Качество удивило, на этом сайте
сразу было видно, как им плохо. Сержант знал, что должен сделать. Он попросил их расстегнуть одежду. Дети послушались, вскрикивая и постанывая от боли.
Стало ясно, почему они страдали.
Посреди живота у каждого из детей сержант увидел по крупному надрезу – свежезашитые воспаленные раны.
Их отец, врач, стоял рядом и негромко всхлипывал. Когда сержант спросил его, зачем прооперированы дети, он ничего не стал отвечать.
Сержант вызвал местную «скорую», детей отвезли в больницу на другом краю острова. Тамошний хирург, человек добрый, видел, как сержант обеспокоен. Он сразу же велел отвезти младшую девочку, страдавшую сильнее всех, в операционную, где собирался давать урок патологоанатомии стайке медсестер. Девочку анестезировали. Из раны сочился гной вперемешку с кровью. Ничего удивительного, что она так мучилась.
Хирург разрезал швы и открыл рану, сунул туда пальцы и пошарил внутри. Наткнувшись на что-то плотное, он смог подцепить это щипцами. Затем аккуратно выудил это и поднял, чтобы все видели.
Никто из стоявших вокруг стола, наверное, не забудет этого момента никогда. В щипцах была отрезанная человеческая рука, вся в крови и гное. Хирург держал ее за большой палец, и были ясно видны золотое обручальное кольцо на безымянном пальце и алый лак на длинных ногтях.
Механик умолк, отхлебнул из кружки рому. Ночь стала зябкой, и члены экспедиции подтягивались ближе к пламени костра. Механик заговорил снова:
– Вот так выяснилось, что новый врач убил свою жену, а куски ее тела похоронил в детях. Каждому из четверых досталась рука или ступня. Позже домашних животных, колли и большого рыжего кота, нашли в подвале полумертвыми. У них тоже были брюшные разрезы. В собаке местный ветеринар нашел глаза, а в коте – уши женщины.
Как после признавался хирург, он надеялся, что ему никогда больше не случится проводить такого рода спасательную операцию. Он был уверен: будь у доктора достаточно детей и животных, он по кусочкам спрятал бы ее всю. Со временем остатки тела нашел один рыбак в скалах на берегу.
Еще хирург сказал, что работа была ювелирная. Он никогда не видел такого мастерства во владении скальпелем. Сам убийца молчал. Позже его приговорили к смерти, хоть дети и умоляли помиловать отца. Местные жители не допускали на острове повешений – плохая примета, – но при этом не возражали, чтобы доктора казнили на большой земле. Что и было сделано.
Механик закончил. Он слегка кивал головой, словно подтверждая правдивость своего рассказа.
– Я не верю ни единому слову, – произнес один из команды, светловолосый лондонец. – Чушь собачья! Где это видано, чтобы в живом человеке хоронили мертвого!
Многие из тех, кто сгрудился у огня, тоже засмеялись. Им было легче от мысли, что все это только шутка.
Механик неспешно поднялся на ноги. Шипение дождевых капель в костре стало громче, будто даже поленья выражали сомнение. В свете пламени появлялись и исчезали летучие мыши, на мгновение обретая плоть и объем и тут же растворяясь во мраке.
С минуту механик стоял, словно собираясь развернуться и уйти в свою палатку. Но вместо этого медленно расстегнул штормовку. Под ней была белая рубаха, заправленная в черные офицерские брюки. Он вытянул перед рубахи из-за пояса и поднял до подбородка, обнажив торс. Все, кто присутствовал там, увидели, что вдоль его талии, пересекая бледную северную кожу, идет длинный шрам – белая горизонтальная борозда около девяти дюймов длиной.
Мужчины молчали. Механик аккуратно заправил рубаху, застегнул штормовку и исчез в темноте.
6
Дэниел Стивенсон, мой дед, почти закончил рассказ. В тусклом свете чердака его желто-зеленые глаза опять состарились, тридцать прошедших лет заново наполнили их.
– На следующий день я спросил механика, как звали детей. Он ответил, что у всех были библейские имена: его сестер звали Рахиль и Эсфирь, брата – Амос и он сам, Захария. Он сказал, что рад, что я спросил.
