https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


-- А это уж вовсе никуда не годится, -- сказал он, -- ибо
сказано: лгущий о своих снах ответит в день восстания мертвых.
Говоришь, у вас много сочинителей? Ты имеешь в виду поэтов?
-- Да, -- отвечал Ганс, -- например поэтов.
-- Знаешь, как называл поэтов аль-Джахиз? "Псы шайтана".
-- За что же он их так называл? Не оскорбление ли это?
-- Только не для меня, -- последовал ответ, -- я знаю цену
вдохновению, чужеземец. Ведь я шаир.
-- Что такое шаир?
-- Шаир -- ведун, поэт, маг. Ты никогда не писал стихов,
чужеземец?
Ганс вспомнил, что он сочинял ко дню рождения Анхен, смутился и
ответил:
-- Нет, никогда!
-- Как тебя зовут?
-- Ганс.
-- Ты говоришь с шаиром Абу-Бакром ибн аль-Хусейном. Я истинный
пес шайтана, уж можешь мне поверить, и, хотя я принял ислам,
меня не отмоет и это. Видишь ли, у меня есть фаль, дар
ясновидения, связанный с подсказкой демонов; именно они, я
полагаю, а не архангел Джебраил, диктуют мне мои касыды. И
повествуют мне немало лишнего о мире и о людском нраве. Шайтаны
приклоняют слух к речам ангелов, перегоняющих дождевые облака, к
их громовой речи, молниеносному смеху и ливневым слезам,
подслушивая разговоры небожителей и, по непониманию и злому
умыслу, перевирая их, передают поэтам. Мы лжецы и грешники
поневоле, чужеземец. Я не могу вызвать вдохновение, когда
захочу; демоны насылают его на меня, демоны вдохновения, у
которых столько имен: Хаджис, Халиля, Амр. Некоторые из
правоверных называют стихи "Кораном дьявола".
-- Ну, уж это, верно, слишком сурово, -- сказал Ганс. -- Но если
все обстоит так, как ты говоришь, попытайся бросить писать
стихи.
-- Разве в силах человек не быть тем, что он есть? Такова судьба
моя, сина. Был момент, когда хотел я уклониться от своей доли и
замолить грехи свои, и ходил поклониться черному камню Каабы, и
видел на его поверхности белую, сверкающую, как мечта, точку,
обостряющую зрение. Но через некоторое время меня вновь посетил
демон вдохновения, и я не устоял перед ним. Я в родстве со
знаменитым поэтом Имруулькайсом, а стало быть, и с предком его
Акилем, по прозванию аль-Мурар, "едок мурара", столь горького
растения, что у верблюда выворачиваются губы; у нас в роду
всегда превыше всего ценилось умение терпеть, сабр. Ас-сабр
джамиль, чужеземец, в терпении красота. Мне придется претерпеть
участь пса шайтана. Пожалуй, я подарю тебе горсть семян мурара,
и, когда эта горечь прорастет и взойдет в твоей Северной
Пальмире, вспомни обо мне, шаире, лжепророке, лжеце поневоле.
Абу-Бакр ибн аль-Хусейн дал Гансу горсть семян, завернутую в
клочок старинной эблаитской ткани с золотой нитью, и сказал:
-- Прощай.
Но Ганс попросил его на прощанье прочесть какие-нибудь стихи,
что шаир и исполнил. И стихи его были так хороши и так потрясли
Ганса, что он тут же забыл их, выйдя из амфитеатра, и никогда ни
единой строчки, ни единого слова не мог вспомнить, а помнил
только, какие осиянные звезды стоят над Пальмирой и над
пустыней, обнимающей ее, и как отдает свое дневное жаркое
дыхание песок провалу немереной бедуинской ночи, перед которой
меркнут абрисы развалин, стираются следы покинутых стоянок и
растворяются в непроглядном ничто превратившиеся в пепел костры.
Краткую паузу после подобного финала прервал Леснин.
