https://wodolei.ru/catalog/vanni/
-- Да, помещение, в коем проснулся Ганс, показалось ему более
чем тесным; поначалу мелькнула у него шальная мысль: а не в
гробу ли он? Но сперва он сообразил, что геометрия гроба
несколько иная...
-- Геометрия гроба -- это блистательно, -- сказал Хозяин.
-- А кого из авангардистов хоронили в кубическом гробу? --
спросил Николай Николаевич.
-- ...то есть соотношение высоты с шириною более подходило для
сидящего, нежели для лежащего; потом пришло Гансу в голову, что
на Востоке гробы вообще отсутствуют как таковые; и, наконец,
услышал он превеселые женские голоса и даже весьма музыкальный
смех, отнюдь не похоронного настроя. Женщин было несколько, и, в
отличие от ящика, где сидел, согнувшись в три погибели, Ганс,
судя по щелям и отверстиям в досках, там, где они смеялись и
болтали, было светло.
-- Правда ли, что у неверных только одна жена?
-- Откуда у маленькой Тамам-и-шериф такой интерес к неверным?
-- Значит ли это, Хинд, что ты как старшая жена осудила меня и
сделала мне замечание?
-- Я тебе не замечание сделала, а слегка пожурила; ты здесь
недавно и плохо знаешь меня. Я доброжелательна, никому не желаю
зла и меньше всего -- тебе. Ты вообще еще ребенок. Что касается
неверных, то и я слышала: у них одна жена, к тому же с открытым
лицом.
-- А! -- вскричали жены хором.
-- Видимо, для восточных людей женщина с открытым лицом -- все
равно что мужчина с открытым задом, -- мрачно сказал Шиншилла.
-- Второе, может, даже предпочтительнее, -- сказал Леснин.
-- Это, как и все остальное, дело вкуса, -- сказал Хозяин.
-- Задницы везде одинаковы, -- возразила я, -- зато на всех
широтах есть настолько непристойные хари лиц обоего пола, что
лучше бы их прикрывать.
-- И это говорит молодая девушка! -- сказал Николай Николаевич.
-- Лена, фи. Хотя сказанное вами святая правда.
-- Пообсуждав степень развратности жен неверных, -- продолжал
Сандро, -- невидимые для Ганса женщины перешли к проблемам
одежды.
-- Однажды, -- таинственно произнесла доселе молчавшая
довольно-таки приятным контральто, -- я видела картинку,
принесенную властелину нашему неким сина; мало того, что на ней
изображены были люди...
-- О! -- вскричали жены хором в справедливом негодовании.
-- ...среди людей находились совсем обнаженные женщины, а у
одетых женщин такие платья, что плечи и груди выставлялись на
обозрение окружающих.
Пауза, полная ужаса, была ответом на эти слова.
-- Я не хочу даже слышать про такое! -- вскричала, судя по
голосу, Хинд. -- Немедленно прекрати описывать непристойные
картины, Джиннан! Достаточно непристойностей, нарисованных на
стенах в бане.
При этом Хинд швырнула об пол нечто мягкое, подушечку, вышивку
либо покрывало; предмет бесшумно шлепнулся возле места
заключения Ганса; почуяв легкую волну пыли, тот чихнул. И
наступила тишина.
-- Ты слышала, Талиджа?
-- Да, -- пролепетала Талиджа.
-- А ты, Джиннан?
-- Да, -- прошептала Джиннан.
-- А ты, Тамам?
-- И я слышала, -- сказала Тамам.
-- Откуда шел этот звук?
-- Из сундука, Хинд, -- сказала Талиджа.
-- У нас в сундуке вор, -- сказала Джиннан.
-- Давайте откроем сундук, -- предложила Тамам.
-- Сначала закроем дверь, -- сказала Хинд, -- потому что, если
там мужчина, мы опозорены, и нас побьют камнями как распутниц.