Дэниел Стивенсон лежал на спине, рассказывая мне об этом, губы едва шевелились, так что голова его была словно череп, по которому вдоль челюсти снует армия крохотных кисло пахнущих муравьев, шурша лапками: «Рахиль, Эсфирь, Амос, Захария». Дед лежал изможденный, словно из него вырезали что-то жизненно важное. Пока он рассказывал, его хриплый голос лишь временами поднимался выше шепота, сговариваясь с шелестом дождя по серой черепице чердачной крыши, чтобы больше об этом никто на свете не слышал, кроме меня, Эзры Стивенсона.
7
Как уже было сказано, я знал Дэниела Стивенсона, своего деда, всего неделю. Он сбежал из Мюиртона, нашего городка высоко в вересковых пустошах, за тридцать лет до того. Унылым сентябрьским утром он и еще пятеро шахтеров шли вдоль живой изгороди боярышника вдоль железной дороги на раннюю смену. Было почти полседьмого. Когда они проходили мимо красной кирпичной стены станции, еженедельный пассажирский поезд как раз отправлялся на побережье. Дэниел Стивенсон, одетый не по-дорожному, негромко простился с товарищами, перемахнул через штакетник станции и влез в уже тронувшийся поезд. Он оставил в Мюиртоне жену и маленького сына.
А через тридцать лет вернулся домой. Снова был сентябрь, но погода стояла холодная и ветреная. В Мюиртоне, среди вересковых холмов, зиму часто не отличить от лета – температура почти не разнится. Но в сентябре бывают дни, когда с редких деревьев отчаливают листья и усталыми галсами идут к своим последним причалам.
Стало быть, в сентябре Дэниел Стивенсон и вернулся домой. То есть, в свой настоящий дом. Его прихода никто не заметил. Наверное, это случилось ночью – в таких городках, как Мюиртон не принято запирать двери: воровство здесь редкость, в отличие от тех преступлений, которым замки только на руку. Скорее всего, Дэниел Стивенсон вошел с черного хода, прокрался по бурому кухонному линолеуму (он должен был почувствовать запахи готовки и мастики), скользнул к выкрашенной в коричневый цвет двери на лестницу, что украдкой вела по боковой стене на чердак, где когда-то располагалась каморка прислуги. И там устроился.
Как он вычислил наш дом – загадка. Его взрослый сын, Джон Стивенсон, мой отец (человек, который никогда не пел; ни разу не был замечен даже на подпевках в общем хоре) к тому времени три года как стал начальником шахты. Тогда мы переехали из безликого домишки среди таких же шахтерских жилищ в большой особняк на окраине, когда-то принадлежавший хозяину шахты.
Откуда старик узнал, где мы живем? Выследил нас? Вряд ли. В этом городке чужой был бы слишком на виду. И потом, откуда ему знать, как его жена и сын выглядят тридцать лет спустя? Разве только ему кто-то помог. Кто-то, кто так никогда и не объявился. Возможно; тут нельзя быть уверенным. Наверняка известно только то, что однажды ночью он вошел в кухню, скорее всего – через заднюю дверь, надел свои старые войлочные тапки (это, надо сказать, важное обстоятельство) и осторожно поднялся на чердак. Осторожность была необходима: чердачная лестница шла вдоль стены большой спальни, а в доме Стивенсонов всегда спали чутко.
8
Первой заметила, что он вернулся, женщина, которая была моей бабушкой, – Джоанна Стивенсон. Она была среднего роста, серые глаза, приятное лицо (хотя ее нос и глядел немного влево), волосы собраны сзади заколкой в форме переплетенных змей. В ее длинных седых волосах была одна толстая черная прядь, не желавшая стареть.
Это она увидела, что изношенные тапки, которые она хранила тридцать лет, исчезли из галошницы у черного хода. Это она обнаружила пропажу из кладовки хлеба, сыра, яблок и молока. Она знала точно – это была ее кладовка, потому что именно она отвечала за кухню. Она ничего не сказала.
Моей матери, Элизабет Стивенсон, в первые дни возвращения деда однажды или дважды мерещился слабый скрип половиц на чердаке. Она была полной с мягкими чертами, как и многие женщины Мюиртона. Зато у нее был огненный темперамент; она рано осиротела. Поэтому, услышав что-то наверху, она заставила Джона Стивенсона взять доску и, кто бы там ни шумел, пойти и убить эту тварь: там могла быть мышь или, хуже того, крыса. Она часто повторяла, что глупо не убивать тварей, которых надо убивать. Она отвечала за чистоту в доме.
