Проверенный сайт Wodolei.ru
Не знаю, почему в тот день я был не в школе. Может, притворился больным – я часто так делал. Джон Стивенсон, мой отец, спустился за мной с чердака. Элизабет была против того, чтобы я поднимался. Джоанна Стивенсон, моя бабушка, хранила молчание, и по ее лицу я не мог понять, что она думает.
Помню, мне было страшно идти наверх. Не потому, что я знал, что встречусь со стариком, не похожим на других стариков Мюиртона. Нет, на самом деле, хотя мне было всего десять лет, или именно потому, что мне было всего десять лет, я чувствовал, что все слишком усложняется. С тех пор как открылось возвращение Дэниела Стивенсона, сама атмосфера в доме изменилась. Раньше мы, как семья, разговаривали мало. Делали обычные семейные вещи, но не обсуждали их. Теперь, когда на чердаке был он, разговоры и вовсе сошли на нет. В теле моей бабушки Джоанны словно поселилась незнакомка, чьи серые глаза были слишком яркими, а губы все время разучивали слабую, непривычную улыбку.
Так или иначе, я согласился идти на чердак.
14
Моя рука прилипла к огромной рыжеволосой руке отца, и мы взобрались на чердак – туда, где я был только однажды и где все пугало меня: крапчатый свет, грубые полы, паутина, выдуманные нетопыри, невыдуманные пауки, призраки доисторических горничных под мебелью в чехлах, свернутые ковры, переломленные, как сигареты, запах ветхости и печали. Пока мы поднимались, я не мог избавиться от ощущения, что нас медленно пожирает угрюмое чудовище. Его внутренности воняли мочой и кислым дыханьем.
15
На полу, возле матраса, где лежит на боку под голой лампочкой старик – старые войлочные тапки. Погода и возраст исцарапали кожу вокруг его желто-зеленых глаз под нависшими крепостными стенами седых бровей. Половина его тела скрыта раковиной одеяла; он устало манит меня пальцем – улитка, шевелящая усиком.
Мальчик прикрывается отцовским бедром, как щитом. Он думает о том, что этот больной старик с желтой кожей, от которого пахнет болезнью, и есть его дед. Его лицо – маска тонких морщин, скрывающих его самого. Он выглядит, как картинка в книге, символизирующая что-то.
Он опирается на локоть, его желтый рубчатый живот выглядывает меж пуговиц рубашки. Руки, выдавленные из тюбиков белых рукавов, желтые тоже; пальцы – по-прежнему грубые, шахтерские, только без серпов угольной пыли под ногтями.
Зелено-желтые, желто-зеленые глаза изучают мальчика. Остатки жизни, вытекающие из его тела, собрались в круглых зрачках.
– Значит Эзра. Рад познакомиться.
Такое взрослое приветствие десятилетнему мальчику. Его голос разламывается, достигая губ. Акцент почти иностранный – человека, который слишком много лет ел нездешнюю еду.
16
В ту последнюю неделю его жизни я час за часом слушал, как он говорит, говорит. Хрупким тревожным голосом он рассказывал о том, что делал и где был с тех пор, как оставил Мюиртон тридцать лет назад. Он посетил самые дальние уголки мира и любил рассказывать мне о них («Ты когда-нибудь слышал об Олубе?» – начинал он, или «Ты когда-нибудь слышал о реке Мерапе?», или «Ты когда-нибудь слышал о мысе Горн?»). Он повидал всевозможных зверей и людей, встречался с опасностью и смертью.
Всякий раз, когда я спускался вниз после этих встреч, меня поджидала Джоанна, моя бабка. Я пересказывал ей все, что услышал от старика, и она слушала очень внимательно, выспрашивала подробности (особенно если речь шла о женщинах, которых он встречал в своих странствиях; глаза его светились удовольствием, когда он вспоминал о них). Я старался запомнить все важные слова и донести до нее. Она слушала с тем выражением в серых глазах, которое никогда не дорастало до улыбки. Он знал, что я ей все передаю, и когда я снова навещал его, спрашивал, не сказала ли она чего-нибудь о его приключениях.
За все долгие часы тех бесед он ни разу не захотел узнать о ней чего-либо еще. Сейчас это кажется мне очень странным. Но еще страннее то, сколько удовольствия мог получать десятилетний мальчик от роли посредника, наблюдателя.