Дверь закрыли, и легкие шажки просеменили к сундуку, и легкая
шафраново-золотистая, окрашенная хной ручка в серебряных и
бирюзовых кольцах открыла крышку. Ганс распрямился и сделал
вдох. Вопль отчаяния они прервали, закусив рукава шелковых
одежд.
-- Что ты натворила, Тамам! -- вскричала Хинд. -- Он видел наши
лица! Ты обесчестил нас, сина! Мы все погибли, и ты в том числе,
нас забьют камнями насмерть.
Отвернувшись к стене, Ганс уверял их, что после сундучной
темноты он совершенно ослеп от солнечного света и не успел их
разглядеть, и что он будет стоять к ним спиной, пока они не
наденут покрывала, и что у него есть на Севере жена, одна, как
ему положено по обряду, другой ему не надо, и что он вовсе не
собирался их бесчестить.
-- Зачем же ты обманом пробрался в харим? -- сурово спросила
Хинд.
"В гарем", -- догадался Ганс.
-- Я не пробирался, -- сказал он.
-- Как же ты оказался в сундуке? -- полюбопытствовала Джиннан.
-- Колдовство, должно быть, -- отвечал Ганс, -- я уснул на крыше
дома одного музыканта, а проснулся в сундуке. Колдовство
преследует меня, о почтенные женщины; сперва ковер, теперь
сундук.
Они совершенно успокоились, услышав такое объяснение.
-- А ты не вор? -- поинтересовалась Талиджа.
-- Вор должен быть из Эль-Аггада или из Багдада, а я из Северной
Пальмиры.
-- А как зовут твою жену? -- пропела Тамам.
Они уже укрылись покрывалами, но Ганс прекрасно узнавал их по
голосам.
-- Анхен! -- сказал он.
-- Я тебе верю, -- сказала Хинд, -- ты любишь свою жену, это
заметно.
Раздался стук в дверь, и мужской голос вскричал:
-- О чем вы там сплетничаете за закрытой дверью?
Жены заметались, Талиджа, открыв сундук, подтолкнула Ганса,
крышку закрыли, сверху на сундук села Тамам.
Вошел властелин гарема.
-- О господин наш! -- сказала Хинд. -- Мы обсуждали твои
подарки.
-- Надеюсь, они вам понравились?
Жены закричали хором, изображая восторг. Маленькая Тамам
похвасталась соло, что поделилась с Хинд, Талиджой и Джиннан
притираниями. Властелин сообщил, что убывает ненадолго по делам
и поручает охрану гарема Абдаллаху. Когда он двинулся к двери,
Хинд осенило.
-- О властелин наш! -- сказала она. -- Не позволишь ли ты своим
рабыням, прислужницам и наложницам принять у себя гадалку? Мы бы
хотели узнать, у кого из нас родится твой первенец.
-- Разумеется, это баловство, -- отвечал властелин, -- однако мы
вам позволяем; хотя, что ж тут гадать? Все в руках Аллаха.
Ганса обрядили в женское платье, закутали в изар, и, под
хихиканье Тамам, принялись обучать походке и манерам.
Он обучился настолько успешно, что сумел пройти мимо бдительного
Абдаллаха, благополучно проследовать до развалин на окраине,
именуемых Харабат и служащих пристанищем одному зороастрийцу,
державшему для подобных ему, а также для прочих желающих,
питейное заведение, и в укромном уголке переодеться. В
совершенном счастье, что его не побили камнями, Ганс выпил
сладкого винно-алого напитка из белой пиалы, и так чудно было
зороастрийское зелье, что выпил он еще, и еще, и еще, и в конце
концов развалины куда-то пропали, и оказался Ганс на раскаленном
песке среди белых камней, а перед ним возвышалась скала с мрачно
зияющей черной пещерой.
-- Именуемой "колодец Бархут", -- сказал Хозяин.
-- Совершенно справедливо, -- сказал Сандро.
-- Очень мило, -- заметил Шиншилла, -- начали с геометрии гроба,
закончили гробовым входом.