Джон Стивенсон, мой отец, рыжий мужчина (рыжие волосы – еще одна общая черта жителей Мюиртона), широкоплечий от горняцкой работы, целыми днями отдавал приказы другим, но дома был рад повиноваться Элизабет. Если моя бабка, Джоанна, не была против, как в тот раз. Она сказала, что в это время года шумят не мыши и не крысы, а только ветер. Элизабет смотрела на нее долго-долго.
9
В те дни Джоанна стала вести себя необычно. Она всегда рано ложилась, даже раньше меня, а мне тогда было всего десять. Но теперь она пересиживала всех нас – говорила, будто хочет почитать (за десять лет я ни разу не видел ее с книгой) или повязать. Или просто посидеть ночью у огня подольше. На самом же деле после того, как мы все желали друг другу спокойной ночи, расходились по комнатам и засыпали, она брала с полки жестяной поднос «Золотой Юбилей», грузила на него куски хлеба с маслом, а может, еще и говядину или пирог с ревенем, ставила бутылку крепкого пива. Она оставляла поднос на дильсовом кухонном столе вместе с чистой сорочкой и шерстяными носками. А потом шла спать.
Когда все стихало, Дэниел Стивенсон, наш тайный гость, крался вниз, брал поднос и одежду и взбирался обратно на чердак.
Ночь за ночью он спускался по лестнице, чтобы вернуть грязное белье и забрать провизию. Утром Джоанна вставала первой, хотя и ложилась позже всех, и заметала следы.
Так что он, конечно, знал, что она знала, что он вернулся.
10
Но однажды утром (думаю, к тому времени он прожил на чердаке недели две), когда она встала, поднос и одежда все так же лежали на дильсовом столе. Весь день она гадала, что же не так. А ночью снова собрала для него еду. Легла, но до утра так и не смогла заснуть от беспокойства. Может, он лежит там больной? Или мертвый? Может, закончил то, за чем вернулся домой, и снова оставил Мюиртон, не дав ей знать? Эта мысль была невыносима. Джоанна встала до зари, спустилась на кухню. Еда и свежее белье лежали на том же месте нетронутыми. Этого было достаточно.
Она отправилась прямо в большую спальню, где до того ни разу не была, открыла дверь и вошла. Мои родители, Джон и Элизабет Стивенсон, конечно, услышали ее шаги; они уже сидели, кутаясь в одеяло, словно существа, рождающиеся из чрева мешковатого монстра.
Что пронеслось в их головах, когда старуха рассказала им о том, что происходит в их доме вот уже две недели? Когда она попросила сына подняться и посмотреть, все ли в порядке с Дэниелом? Она боялась, что он умер или снова ушел. Джон Стивенсон, что бы он ни думал, заставил себя вылезти в холодный воздух спальни и спустился (нисхождение ради восхождения) в ярко освещенную кухню, открыл дверь на чердачную лестницу и, вооружившись на всякий случай палкой от швабры, начал подъем по узкой лестнице. Его жена и мать остались на кухне.
11
Через несколько часов, когда Джон Стивенсон сошел с чердака, он не сказал женщинам, каково после стольких лет увидеть отца. Он был не из тех, кто говорит о своих чувствах. Вместо этого он попытался изложить то, что услышал. Не так-то просто своими словами, сточенными, как галька на речном берегу, передать неровные, зазубренные откровения чужого опыта. Джон Стивенсон, человек немногословный, смог лишь очертить контуры того, что Дэниел Стивенсон поведал ему о своем тридцатилетнем отсутствии. Вот что он рассказал.
Сбежав, Дэниел путешествовал из страны в страну, хватаясь за любую работу, где нужна была сильная спина: каменщика, портового грузчика, моряка. Чаще моряка. Жизнь в странствиях. Впрочем, последние десять лет он прожил на острове Олуба в южной части Тихого океана. На остров этот заходили шхуны с копрой, когда он на них работал. Там у него была женщина и еще одна семья Стивенсон.
