когда тот приходил домой нетрезвым.
– Земля там добрая, – сказал полковой есаул.
– И тут добрая. Была бы охота сеять и жать, – возразила Мотря.
– Государю императору нужны там казаки против татар.
– И тут Господь Бог нас татарами не обидел. Они – рукой подать, за лиманом. Турки того и гляди из моря начнут вылезать, – не унималась Мотря.
– Та что мне с бабой балакать, – возмутился полковой есаул. – Панове казаки, нам должно обсудить, когда выступать. В дорогу брать добрых строевых коней, саблю, пику, у кого есть – и карабин. Казак прежде всего вояка.
– А как же добро? – возмутилась Мотря.
– Что еще за добро?
– Коровы, овцы, у кого есть свиньи, у меня до того ж гуси и куры. А хата с хлевом, погребом и клуней?
– С хатой и клуней ясно – продать кто купить пожелает. Свиней и коров тож – путь не близкий, – решил есаул. – Мы, добродеи казаки, войско, а не цыганский табор.
– Войско-то войско, добро, однако, тяжкими трудами нажито. Может, я ночей недосыпала. В этой Фанагории что? Степь и волки воют, – упорствовала Мотря.
– Не зря говорят, что у бабы волос длинный, да ум короткий. Я ж тебе говорю, что там добрая земля.
– Это мы еще поглядим, у кого он короткий, – при этих словах Мотря повернулась к есаулу спиной.
– Слушай, Хвесько, забери ее отсюда, пока я окончательно не вызверился.
– Хвесько? – в голосе Мотри была насмешка. – Он меня… Да я его…
– Иди до хаты, Мотря. Тут серьезный вопрос, – просительно сказал Хвесько. – Ты же все-таки не казак, а баба. Ну чего ты встреваешь не в свое дело? Иди, Мотря, до хаты.
– Как это не мое? Люди добрые, что он тут говорит? Позбыть все и уйти свет за очи? Это не мое дело?
– Та уйди ты, Мотря, – упрашивал жену Хвесько.
– Чего? Да я последний чуб вырву на твоей голове, дурень. Горе мне на свете. Пень – пнем. Ты ему одно, а он тебе другое. Оставить нажитое трудами и идти в какую-то Фанагорию. А мне и тут добре.
– Иди до хаты, Мотря, – настаивал Хвесько.
– Ну чего ты до меня пристал?
– Как это чего? Господарь я тебе или не господарь?
– Ну господарь.
– То ты меня должна слушаться, а то я тебя буду бить.
– Ты что, умом двинулся? – заплакала Мотря. – Тьфу на него, люди добрые. Такое скажет, что кучи не держится.
– Мотря, иди до хаты, а то, ей-бо, буду бить. Дай только очкур снять.
– Я тебе покажу очкур, – при этих словах Мотря вцепилась Хвеську в чуб и стала его трепать, как она имела обыкновение делать, когда он приходил домой пьяным. На этот раз, однако, Хвесько возмутился и решительно оттолкнул ее от себя так, что Мотря села на гузно. За его обширностью посажение было мягким и вызвало со стороны Мотри не столько возмущение, сколько удивление, потому что такого еще не бывало.
– Не баба, а ведьма в юбке, – сказал Хвесько и в сердцах сплюнул. – Попутала же меня нечистая сила взять ее в жены.
– Ах ты ж охайник. Глаза бы мои на тебя не глядели. Зачем ты мне сдался? Я б пошла за лепшего в селе казака. Ко мне, может, и теперь женихается усатовский батюшка Филарет.
– Я тебя покрытою взял, – сказал в сердцах Хвесько.
– Покрыткой? Что ты брешешь? – растерялась Мотря.
– А вот и не брешу.
– Нет, брешешь.
– Нет, не брешу. При громаде перекрещусь, что не брешу. – Хвесько осенил себя крестным знамением.