17
В один из тех дней он рассказал мне о путешествии в Патагонию и поведал историю Захарии Маккензи, его брата и сестер. Я помню, как спускался по лестнице. Джоанна ждала меня на кухне. Пахло свежезаваренным чаем, как обычно.
– Ну?
Она ждала, что я расскажу. Но я сказал, что не в настроении пить чай или разговаривать, я хочу прогуляться. Стараясь не встречаться с ней взглядом, я надел куртку и вышел наружу, в холодный воздух. Хотя я ничего ей не сказал, мне чудилось, что впервые в жизни я ей соврал. И я был уверен, что она это знает. Не знаю, почему, но я не стал пересказывать ей эту историю ни в тот день, ни потом, как бы она с тех пор на меня ни смотрела.
18
Последнее субботнее утро было тоскливым – дождь вперемешку с туманом. Мы завтракали в молчании. Когда я доел, Джон Стивенсон велел мне бежать на чердак и посмотреть, как там старик, потому что утром он был не очень.
Когда я вошел на чердак и перевел дух, Дэниел Стивенсон не повернул головы, не поздоровался. Я подошел к матрасу и заглянул деду в лицо, мрачное, как само утро. Он лежал навзничь, глядя на сложенный потолок чердака. Желто-зеленые глаза пожелтели еще больше и потеряли блеск.
Он не глубоко, но шумно вздохнул и прошептал:
– Эзра… сходи за своей бабушкой.
Я сбежал по узкой лестнице на кухню, где взрослые доедали яичницу с беконом. В печи пылал огонь. Их лица – даже Джона Стивенсона, даже Элизабет – показались мне чужими, когда они обернулись ко мне. Может, я знал, что произойдет, может, нет. Этот день был так давно, и так многое предстояло понять. Но незнакомость их лиц меня взбудоражила.
– Он тебя зовет, – сказал я своей бабушке, Джоанне Стивенсон.
Неужто я надеялся – даже тогда, – что она сорвется с места и побежит к нему со всех ног? Я предпочитаю думать, что да. Она улыбнулась мне – но не той недоулыбкой, которою многие дни напролет разучивали ее губы, а полностью сформировавшейся, неприятной.
Все трое сидели, не шевелясь. Так что я повторил на всякий случай:
– Он тебя зовет.
Заговорил Джон, мой отец:
– Эзра, иди-ка на улицу и поиграй до обеда.
Я собирался возразить. Под дождь? А как же старик там, наверху? Однако вместо этого я медленно добрел до черного хода и снял с крюка плащ. Я все посматривал направо, в открытую дверь на чердачную лестницу, вслушиваясь. Не его ли это голос, зовет ее? Или меня? Разве он еще не понял? Я оглянулся – они следили за мной из-за стола.
В этот момент они должны были увидеть в глазах десятилетнего мальчишки последний отблеск детства; мучительное осознание того, что мир не может больше оставаться – да никогда и не был, на самом деле – его собственным изобретением.
19
Я шагнул наружу, поскорее захлопнув за собой дверь, чтобы ничего больше не слышать, и поплелся к холмам.
После теплого дома воздух был холодный и жесткий. Я шел подальше – от дома, от городка, через узкие поля и вздутые мутные ручьи, пока земля не стала круче забирать вверх. На мою непокрытую голову струями лился дождь. Я промок до нитки, но продолжал карабкаться выше и выше, пригибаясь к склону; штаны до пояса пропитались водой от мокрого орляка. Порывы ветра били меня, словно каменные плиты.
Часа через два я остановился и впервые оглянулся. Я поднялся над городком не меньше чем на тысячу футов. Мюиртон притаился в распадке долины, тысяча труб извергала дым. Здания лежали, как поломанные буквы какого-то алфавита, остатки текста повычеркнуты дождем. Казалось, что петля приземистых холмов затянута туже, чем обычно. Я не увидел выхода, кроме как далеко на западе, где холмы начинали оседать к прибрежной равнине.
Тут что-то нашло на меня. Может, я плакал, но по лицу и так текла дождевая вода; никто в целом мире не заметил бы моих слез. Но эти слезы, если они были, скопились за много лет, и я не скоро повернул назад.