Год назад, узнав, что умирает, он впервые захотел домой. Он не боялся смерти, но хотел быть рядом с ними всеми: женой, сыном, невесткой, если таковая имелась, с внуками, если таковые были (я, Эзра, оказался единственным). Он хотел умереть там, где родился. Сменить гибискус на вереск.
Что же касается Олубы, тамошние жители не любили, когда среди них умирает чужак. Они боялись, что его дух (они в такое верили) никогда не успокоится. Он всегда знал, что должен будет уйти. Он согласился с олубцами, что жизнь – это странствие, и правильно закончить путь там, где он начался, – в порту приписки.
Теперь, на чердаке, он и слышать не хотел о том, чтобы подпустить к себе врача. Он, дескать, вернулся не за этим. Дед заверил Джона Стивенсона, что видел, как люди умирают, и знает, как это делается. Его смерть не доставит никому хлопот.
– Сифилис, скорее всего, – сказала на это Элизабет.
Джоанна Стивенсон, очень внимательно слушавшая историю жизни старика, ее мужа, промолчала. В ее серых глазах и на лице были следы того, что могло оказаться улыбкой.
12
Дед прожил еще неделю. Он сказал, что не хочет увидеть никого, кроме своего сына, Джона. Джоанна продолжала готовить ему еду (Элизабет не желала с ним связываться: «Что я говорила? Крыса на чердаке!»). Он отказывался от встречи с бывшими сослуживцами, хотя весь городок знал, что он вернулся, и многие старики были бы рады с ним поболтать. Со слов Джона, Дэниел вернулся не за тем, чтобы разговаривать с людьми; он хотел запомнить их такими, какими те были когда-то. Он даже не смотрел днем в окно, ведь Мюиртон мог измениться. Он говорил только с сыном, который ухаживал за ним, помогал есть, менять рубашку, ходить в замызганный чердачный сортир, которым никто не пользовался много лет, со времен последней горничной.
13
Тут на сцене появляюсь я. В начале этой недели – последней недели жизни Дэниела Стивенсона – сырым утром понедельника, когда холмы скрывал дождь, а в воздухе пахло печным дымом, он раздумал ни с кем не говорить и попросил привести его внука (то есть меня, Эзру).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Стало ясно, почему они страдали.
Посреди живота у каждого из детей сержант увидел по крупному надрезу – свежезашитые воспаленные раны.
Их отец, врач, стоял рядом и негромко всхлипывал. Когда сержант спросил его, зачем прооперированы дети, он ничего не стал отвечать.
Сержант вызвал местную «скорую», детей отвезли в больницу на другом краю острова. Тамошний хирург, человек добрый, видел, как сержант обеспокоен. Он сразу же велел отвезти младшую девочку, страдавшую сильнее всех, в операционную, где собирался давать урок патологоанатомии стайке медсестер. Девочку анестезировали. Из раны сочился гной вперемешку с кровью. Ничего удивительного, что она так мучилась.
Хирург разрезал швы и открыл рану, сунул туда пальцы и пошарил внутри. Наткнувшись на что-то плотное, он смог подцепить это щипцами. Затем аккуратно выудил это и поднял, чтобы все видели.
Никто из стоявших вокруг стола, наверное, не забудет этого момента никогда. В щипцах была отрезанная человеческая рука, вся в крови и гное. Хирург держал ее за большой палец, и были ясно видны золотое обручальное кольцо на безымянном пальце и алый лак на длинных ногтях.
Механик умолк, отхлебнул из кружки рому. Ночь стала зябкой, и члены экспедиции подтягивались ближе к пламени костра. Механик заговорил снова:
– Вот так выяснилось, что новый врач убил свою жену, а куски ее тела похоронил в детях. Каждому из четверых досталась рука или ступня. Позже домашних животных, колли и большого рыжего кота, нашли в подвале полумертвыми. У них тоже были брюшные разрезы. В собаке местный ветеринар нашел глаза, а в коте – уши женщины.
Как после признавался хирург, он надеялся, что ему никогда больше не случится проводить такого рода спасательную операцию. Он был уверен: будь у доктора достаточно детей и животных, он по кусочкам спрятал бы ее всю. Со временем остатки тела нашел один рыбак в скалах на берегу.