-- Литературный прием, -- сказал Леснин.
Всю ночь, как в лихорадке, читала я письма Хозяина. Господи, что
это было за чтение. Для начала, большинство писем написаны были
его рукой, послания, не достигшие адресата: Ла Гиру, Анне Ла
Гир, Савиньену, Филиппу; одного из адресатов именовал он
Петровичем, к восточной женщине обращался: "О, Фатьма!"
И дневники-то не отличались регулярностью: такого-то числа,
месяца, года имярек посетил то-то и се-то, видел А., беседовал с
Б. и т. д., -- дневники не являлись таковыми, скорее,
представляли собой ночники, он фиксировал мелькание мысли,
порхающей перед сном с факта на факт. То же и с письмами, своего
рода дневниками души, фрагментами несуществующего
метафизического диалога, бесконечными монологами существа,
которому не с кем поговорить. Отчасти психотерапевтические
тексты. Но и не только.
Датированные, они восстанавливали причудливую хронологию его
странствий; он менял с легкостью место и время; жизнь его была
дискретна: попадая тридцатилетним в Алеппо сороковых годов
восемнадцатого столетия, тридцатилетним выныривал он в
шестидесятом году того же века в России. Можно было прочертить
траекторию его пути, у меня в руках находился документ.
Но главное (я думаю, именно поэтому он не сжег старые бумаги, не
расставался с ними, с такой уликой инобытия) -- передо мной
медленно раскрывало несуществующий сюжет поразительное
литературное произведение.
Пропитанное пространством и ядом разновременных весей и городов.
Странно было мне чувствовать себя первой и единственной
читательницей; словно письма свои -- все! -- он писал именно
мне! Хотя, если бы можно было опубликовать его текст, то же, я
полагаю, чувствовал бы каждый читающий. Правда, читающий читал
бы поспокойней, воспринимая написанное как игру воображения,
авторский выверт; я же знала: все правда. Ужасная, как всегда, и
невыносимая, по обыкновению.
Похоже, иногда он мог возвращаться во времени, его носило и в
конец двадцатого века, а оттуда попадал он в середину
девятнадцатого, чтобы попребывать там и двинуться... слово
"дальше" не подходило, другого искать я не стала.
Жар шел от пожелтевшей безжизненной хрупкой бумаги, у меня
горели пальцы, пылали щеки.
Встретилась мне и фраза из волшебной книжки с проявляющимися и
пропадающими строчками типографского палимпсеста: "О Восток! Я
никогда не пойму твою психоделическую душу!"
Менялся тон, менялась и тематика писем, в зависимости от того, к
кому он обращался, и непостижимым образом вставали из небытия,
такие разные, одержимый ученый-энциклопедист, художник,
математик, астроном и геометр Ла Гир, легкая и веселая Анна,
насмешливый, злой и нежный дуэлянт Савиньен, добрый и
бесшабашный Петрович, мудрая красавица Фатьма, любительница
шахмат и сластей, и ряд эпизодических, но весьма выразительных
персонажей. Разумеется, мои эпитеты и характеристики условны и
наивны, как школьное сочинение.
К утру все было дочитано.
В одном из писем в маленьком пергаментном пакетике лежали
причудливые семена нездешних растений, готовые прорасти, если
Бог даст и Аллах смилостивится.
В другом конверте нашла я портрет, точнее, гравюру с женского
портрета, очевидно, изображающую Анну (если верить подслушанной
мною фразе Камедиарова), потому что, минус костюм, минус цвет
волос, минус гравировальная игла, это была я.
Писем, предназначавшихся Хозяину, было четыре: от Петровича, от
русской княгини Урусофф, от сэра Хьюго Уэзерли и неизвестно от
кого невесть что арабской или персидской кружевной вязью. Как
написанный левшою завиток у буквы "джим". Соответственно, надо
думать, с буквами "джим", "алиф", "лам", "ра" и т. п., чьи
очертания были мне неведомы.
