https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/180/
Этого-то Курц и страшился.
3
Иосиф и Чарли познакомились на острове Миконос, на пляже, где находились две таверны, за поздним обедом, когда греческое солнце второй половины августа самым беспощадным образом палит вовсю. Или, мысля в масштабе истории, через месяц после налета израильской авиации на густонаселенный палестинский квартал Бейрута, позднее объявленного попыткой обезглавить палестинцев, лишив их руководителей, хотя среди сотен погибших никаких руководителей не было, если не считать потенциальных, так как в числе убитых оказались и дети.
— Поздоровайся с Иосифом, Чарли, — весело предложил кто-то, и дело было сделано.
Оба при этом притворились, что ничего особенного не произошло. Она сурово нахмурилась, как и подобает истой революционерке, и протянула ему руку фальшиво-добропорядочным жестом английской школьницы, он же окинул ее спокойно-одобрительным взглядом, не выразившим, как это ни странно, никаких дурных поползновений.
— Ну привет, Чарли, здравствуй, — сказал он, улыбнувшись, с любезностью не большей, чем того требовали приличия.
Итак, на самом деле поздоровался он, а не она.
Она заметила его привычку — прежде чем сказать слово, по-военному сдержанно поджать губы. Голос у него был негромкий, что придавало его речи удивительную мягкость — казалось, он куда меньше говорит, чем умалчивает. Держался он с ней как угодно, только не агрессивно.
Звали ее Чармиан, но всем она была известна как Чарли или же Красная Чарли — прозвище, которым она была обязана не только цвету волос, но и несколько безрассудному радикализму убеждений — следствию ее обеспокоенности тем, что происходит в мире, и желания искоренить царящее в нем зло. Ее видели в шумной компании молодых английских актеров, живших в хижине-развалюхе в двух шагах от моря и спускавшихся оттуда на пляж, — сплоченная стайка обросших и лохматых юнцов, дружная семейка. Получить в свое распоряжение эту хижину, да и вообще очутиться на острове было для них настоящим чудом, но актеры — народ к чудесам привычный. Облагодетельствовала же их какая-то одна контора в Сити, с некоторых пор пристрастившаяся оказывать поддержку странствующим актерам. По окончании турне по провинции несколько основных актеров труппы с удивлением услышали предложение отдохнуть и поправить свое здоровье за счет фирмы. Чартерным рейсом их переправили на остров, где их ожидала гостеприимная хижина и прожиточный минимум, покрываемый за счет продления их скромного контракта. Это было щедростью невиданной, неслыханной и неожиданной.
Обсудив все, они решили, что лишь свиньи-фашисты способны на такое самоотверженное великодушие, после чего начисто забыли о том, как они попали сюда. Лишь изредка то один, то другой, поднимая стакан, заплетающимся языком хмуро и нехотя провозглашал здравицу облагодетельствовавшей их фирме.
Чарли никак нельзя было назвать самой хорошенькой в их компании, хотя в чертах ее угадывалась явная сексуальность, равно как и неистощимая доброта, столь же явная. несмотря на внешнюю суровость. Тупица Люси — вот та была сногсшибательна. Чарли же по общепринятым меркам была даже некрасива: крупный длинный нос, уже потрепанное лицо казалось то почти детским, то, минуту спустя, вдруг таким старым и скорбным, что оставалось лишь уповать, чтобы будущее не прибавило к ее жизненному опыту новых разочарований. Порою она была их приемышем, порою — заботливой мамашей, казначейшей, хранительницей и распорядительницей мази от комаров и пластырей от порезов. В этой роли, как и во всех прочих, она была само великодушие, сама компетентность. А часто, становясь их совестью, она обрушивалась на своих товарищей за их грехи, подлинные и мнимые, и обвиняла в шовинизме, сексуальной распущенности, истинно западной апатичности. Право на это давала ее «культура», поднимавшая, как они сами не раз признавались, и их на ступеньку выше. Чарли получила образование в частной школе и была как-никак дочерью биржевого маклера, хоть и окончившего свои дни за решеткой по обвинению в мошенничестве, — прискорбный финал, о котором она время от времени им напоминала, и все же культура в человеке всегда скажется.