Еще хирург сказал, что работа была ювелирная. Он никогда не видел такого мастерства во владении скальпелем. Сам убийца молчал. Позже его приговорили к смерти, хоть дети и умоляли помиловать отца. Местные жители не допускали на острове повешений – плохая примета, – но при этом не возражали, чтобы доктора казнили на большой земле. Что и было сделано.
Механик закончил. Он слегка кивал головой, словно подтверждая правдивость своего рассказа.
– Я не верю ни единому слову, – произнес один из команды, светловолосый лондонец. – Чушь собачья! Где это видано, чтобы в живом человеке хоронили мертвого!
Многие из тех, кто сгрудился у огня, тоже засмеялись. Им было легче от мысли, что все это только шутка.
Механик неспешно поднялся на ноги. Шипение дождевых капель в костре стало громче, будто даже поленья выражали сомнение. В свете пламени появлялись и исчезали летучие мыши, на мгновение обретая плоть и объем и тут же растворяясь во мраке.
С минуту механик стоял, словно собираясь развернуться и уйти в свою палатку. Но вместо этого медленно расстегнул штормовку. Под ней была белая рубаха, заправленная в черные офицерские брюки. Он вытянул перед рубахи из-за пояса и поднял до подбородка, обнажив торс. Все, кто присутствовал там, увидели, что вдоль его талии, пересекая бледную северную кожу, идет длинный шрам – белая горизонтальная борозда около девяти дюймов длиной.
Мужчины молчали. Механик аккуратно заправил рубаху, застегнул штормовку и исчез в темноте.
6
Дэниел Стивенсон, мой дед, почти закончил рассказ. В тусклом свете чердака его желто-зеленые глаза опять состарились, тридцать прошедших лет заново наполнили их.
– На следующий день я спросил механика, как звали детей. Он ответил, что у всех были библейские имена: его сестер звали Рахиль и Эсфирь, брата – Амос и он сам, Захария. Он сказал, что рад, что я спросил.
Дэниел Стивенсон лежал на спине, рассказывая мне об этом, губы едва шевелились, так что голова его была словно череп, по которому вдоль челюсти снует армия крохотных кисло пахнущих муравьев, шурша лапками: «Рахиль, Эсфирь, Амос, Захария». Дед лежал изможденный, словно из него вырезали что-то жизненно важное. Пока он рассказывал, его хриплый голос лишь временами поднимался выше шепота, сговариваясь с шелестом дождя по серой черепице чердачной крыши, чтобы больше об этом никто на свете не слышал, кроме меня, Эзры Стивенсона.
7
Как уже было сказано, я знал Дэниела Стивенсона, своего деда, всего неделю. Он сбежал из Мюиртона, нашего городка высоко в вересковых пустошах, за тридцать лет до того. Унылым сентябрьским утром он и еще пятеро шахтеров шли вдоль живой изгороди боярышника вдоль железной дороги на раннюю смену. Было почти полседьмого. Когда они проходили мимо красной кирпичной стены станции, еженедельный пассажирский поезд как раз отправлялся на побережье. Дэниел Стивенсон, одетый не по-дорожному, негромко простился с товарищами, перемахнул через штакетник станции и влез в уже тронувшийся поезд. Он оставил в Мюиртоне жену и маленького сына.
А через тридцать лет вернулся домой. Снова был сентябрь, но погода стояла холодная и ветреная. В Мюиртоне, среди вересковых холмов, зиму часто не отличить от лета – температура почти не разнится. Но в сентябре бывают дни, когда с редких деревьев отчаливают листья и усталыми галсами идут к своим последним причалам.
Стало быть, в сентябре Дэниел Стивенсон и вернулся домой. То есть, в свой настоящий дом. Его прихода никто не заметил. Наверное, это случилось ночью – в таких городках, как Мюиртон не принято запирать двери: воровство здесь редкость, в отличие от тех преступлений, которым замки только на руку. Скорее всего, Дэниел Стивенсон вошел с черного хода, прокрался по бурому кухонному линолеуму (он должен был почувствовать запахи готовки и мастики), скользнул к выкрашенной в коричневый цвет двери на лестницу, что украдкой вела по боковой стене на чердак, где когда-то располагалась каморка прислуги. И там устроился.