– Люди добрые, что ж это деется? Такое слышать и от кого?
– Ты с москалями тягалась, когда была девкой.
– С какими москалями? Когда я была девкой?
– Когда гусарский эскадрон у вас в селе был на постое, и байстрюка от гусара родила. Это все село знает. Батьки твои его растят. Ему уже десять годов от роду…
– Все ты брешешь, – заплакала Мотря горькими слезами. – Как есть брешешь. Я ему гречаники, я ему вареники, я ему борщ с пампушками, а он, люди добрые, такой охайник. Мало что собрался меня с малыми детьми бросить, так еще обрехал перед всем миром, что теперь на улицу срам выйти.
– И мы с Василем не желаем в ту Фанагорию. – сказала Одарка, жена доброго казака Мочулы. – Идем, Василь. Пускай пан есаул с Соломией туда едет.
Василь Мочула не стал с женой препираться и молча последовал вслед за ней до хаты.
Из пересыпских казаков только какая-нибудь полусотня согласилась идти на Кубань. Остальные – кто решительно сказал «нет», а кто отступился молча.
В тот день, когда полковым есаулом Черненко назначен был выступ, на сбор пришло не больше десятка казаков – все молодые хлопцы, только два старых, у которых не было ни жены, ни кола, ни двора.
Большой неожиданностью было заявление полкового есаула Черненко, который сложил с себя уряд и сказал такие слова: «Не гневайтесь славные лыцари, идите без меня в ту Фанагорию, поведет вас Кузьма Чигиринский. Стал я немощным. И баба моя как одурела – не пойду и только. Я ее и так, я ее и сяк, а она свое заладила».
Когда казаки, собравшиеся в Фанагорию, сели на коней, то их догнали еще три всадника и пристроились в хвост. Это были те хлопцы, которых удерживали жены, но удержать не могли.
После отъезда пересыпских казаков на Кубань произошло еще одно событие, которое вызвало самые различные толки. Монахи схватили и заковали в железы усатовского попа Филарета Серединского. С церковного амвона была зачитана бумага архимандрита харьковского Покровского монастыря Лаврентия, где значилось, что Филарет взят под крепкий караул за побег из монастыря, равно за мирские дела: за чинимые соблазны Елизавете, здесь Войтихой реченой, а также пригожим казачкам и женам партикулярных обывателей – Любови, Софье, Вере, Надежде, опять же Любови, что засвидетельствовано допросами. Будучи в нарушение устава усатовским попом, указывалось далее в той же бумаге, тем Филаретом Серединским за требы была взымаема деньга сверх того, что дозволялось. За это Филарета Серединского доставить в Покровский монастырь и при всей монастырской братии испросить, куда он девал деньгу, что у него была и яко у эконома сего монастыря. Буде ту деньгу он не возвратит или не укажет, где оная пребывает, учинить ему в присутствии монастырской братии в консистории жестокие наказания плетьми, доколь не укажет. После отобрать у него подпись о честном и неисходном пребывании в монастыре и отослать к игумену для заточения его в келью и даже посажение на цепь под присмотром монахов и иеромонахов.
Все началось с подметного письма на Филарета Серединского в Одесский консисториальный суд, в котором указывалось, что он-де, а именно Серединский, большую часть прихода от продажи свечей, за требы и доброхотных на тарелку сборов утаивает и ныне замышляет самовольную, без соизволения постройку церкви на Кривой слободе, заведение там новых икон, отливку знатных колоколов, чтобы тем завлекать к себе прихожан и увеличивать свои прибыли. Пускай-де жители Усатова, равно и других хуторов, к исправлению церковных треб – венчания, крестин, освящения домов,колодцев и прочая более того праздношатающегося попа не приглашают. Вдова-де Федора Семенова жалится на него, иеромонаха Филарета, в том, что, будучи ее духовником, он вчерась пришел в ее дом в Кривой слободе и требовал насильственного сообщения с ним, для чего стал разоблачаться, сказывая при этом, что такое его желание удовлетворяют многие честные женщины в Кривой слободе и на Усатовых хуторах, не исключая всем известную здесь Войтиху.