20
Когда я пришел домой, уже стемнело. Элизабет, моя мать, на кухне шинковала к ужину лук. Она сказала, что Джоанна и Джон Стивенсон на чердаке, а она сама сейчас поднимется. Я спросил, надо ли мне идти наверх, и она ответила:
– Иди, но ненадолго.
Они стояли на чердаке у матраса, держась за руки. Старые тапки по-прежнему лежали на полу. Моя бабка, Джоанна, повернулась ко мне, когда я вошел, и произнесла то, что я знал и так:
– Он умер.
Потом заговорила снова, все так же улыбаясь:
– Он умер здесь, один.
Я старался, чтобы мое лицо ничего не выражало. Дед лежал на матрасе вытянувшись и выглядел как обычно, только глаза были мертвые.
Мы услышали тяжелый скрип лестницы. Элизабет, моя мать. Она вошла на чердак, перевела дух и подошла к бабке, Джоанне Стивенсон. Впервые в жизни я видел, как она обнимает Джоанну; ее полная рука легла на бабушкин затылок, пальцы – на деревянную заколку с переплетенными змеями, аккуратно отделявшую черную прядь от седых волос. Элизабет поцеловала ее в щеку. И только после этого посмотрела на мертвеца.
– Значит, вот он какой был, – сказала она.
Мы все смотрели на тело старика, и я не мог избавиться от мысли, что мы, все четверо, Джоанна Стивенсон, Элизабет Стивенсон, Джон Стивенсон и я, Эзра Стивенсон, несмотря на то что держались на ногах и дышали, были ничуть не более живыми, чем он. Ужасное чувство. Но я был достаточно юн, чтобы верить, что это пройдет.
– Иди вниз, Эзра, – сказала Элизабет Стивенсон, моя мать. Потом твердо взяла меня за руку и повела за собой; помню, моя рука была влажной, а ее – сухой, как песок.
21
Вот и все, что можно сказать про моего деда, Дэниела Стивенсона. Он сыграл свою роль. Кем бы он ни был, это он привез из Патагонии в Мюиртон историю Маккензи, рассказал ее мне, и умер. Вот и все.
Что до Мюиртона, он тоже умер, вскоре после старика. (Элизабет Стивенсон, моя мать, считала, что эти два события связаны напрямую, причина и следствие.)
Ранним утром в июле сорок мюиртонских шахтеров, мужчин и мальчишек, спускались в клети по стволу шахты, и кабель оборвался. Неуправляемая клеть провалилась на тысячу метров вниз, и когда она упала на дно, двадцать семь шахтеров погибли на месте, а тринадцать стали калеками. Эти увечья принесли Мюиртону непрошеную славу – он стал известен как «город одноногих мужчин».
Каждый, кто выжил в катастрофе, потерял одну ногу. Шахтеры следовали технике безопасности, которой их учили сызмальства: увидев, что клеть сорвалась, они дотягивались до кожаных ремней, как раз для такого случая укрепленных на решетчатом потолке, и каждый поднимал одну ногу. Когда клеть падала на дно шахты, ремни обрывались, нога, на которую приходился вес тела, сминалась в лепешку, но человек оставался жив.
И даже много лет спустя из столицы в Мюиртон приезжали на воскресную прогулку, надеясь поглазеть на кого-нибудь из выживших. То, что было бы трагедией, случись такое с одним человеком, превратилось в фарс из-за количества пострадавших и гротескной природы травм.
Но жители Мюиртона одурачили туристов. Пока инвалиды учились мастерски скрывать хромоту, многие из неувечных наловчились преувеличенно ковылять; почти все мюиртонские дети карикатурно припадали на одну ногу. Что думали об этом приезжие? Кто их знает.
Катастрофа привела к окончательному закрытию шахты, которая и без того была не слишком прибыльной. Через пару лет опустел и городок. Даже одноногие разошлись по разным шахтерским поселкам, где их увечье могло вернуть им если не достоинство, то анонимность.
Что же стало с остальными Стивенсонами? Все они давно на том свете. Джоанна умерла через год после Дэниела: ей больше нечего было ждать. Джона Стивенсона, моего отца, оставили присматривать за брошенной шахтой, проверять уровень газа и отслеживать подвижки земной коры в бесконечных темных пустотах. Он и моя мать, Элизабет, дожили остаток дней в Мюиртоне, городе-призраке, и умерли в свой срок в старом обветшалом доме.