Как он вычислил наш дом – загадка. Его взрослый сын, Джон Стивенсон, мой отец (человек, который никогда не пел; ни разу не был замечен даже на подпевках в общем хоре) к тому времени три года как стал начальником шахты. Тогда мы переехали из безликого домишки среди таких же шахтерских жилищ в большой особняк на окраине, когда-то принадлежавший хозяину шахты.
Откуда старик узнал, где мы живем? Выследил нас? Вряд ли. В этом городке чужой был бы слишком на виду. И потом, откуда ему знать, как его жена и сын выглядят тридцать лет спустя? Разве только ему кто-то помог. Кто-то, кто так никогда и не объявился. Возможно; тут нельзя быть уверенным. Наверняка известно только то, что однажды ночью он вошел в кухню, скорее всего – через заднюю дверь, надел свои старые войлочные тапки (это, надо сказать, важное обстоятельство) и осторожно поднялся на чердак. Осторожность была необходима: чердачная лестница шла вдоль стены большой спальни, а в доме Стивенсонов всегда спали чутко.
8
Первой заметила, что он вернулся, женщина, которая была моей бабушкой, – Джоанна Стивенсон. Она была среднего роста, серые глаза, приятное лицо (хотя ее нос и глядел немного влево), волосы собраны сзади заколкой в форме переплетенных змей. В ее длинных седых волосах была одна толстая черная прядь, не желавшая стареть.
Это она увидела, что изношенные тапки, которые она хранила тридцать лет, исчезли из галошницы у черного хода. Это она обнаружила пропажу из кладовки хлеба, сыра, яблок и молока. Она знала точно – это была ее кладовка, потому что именно она отвечала за кухню. Она ничего не сказала.
Моей матери, Элизабет Стивенсон, в первые дни возвращения деда однажды или дважды мерещился слабый скрип половиц на чердаке. Она была полной с мягкими чертами, как и многие женщины Мюиртона. Зато у нее был огненный темперамент; она рано осиротела. Поэтому, услышав что-то наверху, она заставила Джона Стивенсона взять доску и, кто бы там ни шумел, пойти и убить эту тварь: там могла быть мышь или, хуже того, крыса. Она часто повторяла, что глупо не убивать тварей, которых надо убивать. Она отвечала за чистоту в доме.
Джон Стивенсон, мой отец, рыжий мужчина (рыжие волосы – еще одна общая черта жителей Мюиртона), широкоплечий от горняцкой работы, целыми днями отдавал приказы другим, но дома был рад повиноваться Элизабет. Если моя бабка, Джоанна, не была против, как в тот раз. Она сказала, что в это время года шумят не мыши и не крысы, а только ветер. Элизабет смотрела на нее долго-долго.
9
В те дни Джоанна стала вести себя необычно. Она всегда рано ложилась, даже раньше меня, а мне тогда было всего десять. Но теперь она пересиживала всех нас – говорила, будто хочет почитать (за десять лет я ни разу не видел ее с книгой) или повязать. Или просто посидеть ночью у огня подольше. На самом же деле после того, как мы все желали друг другу спокойной ночи, расходились по комнатам и засыпали, она брала с полки жестяной поднос «Золотой Юбилей», грузила на него куски хлеба с маслом, а может, еще и говядину или пирог с ревенем, ставила бутылку крепкого пива. Она оставляла поднос на дильсовом кухонном столе вместе с чистой сорочкой и шерстяными носками. А потом шла спать.
Когда все стихало, Дэниел Стивенсон, наш тайный гость, крался вниз, брал поднос и одежду и взбирался обратно на чердак.
Ночь за ночью он спускался по лестнице, чтобы вернуть грязное белье и забрать провизию. Утром Джоанна вставала первой, хотя и ложилась позже всех, и заметала следы.
Так что он, конечно, знал, что она знала, что он вернулся.
10
Но однажды утром (думаю, к тому времени он прожил на чердаке недели две), когда она встала, поднос и одежда все так же лежали на дильсовом столе. Весь день она гадала, что же не так. А ночью снова собрала для него еду. Легла, но до утра так и не смогла заснуть от беспокойства. Может, он лежит там больной? Или мертвый? Может, закончил то, за чем вернулся домой, и снова оставил Мюиртон, не дав ей знать? Эта мысль была невыносима. Джоанна встала до зари, спустилась на кухню. Еда и свежее белье лежали на том же месте нетронутыми. Этого было достаточно.