Но самое главное: она была общепризнанной премьершей. Когда по вечерам актеры, нацепив соломенные шляпы и завернувшись в пляжные халаты, разыгрывали в своем кругу небольшие пьески, именно Чарли, если снисходила до этого, была неподражаема. Если они собирались, чтобы попеть, то аккомпанировала на гитаре им Чарли, причем делала она это так хорошо, что гитара совершенно забивала их голоса; Чарли знала и песни протеста и великолепно исполняла их, сердито, по-мужски напористо. Иногда, хмурые, молчаливые, они собирались в кружок и, развалясь, курили марихуану и пили сухое вино по тридцать драхм за пол-литра. Все, но не Чарли, которая держалась в стороне с таким видом, словно давно выпила и выкурила положенную ей норму.
— Подождите, вот придет революция, — говорила она с ленивой угрозой, — тогда, голубчики, вы у меня попляшете, поработаете ни свет ни заря на турнепсовых грядках.
Тут они изображали испуг. А когда это начнется, Чарли? Где полетит с плеч первая голова?
— В проклятом Рикмансуэрте, — отвечала она тогда, вспоминая свое неспокойное окраинное детство. — Мы загоним их проклятые «ягуары» в их же собственные проклятые бассейны.
Тут раздавались вопли ужаса, хотя всем была отлично известна слабость, которую сама Чарли питала к быстроходным машинам.
И все же они любили ее. И принимали безоговорочно. И Чарли, несмотря на то, что нипочем бы в этом не призналась, платила им взаимностью.
А вот Иосиф, как они его называли, был в их жизни чужаком и в гораздо большей степени, чем даже отщепенка Чарли. Ему никто не был нужен, кроме себя самого, — черта, которую натуры слабые считают доблестью. Отсутствие друзей его не тяготило, он не нуждался даже в их компании. Его вполне удовлетворяло общество полотенца, книги и фляжки с водой и возможность зарыться в индивидуальную песчаную норку. Лишь одна Чарли знала, что на самом-то деле он наваждение, призрак.
В здешних краях он появился наутро после ужасающей драки Чарли с Аластером, закончившейся полным поражением Чарли. Была в ней какая-то кротость, что ли, почему ее вечно и тянуло к забиякам. На сей раз выбор ее пал на забулдыгу-шотландца, верзилу, которого их братия называла Длинный Ал, сквернослова и любителя перевранных цитат из Бакунина. Как и Чарли, он был рыжеволос и белокож, а голубые глаза его глядели холодно и жестко. Когда Чарли и Ал мокрые вылезали вместе из воды, они казались людьми особой расы, а судя по угрюмости их, они словно догадывались, что окружающие это видят. Когда вдруг, взявшись за руки и не сказав никому ни слова, они направлялись к хижине, все понимали, что они находятся в когтях страсти, столь же мучительной, как и неразделенная боль. Но когда между ними происходили баталии, как это случилось и накануне вечером, то нежные души, вроде Уилли и Поли, так отчаянно пугались их ярости, что всегда старались улизнуть куда-нибудь до тех пор, пока не отгремит гроза. А в этот раз улизнула сама Чарли — ретировалась в темный угол чердака и залечивала свои раны. Проснулась она, однако, ровно в шесть и решила сходить выкупаться, а потом побаловать себя в поселке газетой на английском языке и завтраком. Она покупала «Геральд трибюн», когда появился этот призрак — чистейшей воды мистика.
Это был тот тип в красном клубном пиджаке с металлическими пуговицами. Он стоял позади нее совсем близко и, не обращая на нее внимания, выбирал какую-то книжицу. Но теперь на нем не было красного пиджака, а была футболка с короткими рукавами и вдобавок шорты и сандалии. И все же это, вне всякого сомнения, был он. Те же стриженые под ежик черные с проседью волосы, спускающиеся мыском на лоб, тот же внимательный взгляд карих глаз, словно бы любезно извиняющий чужие страсти, взгляд этот, как неяркий свет фонарика, устремлялся к ней из первого ряда партера ноттингемского Барри-тиэтр целых полдня — сначала на утреннике, затем на вечернем спектакле, — он не отпускал Чарли, провожая каждый ее жест. Лицо — такие черты с годами не оплывают и не грубеют, в них есть окончательность печатного оттиска. Лицо, в отличие от неуловимости актерских масок, как это показалось Чарли, четко отражающее живую жизнь, индивидуальность — сильную и определенную.