Что до меня, Эзры Стивенсона (еще мальчиком я обратил внимание на тот занятный факт, что мое имя – акроним имен четырех Маккензи: Э – Эсфирь, 3 – Захария, Р – Рахиль и А – Амос), то хотя моя история не так важна, для порядка можно разобраться с ней прямо сейчас. По мне прошлась система образования, в конце концов я без особых успехов (сколько бы книг я ни прочел, мудрость всегда обходила меня стороной) завершил студенческую карьеру, которая запомнилась мне разве что дружбой с парой прекрасных женщин да еще с Доналдом Кромарти. Он изучал белые пятна в истории XVI века – аккуратный, честный человек. Это ему достанется заключительная роль во всем этом, позже, в мотеле «Парадиз».
Через пару лет после выпуска я, как тысячи других, отправился в Новый Свет; и пожил там некоторое время. Потом я решил, что здесь не так уж плохо и остался еще. Я прожил тут уже полжизни. Я много путешествую, встречаюсь с людьми, и у меня есть хорошая подруга – Хелен.
22
Я, по-моему, говорил, что о моем деде, Дэниеле Стивенсоне, больше нечего сказать? Беру свои слова обратно, ненадолго. Есть еще кое-что.
Я услышал об этом в день похорон. (Я не хотел бы говорить о похоронах. Но все это, по большей части, случилось столько лет назад и столько людей умерло. Прошлое часто представляется мне осенним полем кукурузы, оставшейся догнивать на корню.)
День был неприятный. На Мюиртон можно было рассчитывать в смысле уместной погоды для похорон. Дождь был даже сильнее, чем обычно! Церковь в доспехах шипастых надгробий была как крепость, обороняющаяся против радости. В тот день тупой палец ее колокольни предостерегал небеса от такого неуместного легкомыслия, как солнечный луч. На службу почти никто не пришел: был будний день и большинство мужчин работало в шахте.
После сырой тишины в церкви на кладбище было шумно от шороха дождевых капель по зонтам, по грязной земле и по тяжелому деревянному гробу. Джон Стивенсон и я, четверо местных мужчин, помогавших нести гроб, двое могильщиков и священник – вот и все свидетели. Когда изукрашенный гроб опустили в свежо пахнущую землю, я бросил на темное полированное дерево комок грязи. Звук был приятный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Помню, мне было страшно идти наверх. Не потому, что я знал, что встречусь со стариком, не похожим на других стариков Мюиртона. Нет, на самом деле, хотя мне было всего десять лет, или именно потому, что мне было всего десять лет, я чувствовал, что все слишком усложняется. С тех пор как открылось возвращение Дэниела Стивенсона, сама атмосфера в доме изменилась. Раньше мы, как семья, разговаривали мало. Делали обычные семейные вещи, но не обсуждали их. Теперь, когда на чердаке был он, разговоры и вовсе сошли на нет. В теле моей бабушки Джоанны словно поселилась незнакомка, чьи серые глаза были слишком яркими, а губы все время разучивали слабую, непривычную улыбку.
Так или иначе, я согласился идти на чердак.
14
Моя рука прилипла к огромной рыжеволосой руке отца, и мы взобрались на чердак – туда, где я был только однажды и где все пугало меня: крапчатый свет, грубые полы, паутина, выдуманные нетопыри, невыдуманные пауки, призраки доисторических горничных под мебелью в чехлах, свернутые ковры, переломленные, как сигареты, запах ветхости и печали. Пока мы поднимались, я не мог избавиться от ощущения, что нас медленно пожирает угрюмое чудовище. Его внутренности воняли мочой и кислым дыханьем.
15
На полу, возле матраса, где лежит на боку под голой лампочкой старик – старые войлочные тапки. Погода и возраст исцарапали кожу вокруг его желто-зеленых глаз под нависшими крепостными стенами седых бровей. Половина его тела скрыта раковиной одеяла; он устало манит меня пальцем – улитка, шевелящая усиком.
Мальчик прикрывается отцовским бедром, как щитом. Он думает о том, что этот больной старик с желтой кожей, от которого пахнет болезнью, и есть его дед. Его лицо – маска тонких морщин, скрывающих его самого. Он выглядит, как картинка в книге, символизирующая что-то.