"Я жил очень долго и мало что понял. И вот сейчас, кажется, --
писал он Ла Гиру, -- я стою на пороге понимания жизни".
"Мало сделал я добра, -- писал он Петровичу, -- может, поэтому
представляется мне, что я не жил вовсе. Когда мы воистину люди,
нашей страной обитания должен быть долг".
"Все города похожи, -- писал он Фатьме, -- все времена подобны,
и путешествие -- воистину рай для дураков. Ибо душа и без того
странница, так, стало быть, необязательно перемещаться телесно".
"Попадались мне люди, -- писал он Анне, -- поражавшие
воображение мое, например, человек, сажавший сад на клочке
земли, чья жизнь напоминала притчу. Он таскал землю и ил от
подножия горы вверх по горной тропе в плетеных корзинах. Сель и
потоки тающей воды смывали землю с каменной террасы. Он опять
покрывал ее землей. Наконец посадил он сад. Деревья и кустарники
уничтожил очередной сель. Он посадил сад вторично. Ударила
засуха, а сам он валялся в лихорадке и не смог спасти от засухи
саженцы и рассаду. Он посадил третий сад. Когда яблони отцвели,
и абрикосы отцвели, и гранаты, и готовы были плодоносить, сад
вырубили воины врага. Сейчас у него растет четвертый сад. Что
такое "сейчас", Анна? Я не знаю. Сам я ни одного дерева не
посадил. В отличие от тебя".
"Дорогой Хьюго! -- обращался он к Уэзерли. -- Вы редкость,
потому как ни в чьей помощи не нуждаетесь, напротив, оказываете
ее другим. Вас любят потому, что вам ничья любовь не нужна".
"Я не Мельмот Скиталец, не Агасфер, не Синдбад-аль-бахри, ни
один из великих образов мне не впору; я всего-навсего пьющий
ветер времени бедуин из пустыни людских судеб, -- писал он
Савиньену. -- Ты великий стилист, Сирано, и мои изыски, коим
обязан я витиеватой и приподнятой восточной манере изъясняться,
вероятно, покажутся тебе смешными и достойными твоих бурлескных
пародий".
"И теперь, как прежде, -- писал он Фатьме, -- властно над нами
благоуханное дыхание пророка Исы, способное воскрешать мертвых.
Есть мертвые, которых хотел бы я видеть живыми, есть время и
место, закрытые для меня, где хотел бы я жить, но все врата
распахнуты для меня, кроме этих. И одна из тайн мироздания --
невозможность для Бога нарушать законы Природы, созданной им
самим".
"Музыка не обращена к зрению, разве что к духу, -- писал он
графине Урусовой, -- однако есть у меня один навязчивый
зрительный образ, связанный с Иоганном Себастьяном Бахом
(кто-то, верно, называл его Гансом): в одном из его опусов
внезапно повторяющаяся, поворачивающаяся вокруг своей оси музыка
напоминает мне спиралевидную галактику в окуляре телескопа".
Тот же образ преследовал с детства и меня. Я знала, о какой вещи
Баха идет речь.
Всю пачку надо было немедленно вернуть, положить в тайник.
С трудом дождавшись приличествующих звонку восьми утра, я
набрала номер Шиншиллы; после того как взял он трубку,
послышался щелчок, и слышимость стала ослепительной.
Договорившись о встрече, я прождала до девяти и позвонила
Хозяину с просьбой позволить мне еще раз позаниматься у него в
библиотеке. Он обещал мне оставить ключ под половиком, лежавшим
на ступеньке при входе.
-- Не знаю, зачем я тебя и вызвала.
Мы шли с Шиншиллой по залитому солнцем мосту.
-- Я подслушала нечаянно один разговор...
-- Ох, да ты еще и разговоры подслушиваешь?
-- Перестань. Я не собиралась. Так вышло. Мне могут помешать
положить бумаги на место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13