Она отправилась прямо в большую спальню, где до того ни разу не была, открыла дверь и вошла. Мои родители, Джон и Элизабет Стивенсон, конечно, услышали ее шаги; они уже сидели, кутаясь в одеяло, словно существа, рождающиеся из чрева мешковатого монстра.
Что пронеслось в их головах, когда старуха рассказала им о том, что происходит в их доме вот уже две недели? Когда она попросила сына подняться и посмотреть, все ли в порядке с Дэниелом? Она боялась, что он умер или снова ушел. Джон Стивенсон, что бы он ни думал, заставил себя вылезти в холодный воздух спальни и спустился (нисхождение ради восхождения) в ярко освещенную кухню, открыл дверь на чердачную лестницу и, вооружившись на всякий случай палкой от швабры, начал подъем по узкой лестнице. Его жена и мать остались на кухне.
11
Через несколько часов, когда Джон Стивенсон сошел с чердака, он не сказал женщинам, каково после стольких лет увидеть отца. Он был не из тех, кто говорит о своих чувствах. Вместо этого он попытался изложить то, что услышал. Не так-то просто своими словами, сточенными, как галька на речном берегу, передать неровные, зазубренные откровения чужого опыта. Джон Стивенсон, человек немногословный, смог лишь очертить контуры того, что Дэниел Стивенсон поведал ему о своем тридцатилетнем отсутствии. Вот что он рассказал.
Сбежав, Дэниел путешествовал из страны в страну, хватаясь за любую работу, где нужна была сильная спина: каменщика, портового грузчика, моряка. Чаще моряка. Жизнь в странствиях. Впрочем, последние десять лет он прожил на острове Олуба в южной части Тихого океана. На остров этот заходили шхуны с копрой, когда он на них работал. Там у него была женщина и еще одна семья Стивенсон.
Год назад, узнав, что умирает, он впервые захотел домой. Он не боялся смерти, но хотел быть рядом с ними всеми: женой, сыном, невесткой, если таковая имелась, с внуками, если таковые были (я, Эзра, оказался единственным). Он хотел умереть там, где родился. Сменить гибискус на вереск.
Что же касается Олубы, тамошние жители не любили, когда среди них умирает чужак. Они боялись, что его дух (они в такое верили) никогда не успокоится. Он всегда знал, что должен будет уйти. Он согласился с олубцами, что жизнь – это странствие, и правильно закончить путь там, где он начался, – в порту приписки.
Теперь, на чердаке, он и слышать не хотел о том, чтобы подпустить к себе врача. Он, дескать, вернулся не за этим. Дед заверил Джона Стивенсона, что видел, как люди умирают, и знает, как это делается. Его смерть не доставит никому хлопот.
– Сифилис, скорее всего, – сказала на это Элизабет.
Джоанна Стивенсон, очень внимательно слушавшая историю жизни старика, ее мужа, промолчала. В ее серых глазах и на лице были следы того, что могло оказаться улыбкой.
12
Дед прожил еще неделю. Он сказал, что не хочет увидеть никого, кроме своего сына, Джона. Джоанна продолжала готовить ему еду (Элизабет не желала с ним связываться: «Что я говорила? Крыса на чердаке!»). Он отказывался от встречи с бывшими сослуживцами, хотя весь городок знал, что он вернулся, и многие старики были бы рады с ним поболтать. Со слов Джона, Дэниел вернулся не за тем, чтобы разговаривать с людьми; он хотел запомнить их такими, какими те были когда-то. Он даже не смотрел днем в окно, ведь Мюиртон мог измениться. Он говорил только с сыном, который ухаживал за ним, помогал есть, менять рубашку, ходить в замызганный чердачный сортир, которым никто не пользовался много лет, со времен последней горничной.
13
Тут на сцене появляюсь я. В начале этой недели – последней недели жизни Дэниела Стивенсона – сырым утром понедельника, когда холмы скрывал дождь, а в воздухе пахло печным дымом, он раздумал ни с кем не говорить и попросил привести его внука (то есть меня, Эзру).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18