Подметное письмо было передано в Духовное правление, а между тем еще до взятия Филарета под караул дьячку и пономарю усатовской церкви было приказано его, Филарета, к отправлению богослужения не допускать, ключи от храма божьего ему не давать.
При аресте ничего крамольного у Филарета не оказалось, были изъяты лишь три первопечатные в Новороссии книги.
Это «Канон вопиющей во грехах души» – стихотворное сочинение светлейшего князя Потемкина, напечатанное в Кременчуге в Екатеринославской губернской типографии, откуда и пошло печатание книг в здешнем крае.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Встревожен был Осип Михайлович и судьбой Одессы. В последние годы при Малом дворе наследника престола цесаревича Павла Петровича вошел в силу недоброхот де-Рибаса – Ростопчин, известный не столько умом, сколько искусностью в интригах. Неприязнь к де-Рибасу Ростопчин перенес на Одессу.
Николай Семенович Мордвинов по-прежнему был обходителен и ласков, но в заблуждении упорен. Со сменой правительства он непременно станет связывать успешность дела по устроению главного коммерческого порта где с иным местом, но не в сердцу его нелюбезной Одессе.
Подлость Ростопчина заходила далеко. Сей господин неудержан был и перед гнусной клеветой, обвиняя Осипа Михайловича во всех смертных грехах.
В последний наезд в столицу де-Рибас искал случай встретиться с Ростопчиным и потребовать удовлетворения. Ростопчина, однако, в Петербурге не было. По чистой случайности? Ведь известно, что подлость соседствует с трусостью.
Павел был нетерпим к окружению покойной государыни, не понимал и не принимал екатерининские замыслы, к успехам России в двух войнах с Турцией относился весьма прохладно, потому как они были связаны с ненавистными ему именами Орлова и Потемкина. Де-Рибас же обласкан тем и другим. К тому же Большому двору был близок Иван Иванович, а Малый двор покойник, как и государыня не одобрял.
Новый царь прежде всего указал самовольный переход крестьян с места на место не допускать, виновных в приеме и укрывательстве беглых определять в примерное наказание. Каждый по царской воле должен оставаться в том звании, в которое он по ревизии прописан. В Новороссийском крае тем были посеяны смута и уныние.
Князь Браницкий потребовал возврата пребывающих в Одессе в мещанском звании его крепостных людей. В приложенном к сему списке было имя и Грицька Остудного с его женой Еленой, поелику тот Грицько состоял с означенной Еленой в браке, освященном церковью. Жена, согласно узаконениям российским, следовала состоянию мужа. Князь Браницкий требовал также доставления в его имение на Подолии детей Грицька и Елены. Дети, согласно тем же узаконениям, следуют состоянию их родителей, независимо от времени и места их рождения.
Какой-то генерал Ширай писал о побеге лет десят тому назад из слободы его Степановки Ольвиопольского уезда и пребывающих ныне в Одессе крестьян Хвеська Задерихвоста и его жены Мотри, ныне против закона состоящих в черноморских казаках, Григория Циркуна с сыном его Лукьяном, равно Лаврентия, прописавшегося в купцы третьей гильдии и ведущего торг на Вольном рынке разными скобяными товарами. Вместе с Лаврентием Тараненко генерал Ширай требовал водворения в его имение жены Лаврентия, до замужества состоявшей во дворянстве, хоть род ее был достаточно обедневшим, равно их сыновей и дочери.
Запросы от помещиков на возвращение крестьян поступали в городской магистрат, где не рассматривались за недосугом, отчего следовали жалобы генерал-губернатору Бердяеву, которому также был недосуг за обилием государственных занятий. Чиновники губернаторской канцелярии отписывали господам помещикам, что они-де вольны сами водворять их крестьян на прежние места жительства.
