https://wodolei.ru/catalog/vanni/Bas/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Мой отец и я, продрогшие и голодные, поплелись после церемонии домой. Женщины ждали нас на кухне. Отогревшись у огня, я задал бабушке, Джоанне, вопрос, который не шел у меня из головы: отдаст ли она мне содержимое карманов Дэниела Стивенсона – и, главное, резной костяной кораблик. Слабо улыбаясь, Джоанна покачала головой. Она все сожгла, сказала она, все превратилось в дым.
Джон Стивенсон, чтобы сменить тему, рассказал им о том, что говорил у могилы священник: мол, хорошо, что покойный все-таки встретился со своим внуком, пусть и всего на неделю, и как тот должен быть благодарен, что блудный дед вернулся домой из дальних странствий.
Тут Элизабет не смогла сдержаться:
– Дальних странствий? Каких еще странствий? Чушь собачья! – сказала она.
Она-то слышала другую версию биографии Дэниела Стивенсона несколько раз за последние дни. Когда мы были на похоронах, а она пошла в магазин за продуктами, продавец пересказал ей слух, который ходил по поселку. Что Дэниел Стивенсон не так уж далеко ушел тем утром, когда сбежал тридцать лет назад. На самом деле было вот как: он доехал на поезде до одного из маленьких шахтерских городков, Ланнока, всего тридцать миль на юг. Ланнок был копией Мюиртона, как большинство шахтерских поселков среди холмов. Везде были свои кучи шлака, угольный дым и дождь. Дэниел сошел с поезда в Ланноке и нашел съемную комнату. Недели не прошло, как он уже работал на местной шахте. Он работал там все эти годы и жил один, пока не заболел и не вернулся в Мюиртон.
– Дальние странствия! Да нигде он не был! – сказала Элизабет.
Джон Стивенсон хмыкнул. Всегда было трудно понять, что у него на уме, такой он был тихий. Моя бабка, Джоанна, выглядела так, будто уже слышала эту историю от Элизабет, и ей все это было уже не слишком интересно. Она лишь слабо улыбалась, когда упоминали Дэниела Стивенсона.
Я не сказал ни слова – что мне было сказать в таком возрасте? В этот момент грань между правдой и убедительной историей была так тонка, что я мог пройти сквозь нее с любой стороны. Логика мироустройства не требовала отделять одно от другого.

23

Похороны эти были много лет назад. Я вспоминал их и то, что предшествовало им, не так давно, летним утром на балконе моей квартиры на третьем этаже. Хелен принесла кофейник – она шла осторожно (я всегда притворялся, что не замечаю), чтобы не задеть цветы на ковре в гостиной. Как раз когда она мне наливала, я думал о том мальчике, Эзре, который по-прежнему жил где-то внутри меня. Его перерос другой Эзра – средних лет, седеющий, он живет в другой квартире, выходящей окнами на озеро в парке, в стране, где возможен завтрак утром на балконе; человек, который может из чистой прихоти махнуть на восточное побережье, в мотель «Парадиз», живет с привлекательной и неглупой женщиной, прядь чьих прекрасных волос была у него во рту, когда он проснулся. С женщиной, которой он любит время от времени рассказывать – не все же заниматься любовью – кусочки и обрывки своей молодости, такой далекой, что, кажется, она могла быть чьей-то еще.
Стояло теплое летнее утро, запах скошенной травы из парка смешивался с ароматом кофе, и я начал рассказывать Хелен, устроившейся напротив, о Дэниеле Стивенсоне, и о том, как он принес мне историю Захарии Маккензи. Он стал умирать вскоре после того, как передал ее мне.
Я сказал, что с годами мне начало приходить в голову, что эта история была чем-то вроде яда – он выпил его, внутри стало что-то разлагаться и в конце концов свело его в могилу. Может, он избавился от этой истории слишком поздно. Я всегда верил, и верю сейчас: нечто, состоящее из слов, может расти в теле, как камни в почках, и однажды неизбежно и мучительно запросится наружу.
Я сказал Хелен, что с годами стал считать эту историю не более чем просто историей, услышанной впечатлительным мальчиком, который все же вырос слишком утонченным, чтобы воспринимать ее буквально. Обычный багаж снов. И все же я хранил ее при себе.
До этого дня. Теперь я хотел, чтобы Хелен ее узнала. Мне было интересно, что она скажет, с ее-то проницательностью. Она унаследовала ее от отца, который делал мушки – наживку настолько правдоподобную, что рыба не замечала крохотные крючья под совершенными крылышками. Я хотел передать ей историю Захарии Маккензи так, как я услышал ее от своего деда, чтобы рассказ подействовал на нее так же, как на меня в детстве.
Но слова, как магниты, со временем так обрастают булавками и обломками того и сего, что теряют все свое притяжение. У меня старые слова уже не были такими сухими и точными, какими казались мне когда-то. Я едва удержался от улыбки, рассказывая ей о конечностях, похороненных внутри детей, и о шраме на животе Захарии Маккензи. Все это выглядело настолько невероятным, что я даже сказал Хелен: может, и верно говорили, будто нигде он не странствовал и никуда не сбегал, а только мечтал об этом, жалкий старый выдумщик.
Хелен улыбалась, когда я это ей говорил, но ее синие глаза с очень выразительными нижними веками не улыбались.
Увидев, что я закончил, она спросила:
– А что было с остальными?
– Ты о ком?
– Трое детей. Рахиль, Амос и Эсфирь. Или Захария, после того как твой дед с ним повстречался? Он когда-нибудь говорил, что с ним произошло?
– Нет. Ты думаешь, Дэниел и правда был в Патагонии? Думаешь, Маккензи и правда существовали? Ты правда так считаешь?
– Ну, я не знаю.
Она посмотрела на меня – или сквозь меня.
– Но, может быть, лучше и не знать. Может, лучше просто забыть обо всем этом.