Он опирается на локоть, его желтый рубчатый живот выглядывает меж пуговиц рубашки. Руки, выдавленные из тюбиков белых рукавов, желтые тоже; пальцы – по-прежнему грубые, шахтерские, только без серпов угольной пыли под ногтями.
Зелено-желтые, желто-зеленые глаза изучают мальчика. Остатки жизни, вытекающие из его тела, собрались в круглых зрачках.
– Значит Эзра. Рад познакомиться.
Такое взрослое приветствие десятилетнему мальчику. Его голос разламывается, достигая губ. Акцент почти иностранный – человека, который слишком много лет ел нездешнюю еду.
16
В ту последнюю неделю его жизни я час за часом слушал, как он говорит, говорит. Хрупким тревожным голосом он рассказывал о том, что делал и где был с тех пор, как оставил Мюиртон тридцать лет назад. Он посетил самые дальние уголки мира и любил рассказывать мне о них («Ты когда-нибудь слышал об Олубе?» – начинал он, или «Ты когда-нибудь слышал о реке Мерапе?», или «Ты когда-нибудь слышал о мысе Горн?»). Он повидал всевозможных зверей и людей, встречался с опасностью и смертью.
Всякий раз, когда я спускался вниз после этих встреч, меня поджидала Джоанна, моя бабка. Я пересказывал ей все, что услышал от старика, и она слушала очень внимательно, выспрашивала подробности (особенно если речь шла о женщинах, которых он встречал в своих странствиях; глаза его светились удовольствием, когда он вспоминал о них). Я старался запомнить все важные слова и донести до нее. Она слушала с тем выражением в серых глазах, которое никогда не дорастало до улыбки. Он знал, что я ей все передаю, и когда я снова навещал его, спрашивал, не сказала ли она чего-нибудь о его приключениях.
За все долгие часы тех бесед он ни разу не захотел узнать о ней чего-либо еще. Сейчас это кажется мне очень странным. Но еще страннее то, сколько удовольствия мог получать десятилетний мальчик от роли посредника, наблюдателя.
17
В один из тех дней он рассказал мне о путешествии в Патагонию и поведал историю Захарии Маккензи, его брата и сестер. Я помню, как спускался по лестнице. Джоанна ждала меня на кухне. Пахло свежезаваренным чаем, как обычно.
– Ну?
Она ждала, что я расскажу. Но я сказал, что не в настроении пить чай или разговаривать, я хочу прогуляться. Стараясь не встречаться с ней взглядом, я надел куртку и вышел наружу, в холодный воздух. Хотя я ничего ей не сказал, мне чудилось, что впервые в жизни я ей соврал. И я был уверен, что она это знает. Не знаю, почему, но я не стал пересказывать ей эту историю ни в тот день, ни потом, как бы она с тех пор на меня ни смотрела.
18
Последнее субботнее утро было тоскливым – дождь вперемешку с туманом. Мы завтракали в молчании. Когда я доел, Джон Стивенсон велел мне бежать на чердак и посмотреть, как там старик, потому что утром он был не очень.
Когда я вошел на чердак и перевел дух, Дэниел Стивенсон не повернул головы, не поздоровался. Я подошел к матрасу и заглянул деду в лицо, мрачное, как само утро. Он лежал навзничь, глядя на сложенный потолок чердака. Желто-зеленые глаза пожелтели еще больше и потеряли блеск.
Он не глубоко, но шумно вздохнул и прошептал:
– Эзра… сходи за своей бабушкой.
Я сбежал по узкой лестнице на кухню, где взрослые доедали яичницу с беконом. В печи пылал огонь. Их лица – даже Джона Стивенсона, даже Элизабет – показались мне чужими, когда они обернулись ко мне. Может, я знал, что произойдет, может, нет. Этот день был так давно, и так многое предстояло понять. Но незнакомость их лиц меня взбудоражила.
– Он тебя зовет, – сказал я своей бабушке, Джоанне Стивенсон.
Неужто я надеялся – даже тогда, – что она сорвется с места и побежит к нему со всех ног? Я предпочитаю думать, что да. Она улыбнулась мне – но не той недоулыбкой, которою многие дни напролет разучивали ее губы, а полностью сформировавшейся, неприятной.
Все трое сидели, не шевелясь. Так что я повторил на всякий случай:
– Он тебя зовет.