-- Какое, однако, безобразие, что мы не услышали газелей, бейтов
либо касыд. С чего бы Гансу или Сандро их запамятовать?
Кто-нибудь может процитировать восточного шаира? Любого.
-- Пожалуйста! -- с готовностью отозвался Шиншилла. -- Кушайте
на здоровье:
@5 =
@ST 25 = Лишь только ночь подобрала край черного плаща, И утра розовый
подол заискрился, блеща, Я вызвал ловчего, он вел гепарда на
ремне, Ему покорен был гепард, а ловчий сладок мне.
@SNOSKA =
-- Кто про что, -- отозвался Камедиаров.
Но Николай Николаевич прервал его:
@5 =
@ST 25 = Вот готова птицам гибель -- ноги кречета сильны, Сам ширококрыл
и крапчат, цвета вызревшей луны, Гордо голову он держит с клювом
крепким и кривым, Как написанный левшою, завиток у буквы "джим".
@5 =
-- Похоже на Киплинга, -- сказала я.
На сей раз провожал меня Шиншилла.
-- Ты любишь драгоценные камни? -- спросил он.
Я отвечала, что больше люблю их, когда они сами по себе, а не в
изделиях.
-- Смотри, что мне подарил мой покровитель.
У Шиншиллы на безымянном пальце красовалось бронзовое кольцо с
настоящим египетским скарабеем, поворачивающимся на оси и
показывающим брюшко с резной печаткою. Я собиралась молчать, но
на меня внезапно нашло.
-- И все ты врешь, -- сказала я, -- нет у тебя никакого
покровителя.
Шиншилла остановился.
-- Откуда почерпнута информация?
-- Ниоткуда. Знаю -- и все.
-- Этого никто знать не может.
-- Только я.
-- У тебя агенты охранки под началом?
-- У меня кийяфа, -- сказала я, -- и частично фаль.
-- Я надеюсь, -- сказал он медленно, -- это между нами и
останется. Иначе мне придется тебя задушить.
-- Неужели задушить? Вот она, любовь к искусству-то, какова.
Может, ты меня утопишь, на всякий случай, прямо сейчас? Фонтанка
рядом.
-- Будешь теперь меня шантажировать?
-- Нет. Но ты должен мне помочь.
Все, произносимое мной, было для меня самой полной
неожиданностью. Импровизация.
-- В чем?
-- Я хочу кое-что взять из библиотеки. Ты будешь стоять у входа,
чтобы никто мне не помешал.
-- У тебя проявляются уголовные замашки, малышка.
-- Помнишь, был такой разговор: все у нас приблатнены?
-- Присутствовала тематическая беседушка во пиру честном, --
сказал Шиншилла, -- но мне и в голову не могло прийти, что ты
примешь ее в качестве руководства к действию. Ладно, по рукам.
Надеюсь, ничего ценного ты из библиотеки не слямзишь.
-- Я возьму почитать несколько старых писем. Позапрошлого века.
А потом с твоей помощью верну их на прежнее место.
-- Ты сексотка или шпионка?
-- Ни в малой мере, -- отвечала я, -- я просто любопытная тварь.
Так получила я на следующий вечер пачку старинных бумаг,
перевязанных тесьмою, и в своем портфельчике институтском
утащила их домой.
Что касается Ганса, то он в пятую белую ночь из обещанных тысяча
одной ("Сколько лет мы теперь должны играть в карты, чтобы
обозреть весь маршрут нашего любителя Востока?" -- спросил
Николай Николаевич), увлекаемый толпой людей, оказался на
окраине Пальмиры, где встретил бродячих музыкантов.
Сперва музыка показалась ему монотонной, а как всякий немец (как
и всякий армянин), Ганс был меломан и в музыке, как ему
казалось, знал толк. Мелодия повторялась, варьировалась,
возвращалась к исходной точке, начиналась сызнова, всякий раз
орнаментированная по-другому, ее извивы напоминали Гансу
орнамент сыгравшего с ним странную шутку восточного ковра и его
тайную пестроту, погашенную темно-алым преобладающим фоном.