В первых числах января нового 1797 года из Петербурга в Одессу прибыл фельдъегерь государя. Из доставленного им рескрипта следовало, что де-Рибасу надлежит немедля сложить с себя градоправительство и отправиться в столицу.
Осип Михайлович впал в дурное состояние духа, из рук валилось все, из головы не шла тревога: «Каков сей поворот судьбы?»
В Петербург из Херсона вызывался и вице-адмирал Мордвинов. Пошли слухи, что де-Рибаса зовут в столицу, чтобы заточить в крепость, а Мордвинова – для возвышения в чине и по службе, для принятия его проекта об устроении главного черноморского порта в Херсоне.
Анастасия Ивановна казалась скорее веселой, чем печальной. Впереди Петербург и большой свет. До провинциальной Одессы она была не охотница, в перемене правительства дурного для Осипа Михайловича не нашла. С Павлом Петровичем она была дружна с детских лет, чему весьма мирволила покойная императрица. Посещения дома Бецких цесаревичем государыня поощряла и к Ивану Ивановичу неоднократ входила с просьбой о наставлении наследника престола и научении его уму-разуму. Сам Иван Иванович относился к Павлу с великим расположением и душевной теплотой.
Анастасия Ивановна уповала на благоволение государя к де-Рибасам, хоть и не говорила об этом Осипу Михайловичу. Он же сам полагал излишним посвящать жену в мрачные сомнения.
Сообщив в городской магистрат, что он сдал начальство контр-адмиралу Павлу Васильевичу Пустошкину, де-Рибас с супругой покинули Одессу. Их санный экипаж провожали Микешка с Марысей и Параша. Кесоглу состоял в отъезде по греческому обществу. Параша совершенно сникла от неожиданно свалившейся на нее разлуки с Анастасией Ивановной, без которой жизнь свою она совершенно не мыслила.
В феврале полковой есаул Черненко и вся славная Черноморского казачьего войска громада из Пересыпи получила печальную весть о смерти запорожских казаков генерала Чепиги. Вскоре стало известно, что войсковым старшиной избран полковник Головатый. Затем последовал указ казакам сниматься на Кубань, в Фанагорию, а буде кто не согласен – тех переводить в мещанское сословие.
По получении этого указа полковой есаул Черненко собрал всю пересыпскую громаду, встал на бочку и держал такую речь: «Тэе… Гм… того… Паны добродеи, значится, славные лыцари… Верного Гм… Черноморского войска казаки. Того… Извиняйте, запамятовал. Того… Значится, вышел от царя нам указ идти и селиться в Фанагории. А где эта Фанагории, звиняйте, не знаю».
Казаки слушали есаула с должным почтением, однако ухмыляясь почесывали затылки.
– Надо определить день, когда выступать и что брать в дорогу, – продолжал есаул.
– Не держите за пазухой зло на меня, дуру, пан есаул. Зачем, однако, сдалась нам та Фанагория? – казаки определили голос Хвеськовой Мотри, известный всей громаде. Именно этим голосом она увещевала своего Хвеська, когда тот приходил домой нетрезвым.
– Земля там добрая, – сказал полковой есаул.
– И тут добрая. Была бы охота сеять и жать, – возразила Мотря.
– Государю императору нужны там казаки против татар.
– И тут Господь Бог нас татарами не обидел. Они – рукой подать, за лиманом. Турки того и гляди из моря начнут вылезать, – не унималась Мотря.
– Та что мне с бабой балакать, – возмутился полковой есаул. – Панове казаки, нам должно обсудить, когда выступать. В дорогу брать добрых строевых коней, саблю, пику, у кого есть – и карабин. Казак прежде всего вояка.
– А как же добро? – возмутилась Мотря.
– Что еще за добро?
– Коровы, овцы, у кого есть свиньи, у меня до того ж гуси и куры. А хата с хлевом, погребом и клуней?