24

В тот же день, больше ради шутки, чем по какой-либо другой причине, – глупость, конечно, – я написал письмо своему старому ученому другу Доналду Кромарти, который теперь был профессором Доналдом Кромарти. То было длинное письмо. Я написал ему обо всем: о Мюиртоне и о Дэниеле Стивенсоне, о «Мингулэе» и его экспедиции в Патагонию, о Маккензи. Я спрашивал его (я знал, что он не против – это было его любимое занятие), не трудно ли ему будет узнать, опирается эта история на реальные факты или нет. Я просил сделать это для Хелен (хоть и не сказал Хелен, что пишу ему). Я заверил его, что сам считаю все это чепухой, но, тем не менее, буду крайне признателен.
Той ночью, когда мы с Хелен лежали в постели, глядя сквозь венецианское окно на звезды, которые складывались в диких зверей, она сказала: то, что я до сих пор не хотел рассказывать ей патагонскую историю, говорит обо мне больше, чем все, что ей до сих пор случалось обо мне узнать.
Я думаю, она была права. Странно, да? Мы все знаем, что важнее всего то, чего мы не говорим. А почти все, что мы говорим, – всего лишь камуфляж, или, может быть, доспехи. Или, быть может, повязка на рану.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
АМОС


Восьми лет от роду Амос Маккензи был отдан в «Аббатство» – приют для бродяг и бездомных (только мальчиков) на юге Англии. Учреждение держали служители Святого Ордена Исправления. Пять лет он мучительно заикался, с трудом продираясь от согласной к согласной, как альпинист, взбирающийся по сложной каменной стене. В тринадцатый день рождения заикание прошло. К тому времени он стал тощим некрасивым мальчиком.
Из всех учебных предметов он проявлял интерес к одной только ботанике. На уроках святые отцы нередко бывали шокированы его сравнениями: например, нижнюю сторону каких-то листьев он однажды уподобил мягкостью «внутренней стороне девичьего бедра» – без дурного умысла, поэтому учитель не отважился сделать ему выговор. В мальчике была сила, которая обескураживала всех, кто пытался его задирать.
Вскоре после того, как ему исполнилось тринадцать, он оставил приют и нашел работу в ботаническом саду. Он тайно верил, что человеческое сообщество немногим отличается от гербария, в котором растения разложены по полу, цвету кожи, запаху и различным климатам произрастания. И если бы только можно было выработать систему и определить, где цветы, а где сорняки, ржа войны и болезни исчезла бы навсегда. Человеческий обычай хоронить мертвых казался ему расточительным извращением посадки семян. Мертвых людей, по его мнению, нужно либо сжигать, как любой добрый садовник сжигает сухостой в конце сезона, либо же сваливать в специальные контейнеры и превращать в компост – для удобрения новых растений весной. В то время его ежедневные упражнения состояли в прогулках вокруг дома и восхищении «естественными семействами». Так он называл пары старых деревьев, окруженных молодой порослью.
Оставив приют, он встречался со своим братом, сестрами и остальной семьей только однажды. Повзрослев, Амос остался таким же некрасивым, как и в юности; поэтому – и еще из-за резкого, как зимний ветер, голоса – как бы учтиво он ни говорил, его слова всегда звучали грубо. Никто никогда не видел, чтобы он улыбнулся или пошутил. У него ни разу не было связи с женщиной, но в кармане он всегда носил горсть семян женских растений и время от времени их нежно перебирал.
Лет в сорок пять он внезапно заболел антропологией и археологией. Его восхищала эта идея – раскапывать корни человеческой культуры, добывать из-под земли давно утерянные артефакты. Его непривлекательное лицо становилось почти красивым, когда он воображал, каково это – взяв мачете (ему нравилась сама идея мачете) отправиться в хрупкие заросли напускного и освободить голую правду одним взмахом руки.
Он нашел свое призвание.
«Тетрадь», А. Макгау