Звенели ударные, усердствовали тамбурины, бубны, кастаньеты,
били барабаны. Пели флейты (пара флейт померещилась Гансу
отпиленными винтовочными стволами), заливались тростниковые
дудочки и свирели, возобновляя дыхание, требуя постоянно воздуха
и усилий выдоха и вдоха. Вибрировали струны лютни, ребаба и
каманджи, похожей на виолу, звучали цимбалы. Лютня была
пятиструнной, и четыре струны являли тело музыки: желтая
холерическая зир, алая сангвиническая масна, белая
флегматическая миснас, черная меланхолическая бам; была и пятая
струна, струна души, радужная струна, не имеющая цвета.
Постепенно у Ганса захватило дыхание, пульс то ускорялся, то
становился нитевидным, приливы слез следовали за взрывами
радости -- музыка погружала в наркотический транс. Один из
слушателей кричал: "Душа улетает, душа улетает!" -- бил себя по
лицу, рвал на себе одежду. Люди падали ничком, бились головой о
землю. А музыка и не думала прекращаться, ее бесконечный
неисповедимый повтор нес в себе нечто навязчивое и угрожающее.
Тут в толпе зародилось движение, толпа учуяла толчок извне,
расступилась с криками, и группа людей ворвалась в маленький
оркестр, избивая музыкантов палками и плетями.
-- Что они делают? -- спросил Ганс стоящего рядом старика. --
Кто они?
-- Они борются с шайтаном, сина, -- отвечал тот, -- они
правоверные из правоверных, и, по их мнению, верующий не должен
слушать звуков лютни.
Лютню борцы с шайтаном разломали вдребезги, та же участь
постигла и свирель, и дудочку, и тамбурин. Музыканты, прикрыв
головы руками, бежали; за ними следовали и слушатели.
Правоверные, покончив с последними виолами, в свою очередь
удалились, оставив от всей сцены обломки инструментов с жилами
струн да клочья одежды. Побрел восвояси и Ганс, в душе которого
еще звучали несуществующие ныне духовые, струнные и ударные, да
капо аль фине, и опять, и опять, и опять.
Вдалеке ревел осел, увидевший шайтана; но и петухи, узревшие
ангелов, тоже покрикивали, а одуревшие от музыки окраинные
лягушки кваканьем воздавали хвалу Аллаху.
-- Ля илла! -- сказал Леснин.
Принеся домой письма, я их спрятала -- от самой себя?
Удовольствие растягивала, что ли? -- и увидела на столе две
книги. Первую решила я Камедиарову не отдавать, мне не хотелось,
чтобы она оказалась у него, это могло, почему-то решила я,
повредить Хозяину. Я собиралась засунуть книжку без начала и
конца на верхнюю полку, где стояли множественные истрепанные
неотличимые томики приложений к "Ниве", пусть Камедиаров ищет,
если не лень; да не станет он искать, а я скажу -- забыла про
него, поставила на полку, не помню куда. Теперь, видимо,
предстояло мне врать на каждом шагу.
Я открыла книгу, принесенную Эммери. Картинка с лунатичкой либо
сомнамбуличкой в ночной рубашке, с закрытыми глазами и
распущенными волосами шляющейся по оконному карнизу, простирая
длани к луне. В тексте говорилось о сне. Шрифт несколько
назойливый, ярко-белая бумага, выходные данные отсутствуют;
похоже на русские книги, вышедшие в Париже, именуемые
"эмигрантскими изданиями". Главы предваряли эпиграфы; например,
такие мне попались: "...подверженный воздействию искусства
человек... с помощью увиденного (во сне) ... учится жизни".
Фридрих Ницше. "...два разъединенных художественных мира: мир
сновидения и мир опьянения..." Он же.