Заговорил Джон, мой отец:
– Эзра, иди-ка на улицу и поиграй до обеда.
Я собирался возразить. Под дождь? А как же старик там, наверху? Однако вместо этого я медленно добрел до черного хода и снял с крюка плащ. Я все посматривал направо, в открытую дверь на чердачную лестницу, вслушиваясь. Не его ли это голос, зовет ее? Или меня? Разве он еще не понял? Я оглянулся – они следили за мной из-за стола.
В этот момент они должны были увидеть в глазах десятилетнего мальчишки последний отблеск детства; мучительное осознание того, что мир не может больше оставаться – да никогда и не был, на самом деле – его собственным изобретением.
19
Я шагнул наружу, поскорее захлопнув за собой дверь, чтобы ничего больше не слышать, и поплелся к холмам.
После теплого дома воздух был холодный и жесткий. Я шел подальше – от дома, от городка, через узкие поля и вздутые мутные ручьи, пока земля не стала круче забирать вверх. На мою непокрытую голову струями лился дождь. Я промок до нитки, но продолжал карабкаться выше и выше, пригибаясь к склону; штаны до пояса пропитались водой от мокрого орляка. Порывы ветра били меня, словно каменные плиты.
Часа через два я остановился и впервые оглянулся. Я поднялся над городком не меньше чем на тысячу футов. Мюиртон притаился в распадке долины, тысяча труб извергала дым. Здания лежали, как поломанные буквы какого-то алфавита, остатки текста повычеркнуты дождем. Казалось, что петля приземистых холмов затянута туже, чем обычно. Я не увидел выхода, кроме как далеко на западе, где холмы начинали оседать к прибрежной равнине.
Тут что-то нашло на меня. Может, я плакал, но по лицу и так текла дождевая вода; никто в целом мире не заметил бы моих слез. Но эти слезы, если они были, скопились за много лет, и я не скоро повернул назад.
20
Когда я пришел домой, уже стемнело. Элизабет, моя мать, на кухне шинковала к ужину лук. Она сказала, что Джоанна и Джон Стивенсон на чердаке, а она сама сейчас поднимется. Я спросил, надо ли мне идти наверх, и она ответила:
– Иди, но ненадолго.
Они стояли на чердаке у матраса, держась за руки. Старые тапки по-прежнему лежали на полу. Моя бабка, Джоанна, повернулась ко мне, когда я вошел, и произнесла то, что я знал и так:
– Он умер.
Потом заговорила снова, все так же улыбаясь:
– Он умер здесь, один.
Я старался, чтобы мое лицо ничего не выражало. Дед лежал на матрасе вытянувшись и выглядел как обычно, только глаза были мертвые.
Мы услышали тяжелый скрип лестницы. Элизабет, моя мать. Она вошла на чердак, перевела дух и подошла к бабке, Джоанне Стивенсон. Впервые в жизни я видел, как она обнимает Джоанну; ее полная рука легла на бабушкин затылок, пальцы – на деревянную заколку с переплетенными змеями, аккуратно отделявшую черную прядь от седых волос. Элизабет поцеловала ее в щеку. И только после этого посмотрела на мертвеца.
– Значит, вот он какой был, – сказала она.
Мы все смотрели на тело старика, и я не мог избавиться от мысли, что мы, все четверо, Джоанна Стивенсон, Элизабет Стивенсон, Джон Стивенсон и я, Эзра Стивенсон, несмотря на то что держались на ногах и дышали, были ничуть не более живыми, чем он. Ужасное чувство. Но я был достаточно юн, чтобы верить, что это пройдет.
– Иди вниз, Эзра, – сказала Элизабет Стивенсон, моя мать. Потом твердо взяла меня за руку и повела за собой; помню, моя рука была влажной, а ее – сухой, как песок.
21
Вот и все, что можно сказать про моего деда, Дэниела Стивенсона. Он сыграл свою роль. Кем бы он ни был, это он привез из Патагонии в Мюиртон историю Маккензи, рассказал ее мне, и умер. Вот и все.
Что до Мюиртона, он тоже умер, вскоре после старика. (Элизабет Стивенсон, моя мать, считала, что эти два события связаны напрямую, причина и следствие.)