– С хатой и клуней ясно – продать кто купить пожелает. Свиней и коров тож – путь не близкий, – решил есаул. – Мы, добродеи казаки, войско, а не цыганский табор.
– Войско-то войско, добро, однако, тяжкими трудами нажито. Может, я ночей недосыпала. В этой Фанагории что? Степь и волки воют, – упорствовала Мотря.
– Не зря говорят, что у бабы волос длинный, да ум короткий. Я ж тебе говорю, что там добрая земля.
– Это мы еще поглядим, у кого он короткий, – при этих словах Мотря повернулась к есаулу спиной.
– Слушай, Хвесько, забери ее отсюда, пока я окончательно не вызверился.
– Хвесько? – в голосе Мотри была насмешка. – Он меня… Да я его…
– Иди до хаты, Мотря. Тут серьезный вопрос, – просительно сказал Хвесько. – Ты же все-таки не казак, а баба. Ну чего ты встреваешь не в свое дело? Иди, Мотря, до хаты.
– Как это не мое? Люди добрые, что он тут говорит? Позбыть все и уйти свет за очи? Это не мое дело?
– Та уйди ты, Мотря, – упрашивал жену Хвесько.
– Чего? Да я последний чуб вырву на твоей голове, дурень. Горе мне на свете. Пень – пнем. Ты ему одно, а он тебе другое. Оставить нажитое трудами и идти в какую-то Фанагорию. А мне и тут добре.
– Иди до хаты, Мотря, – настаивал Хвесько.
– Ну чего ты до меня пристал?
– Как это чего? Господарь я тебе или не господарь?
– Ну господарь.
– То ты меня должна слушаться, а то я тебя буду бить.
– Ты что, умом двинулся? – заплакала Мотря. – Тьфу на него, люди добрые. Такое скажет, что кучи не держится.
– Мотря, иди до хаты, а то, ей-бо, буду бить. Дай только очкур снять.
– Я тебе покажу очкур, – при этих словах Мотря вцепилась Хвеську в чуб и стала его трепать, как она имела обыкновение делать, когда он приходил домой пьяным. На этот раз, однако, Хвесько возмутился и решительно оттолкнул ее от себя так, что Мотря села на гузно. За его обширностью посажение было мягким и вызвало со стороны Мотри не столько возмущение, сколько удивление, потому что такого еще не бывало.
– Не баба, а ведьма в юбке, – сказал Хвесько и в сердцах сплюнул. – Попутала же меня нечистая сила взять ее в жены.
– Ах ты ж охайник. Глаза бы мои на тебя не глядели. Зачем ты мне сдался? Я б пошла за лепшего в селе казака. Ко мне, может, и теперь женихается усатовский батюшка Филарет.
– Я тебя покрытою взял, – сказал в сердцах Хвесько.
– Покрыткой? Что ты брешешь? – растерялась Мотря.
– А вот и не брешу.
– Нет, брешешь.
– Нет, не брешу. При громаде перекрещусь, что не брешу. – Хвесько осенил себя крестным знамением.
– Люди добрые, что ж это деется? Такое слышать и от кого?
– Ты с москалями тягалась, когда была девкой.
– С какими москалями? Когда я была девкой?
– Когда гусарский эскадрон у вас в селе был на постое, и байстрюка от гусара родила. Это все село знает. Батьки твои его растят. Ему уже десять годов от роду…
– Все ты брешешь, – заплакала Мотря горькими слезами. – Как есть брешешь. Я ему гречаники, я ему вареники, я ему борщ с пампушками, а он, люди добрые, такой охайник. Мало что собрался меня с малыми детьми бросить, так еще обрехал перед всем миром, что теперь на улицу срам выйти.
– И мы с Василем не желаем в ту Фанагорию. – сказала Одарка, жена доброго казака Мочулы. – Идем, Василь. Пускай пан есаул с Соломией туда едет.