1

В тот год в начале августа я попрощался с Хелен и отправился на юг Тихого океана, чтобы посетить Институт Потерянных – исследовательское учреждение, расположенное на острове в Коралловом море, в тридцати милях от берега. Кратчайший путь – самолет с материка. Мы летели над побережьем, и с высоты пяти тысяч, футов я увидел остров – серповидный шрам на гладком брюхе океана. Гидроплан резко сбросил высоту и приводнился в лагуне.
Вокруг здания Института лужайки густой тропической травы вели безнадежные битвы с наступающим песком, а пальмы старались покрепче уцепиться за почву, сопротивляясь назойливому, кисло пахнущему пассату. Институт состоял из двух громоздких зданий в форме буквы «г» и нескольких хрупких бунгало понизу букв. Все вместе они окружали плавательный бассейн синего кафеля, который выглядел так, будто его никогда не использовали по назначению. Крохотное внутреннее море мертвых листьев и живых ящериц.
С крыльца главного здания на солнечный свет (там всегда лето) встретить меня сошла маленькая сутулая женщина. Я узнал ее по фотографии. Доктор Ердели, директор. Вблизи было видно, сколько морщин у нее на щеках. В разговоре она по-иностранному кривила рот. Ее седина была очень белой, на халате – ни единого пятнышка. Только у стетоскопа, болтавшегося на шее, как инструмент лозоходца, заржавели металлические наконечники. Приветствуя меня, она взмахивала левой рукой так, словно дирижировала оркестром, исполнявшим какую-то музыку – медленную, ибо говорила она размеренно. Когда она поднимала руку, ее рукав сползал, обнажая несколько синих цифр, вытатуированных на запястье.
Несмотря на формальный прием и сутулость, она, казалось, мне рада. Я попросил ее о встрече несколько месяцев назад, надеясь, что она поможет мне с одной биографией, к которой я тогда собирал материал (известного, ныне покойного филантропа, который долго жил в тех краях). В ответ доктор Ердели написала, что ей нечем помочь мне, но, может быть, я заинтересуюсь и ее работой.
И вот я стоял перед ней, а она передо мной. Время от времени, прервав неторопливую речь, она закатывала глаза так, словно декламировала заученный текст или же переводила иностранные слова, написанные в неком мысленном блокноте. Когда мы направились осматривать главное здание, она сказала:
– У нас так много посетителей. Но иногда они совершенно… восхитительны.
Я ожидал услышать менее лестное слово. Она продолжала:
– Известность всегда была на руку Институту – именно ей он обязан многими интересными случаями, а так же визитами состоятельных гостей со всего света.
– Боюсь, я не подхожу ни под одну из этих категорий, – сказал я.
– Ваша уверенность… замечательна, – сказала она со свойственным ей сомнением и вдруг рассмеялась, неожиданно коротко и легко.
По коридору первого здания нам навстречу шел моложавый мужчина, в таком же халате и с таким же ржавым стетоскопом, как у доктора Ердели. Его взгляд показался мне крайне настороженным. Очевидно, рассудив, что раз я с доктором Ердели, то скорее всего тоже медик, он официально обратился к нам обоим «доктор». Я собрался было поправить его, но доктор Ердели взяла меня за руку и поволокла дальше по коридору. Когда он уже не мог нас услышать, она сказала, что лучше пусть он думает, как ему хочется; он здесь на лечении, и любая сложность может сбить его с толку. В определенных случаях больным часто прописывали играть некую роль, так что игра в доктора могла составлять важный элемент его исцеления.
– И моего исцеления, разумеется, – сказала она и снова коротко рассмеялась.

2

По дороге она открывала то одну, то другую дверь и показывала мне институтские кабинеты, уютные холлы, исследовательскую лабораторию с легким запахом эфира, кафетерий, звукоизолированные приемные. Институт, сказала она, специализируется на амнезии. Сюда принимают три основных категории «студентов» (слово «пациент» она предала анафеме). Первый тип – те, кто попадал к ней в состоянии хронической амнезии, вызванной несчастным случаем: их оригинальную личность невозможно было восстановить. Вторые не могли больше выносить сами себя – терапия длилась годами, но эти студенты продолжали настаивать на суррогатной личности. Некоторым даже удавалось усилием воли очистить собственную память. Третью категорию составляли разнообразные студенты – не обязательно с амнезией, – по той или иной причине разбудившие любопытство доктора Ердели. Эти были известны как «директорские особые случаи», с ними она работала лично.
В институте могло одновременно содержаться не более десяти студентов, хотя заявки поступали дюжинами ежемесячно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я