Ранним утром в июле сорок мюиртонских шахтеров, мужчин и мальчишек, спускались в клети по стволу шахты, и кабель оборвался. Неуправляемая клеть провалилась на тысячу метров вниз, и когда она упала на дно, двадцать семь шахтеров погибли на месте, а тринадцать стали калеками. Эти увечья принесли Мюиртону непрошеную славу – он стал известен как «город одноногих мужчин».
Каждый, кто выжил в катастрофе, потерял одну ногу. Шахтеры следовали технике безопасности, которой их учили сызмальства: увидев, что клеть сорвалась, они дотягивались до кожаных ремней, как раз для такого случая укрепленных на решетчатом потолке, и каждый поднимал одну ногу. Когда клеть падала на дно шахты, ремни обрывались, нога, на которую приходился вес тела, сминалась в лепешку, но человек оставался жив.
И даже много лет спустя из столицы в Мюиртон приезжали на воскресную прогулку, надеясь поглазеть на кого-нибудь из выживших. То, что было бы трагедией, случись такое с одним человеком, превратилось в фарс из-за количества пострадавших и гротескной природы травм.
Но жители Мюиртона одурачили туристов. Пока инвалиды учились мастерски скрывать хромоту, многие из неувечных наловчились преувеличенно ковылять; почти все мюиртонские дети карикатурно припадали на одну ногу. Что думали об этом приезжие? Кто их знает.
Катастрофа привела к окончательному закрытию шахты, которая и без того была не слишком прибыльной. Через пару лет опустел и городок. Даже одноногие разошлись по разным шахтерским поселкам, где их увечье могло вернуть им если не достоинство, то анонимность.
Что же стало с остальными Стивенсонами? Все они давно на том свете. Джоанна умерла через год после Дэниела: ей больше нечего было ждать. Джона Стивенсона, моего отца, оставили присматривать за брошенной шахтой, проверять уровень газа и отслеживать подвижки земной коры в бесконечных темных пустотах. Он и моя мать, Элизабет, дожили остаток дней в Мюиртоне, городе-призраке, и умерли в свой срок в старом обветшалом доме.
Что до меня, Эзры Стивенсона (еще мальчиком я обратил внимание на тот занятный факт, что мое имя – акроним имен четырех Маккензи: Э – Эсфирь, 3 – Захария, Р – Рахиль и А – Амос), то хотя моя история не так важна, для порядка можно разобраться с ней прямо сейчас. По мне прошлась система образования, в конце концов я без особых успехов (сколько бы книг я ни прочел, мудрость всегда обходила меня стороной) завершил студенческую карьеру, которая запомнилась мне разве что дружбой с парой прекрасных женщин да еще с Доналдом Кромарти. Он изучал белые пятна в истории XVI века – аккуратный, честный человек. Это ему достанется заключительная роль во всем этом, позже, в мотеле «Парадиз».
Через пару лет после выпуска я, как тысячи других, отправился в Новый Свет; и пожил там некоторое время. Потом я решил, что здесь не так уж плохо и остался еще. Я прожил тут уже полжизни. Я много путешествую, встречаюсь с людьми, и у меня есть хорошая подруга – Хелен.
22
Я, по-моему, говорил, что о моем деде, Дэниеле Стивенсоне, больше нечего сказать? Беру свои слова обратно, ненадолго. Есть еще кое-что.
Я услышал об этом в день похорон. (Я не хотел бы говорить о похоронах. Но все это, по большей части, случилось столько лет назад и столько людей умерло. Прошлое часто представляется мне осенним полем кукурузы, оставшейся догнивать на корню.)
День был неприятный. На Мюиртон можно было рассчитывать в смысле уместной погоды для похорон. Дождь был даже сильнее, чем обычно! Церковь в доспехах шипастых надгробий была как крепость, обороняющаяся против радости. В тот день тупой палец ее колокольни предостерегал небеса от такого неуместного легкомыслия, как солнечный луч. На службу почти никто не пришел: был будний день и большинство мужчин работало в шахте.
После сырой тишины в церкви на кладбище было шумно от шороха дождевых капель по зонтам, по грязной земле и по тяжелому деревянному гробу. Джон Стивенсон и я, четверо местных мужчин, помогавших нести гроб, двое могильщиков и священник – вот и все свидетели. Когда изукрашенный гроб опустили в свежо пахнущую землю, я бросил на темное полированное дерево комок грязи. Звук был приятный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18