Василь Мочула не стал с женой препираться и молча последовал вслед за ней до хаты.
Из пересыпских казаков только какая-нибудь полусотня согласилась идти на Кубань. Остальные – кто решительно сказал «нет», а кто отступился молча.
В тот день, когда полковым есаулом Черненко назначен был выступ, на сбор пришло не больше десятка казаков – все молодые хлопцы, только два старых, у которых не было ни жены, ни кола, ни двора.
Большой неожиданностью было заявление полкового есаула Черненко, который сложил с себя уряд и сказал такие слова: «Не гневайтесь славные лыцари, идите без меня в ту Фанагорию, поведет вас Кузьма Чигиринский. Стал я немощным. И баба моя как одурела – не пойду и только. Я ее и так, я ее и сяк, а она свое заладила».
Когда казаки, собравшиеся в Фанагорию, сели на коней, то их догнали еще три всадника и пристроились в хвост. Это были те хлопцы, которых удерживали жены, но удержать не могли.
После отъезда пересыпских казаков на Кубань произошло еще одно событие, которое вызвало самые различные толки. Монахи схватили и заковали в железы усатовского попа Филарета Серединского. С церковного амвона была зачитана бумага архимандрита харьковского Покровского монастыря Лаврентия, где значилось, что Филарет взят под крепкий караул за побег из монастыря, равно за мирские дела: за чинимые соблазны Елизавете, здесь Войтихой реченой, а также пригожим казачкам и женам партикулярных обывателей – Любови, Софье, Вере, Надежде, опять же Любови, что засвидетельствовано допросами. Будучи в нарушение устава усатовским попом, указывалось далее в той же бумаге, тем Филаретом Серединским за требы была взымаема деньга сверх того, что дозволялось. За это Филарета Серединского доставить в Покровский монастырь и при всей монастырской братии испросить, куда он девал деньгу, что у него была и яко у эконома сего монастыря. Буде ту деньгу он не возвратит или не укажет, где оная пребывает, учинить ему в присутствии монастырской братии в консистории жестокие наказания плетьми, доколь не укажет. После отобрать у него подпись о честном и неисходном пребывании в монастыре и отослать к игумену для заточения его в келью и даже посажение на цепь под присмотром монахов и иеромонахов.
Все началось с подметного письма на Филарета Серединского в Одесский консисториальный суд, в котором указывалось, что он-де, а именно Серединский, большую часть прихода от продажи свечей, за требы и доброхотных на тарелку сборов утаивает и ныне замышляет самовольную, без соизволения постройку церкви на Кривой слободе, заведение там новых икон, отливку знатных колоколов, чтобы тем завлекать к себе прихожан и увеличивать свои прибыли. Пускай-де жители Усатова, равно и других хуторов, к исправлению церковных треб – венчания, крестин, освящения домов,колодцев и прочая более того праздношатающегося попа не приглашают. Вдова-де Федора Семенова жалится на него, иеромонаха Филарета, в том, что, будучи ее духовником, он вчерась пришел в ее дом в Кривой слободе и требовал насильственного сообщения с ним, для чего стал разоблачаться, сказывая при этом, что такое его желание удовлетворяют многие честные женщины в Кривой слободе и на Усатовых хуторах, не исключая всем известную здесь Войтиху.
Подметное письмо было передано в Духовное правление, а между тем еще до взятия Филарета под караул дьячку и пономарю усатовской церкви было приказано его, Филарета, к отправлению богослужения не допускать, ключи от храма божьего ему не давать.
При аресте ничего крамольного у Филарета не оказалось, были изъяты лишь три первопечатные в Новороссии книги.
Это «Канон вопиющей во грехах души» – стихотворное сочинение светлейшего князя Потемкина, напечатанное в Кременчуге в Екатеринославской губернской типографии, откуда и пошло печатание книг в здешнем крае.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49