Она играла «Святую Иоанну» и злилась на Дофина, бесстыдно тянувшего на себя внимание публики и срывавшего ей все монологи. Поэтому она и заметила его лишь во время последней картины, он сидел в первом ряду полупустого зала в группе школьников. Если бы не плохой свет, она бы и тогда не разглядела его, но их осветительная аппаратура застряла в Дерби, дожидаясь пересылки, и софиты на этот раз не ослепили ее. Поначалу она приняла его за школьного учителя, но дети покинули зал, а он остался на месте, погруженный в чтение не то текста пьесы, не то предисловия к ней. И на вечернем спектакле, когда поднялся занавес, он был тут как тут, все на том же месте в центре первого ряда и все так же не сводил с нее глаз. Спектакль окончился, занавес упал, и ее возмутило, что его отнимают у нее.
А несколько дней спустя в Йорке, когда она и думать забыла о нем, ей вдруг явственно почудилось, что он опять в зале, хотя она и не была в этом уверена, потому что свет был теперь нормальный и перед глазами расплывалась дымка. Но в перерыве между спектаклями он ушел. И все же, хоть убейте, это был он, на том же месте, в центре первого ряда, так же пожирал ее глазами, и красный пиджак тот же. Кто же он — критик, режиссер, администратор, кинопродюсер? Может быть, из той конторы, что им покровительствует, связан с Советом по делам культуры? Но для бизнесмена, проверяющего, достаточно ли надежно помещен его капитал, он слишком худощав и нервозен. А критики, администраторы и прочие в этом роде и один-то акт насилу выдерживают, не то что два спектакля подряд. Когда же она увидела его или вообразила, что увидела в третий раз на последнем их представлении в маленьком театрике в Ист-Энде — он стоял у портала, — она чуть было не бросилась к нему, не спросила, что ему надо и кто он такой: потенциальный убийца, собиратель автографов или просто сексуальный маньяк, как, впрочем, все мы. Но стоял он с таким подчеркнуто добродетельным видом, что она не посмела с ним заговорить.
Теперь же, всего в нескольких шагах от нее, он словно бы не замечал ее присутствия и занят был только книгами, будто это вовсе не он еще так недавно пожирал ее глазами! Несообразность такого поведения потрясла ее. Повернувшись к нему и встретив его бесстрастный взгляд, она принялась его разглядывать — с откровенностью уже вовсе неприличной. По счастью, чтобы скрыть синяк, она надела темные очки, что дало ей преимущество. Вблизи он оказался старше, худощавее и изможденнее. Она решила, что он, наверное, не выспался, может, сказывается разница во времени, если на самолете прилетел, возле глаз у него залегли тени усталости. Искры узнавания и ответного интереса в этих глазах она не заметила— Сунув «Геральд трибюн» в стопку прочих газет, Чарли поспешила укрыться в одной из прибрежных таверн.
«Я сошла с ума, — говорила она себе, и кофейная чашечка дрожала в ее руке, — выдумала бог знает что! Это его двойник. Напрасно я проглотила ту таблетку транквилизатора, когда Люси, после скандала с Алом, хотела поддержать мои гаснущие силы!» Где-то она читала о том, что иллюзия deja-vuвозникает, когда нарушаются какие-то связи между мозгом и глазными нервами. Она оглянулась на дорогу, по которой пришла, и совершенно явственно, всем существом своим увидела — вот он, сидит в соседней таверне, в белой шапочке-каскетке для игры в гольф с козырьком, надвинутым на глаза, и читает свою книжицу — «Разговоры с Альенде» Дебре. Вчера она сама собиралась купить эту книжку.
«Он по мою душу пришел, — думала она, проходя в двух шагах от него с беззаботным видом, так, словно ей до него и дела не было, — но с чего он вообразил, что моя душа ему предназначена?»