До восточной маски я, вероятно, пребывала, среди прочих ночных
посетителей квартиры Хозяина, в состоянии опьянения; а теперь и
сновидения черед настал.
И снова Ницше: "Чудесные иллюзии мира сновидений, создавая
которые, каждый человек действует как настоящий художник".
Уже и наяву начинала я действовать, как в сновидении: в
импровизации с Шиншиллой было нечто художественное, если это
можно так назвать.
"Я собирался написать труд, в котором сравнил бы сны
правоверного и сны неверных". Мухаммед Абу-Нимр ибн аль-Джебран.
"О сновидениях греков, несмотря на их литературу из этой сферы и
многочисленные истории о снах, мы можем говорить лишь
предположительно; ... а у греков, к стыду всех последующих
поколений, и в снах ощущалась логическая связь линий и
очертаний, красок и групп, последовательность сцен... грезящие
греки -- это Гомеры, и Гомер -- один из грезящих греков, мы
рассуждаем об этом в более глубоком смысле слова, чем если бы
наш современник, говоря о своем сне, осмелился сравнить себя с
Шекспиром". Ф. Ницше.
Цитат в сей хрестоматии, или, точнее, путеводителе по миру
сновидений, было великое множество, но большинство цитируемых
были мне неизвестны, их имена, кроме, разве что, Зигмунда
Фрейда, ничего мне не говорили.
Особо вникать в проблемы грез мне не хотелось. Однако меня и
прежде притягивали научно-популярные издания о волках или о
пчелах, об океанских приливах и именах народов мира, и не роман
лежал у меня в пятнадцать лет под подушкой, а "Охотники за
микробами" Поля де Крюи; и я продолжала чтение, сильно в суть не
вникая. Следовали рассуждения о снах овальных и квадратных,
причем вторые насылал на спящих синклит преисподней;
исследовались сонники, символика и семиотика сновидений;
сравнивались сны дикарей и цивилизованных граждан, стариков и
детей и тому подобное. В общем, скажи, каков твой сон, и я
скажу, кто ты.
Одна из страниц остановила меня в вялом передвижении по абзацам
и главам. "...два мира, -- читала я, -- видимый мир и мир
невидимый -- соприкасаются. Однако их взаимное различие так
велико, что не может не встать вопрос о границе их
соприкосновения. Она их разделяет, но она же их и соединяет..."
Я вспомнила разговор с Эммери, его слова о меже, и поняла,
почему именно эту книгу он случайно достал для меня с полки.
"...глубокий сон... не сопровождается сновидениями, и лишь
полусонное-полубодрственное состояние, именно граница между сном
и бодрствованием есть время, точнее сказать, время-среда
возникновения сновидческих образов".
Быстро прочла я, дивясь, несколько страниц, посвященных
обратному времени, характерному для сновидений, и мнимому
пространству.
"То, что сказано о сне, должно быть повторено с небольшими
изменениями о всяком переходе из сферы в сферу. Так, в
художественном творчестве душа исторгается из дольнего мира и
восходит в мир горний. Там без образов она питается созерцанием
сущности горнего мира, осязает вечные ноумены вещей и,
напитавшись, обремененная видением, нисходит вновь в мир
дольний. И тут, при этом пути вниз, на границе вхождения в
дольнее, ее духовное стяжание облекается в символические образы
-- те самые, которые, будучи закреплены, дают художественное
произведение. Ибо художество есть оплотневшее сновидение".
Где же я слышала прежде о взаимодействии реального мира и
мистического? Выготский! Он так о "Гамлете" написал в своей
"Психологии искусства" (наши студенты ее читали запоем)! По его
словам, трагедия написана именно о взаимодействии миров, и по
сравнению с тенью отца Гамлета, с посланцем иного мира, всё --
"слова, слова, слова", и принц датский медлит, оцепенев,
охваченный печалью и холодом нездешним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я