После полудня он, как и следовало ожидать, занял позицию на пляже, метрах в шестидесяти от их места. Он был в строгих по-монашески черных плавках и с фляжкой воды, из которой время от времени отхлебывал по глотку, экономно, словно до ближайшего оазиса по меньшей мере день пути. Он вроде бы и не смотрел, и внимания на нее не обращал — прикрывшись широким козырьком шапочки-каскетки, почитывал своего Дебре — и все-таки ловил каждое ее движение. Она чувствовала это даже в его позе, в застывшей неподвижности его красивой головы. Из всех пляжей Миконоса он выбрал их пляж. А всем местам между дюн предпочел местечко с прекрасным обзором, и чем бы она ни занималась — плавала ли или тащила из таверны очередную бутылку вина для Ала, — он без малейших усилий мог следить за ней из своей удобной лисьей норы, и она, черт побери, ничего не могла с этим поделать.
Поэтому она бездействовала, как бездействовал и он, однако она знала, что он выжидает, чувствовала терпеливую целеустремленность, с какой он отсчитывал часы. Даже когда он лежал пластом без движения, от гибкого шоколадного тела его исходила какая-то таинственная настороженность, которую она чувствовала так же реально, как солнечное тепло. Иногда напряженность разряжалась движением: неожиданно он вскакивал, снимал свою шапочку-каскетку и серьезно, степенно направлялся к воде, точно первобытный охотник, только без копья, нырял бесшумно, почти не взбаламутив воды. Она ждала, ждала, казалось, годы, не иначе как утонул! Наконец, когда она мысленно уже прощалась с ним, он выныривал где-то далеко, чуть ли не у другого края бухты, и плыл размеренным кролем — так, словно ему предстояло проплыть еще многие мили, коротко остриженная черная голова его по-тюленьи блестела в воде. Вокруг него сновали моторки, но он их не боялся, попадались девушки, он и головы не поворачивал им вслед — Чарли специально за ним следила. После купания он неспешно делал несколько гимнастических упражнений, а потом опять нахлобучивал свою каскетку и принимался за своих Дебре и Альенде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
3
Иосиф и Чарли познакомились на острове Миконос, на пляже, где находились две таверны, за поздним обедом, когда греческое солнце второй половины августа самым беспощадным образом палит вовсю. Или, мысля в масштабе истории, через месяц после налета израильской авиации на густонаселенный палестинский квартал Бейрута, позднее объявленного попыткой обезглавить палестинцев, лишив их руководителей, хотя среди сотен погибших никаких руководителей не было, если не считать потенциальных, так как в числе убитых оказались и дети.
— Поздоровайся с Иосифом, Чарли, — весело предложил кто-то, и дело было сделано.
Оба при этом притворились, что ничего особенного не произошло. Она сурово нахмурилась, как и подобает истой революционерке, и протянула ему руку фальшиво-добропорядочным жестом английской школьницы, он же окинул ее спокойно-одобрительным взглядом, не выразившим, как это ни странно, никаких дурных поползновений.
— Ну привет, Чарли, здравствуй, — сказал он, улыбнувшись, с любезностью не большей, чем того требовали приличия.
Итак, на самом деле поздоровался он, а не она.
Она заметила его привычку — прежде чем сказать слово, по-военному сдержанно поджать губы. Голос у него был негромкий, что придавало его речи удивительную мягкость — казалось, он куда меньше говорит, чем умалчивает. Держался он с ней как угодно, только не агрессивно.
Звали ее Чармиан, но всем она была известна как Чарли или же Красная Чарли — прозвище, которым она была обязана не только цвету волос, но и несколько безрассудному радикализму убеждений — следствию ее обеспокоенности тем, что происходит в мире, и желания искоренить царящее в нем зло. Ее видели в шумной компании молодых английских актеров, живших в хижине-развалюхе в двух шагах от моря и спускавшихся оттуда на пляж, — сплоченная стайка обросших и лохматых юнцов, дружная семейка. Получить в свое распоряжение эту хижину, да и вообще очутиться на острове было для них настоящим чудом, но актеры — народ к чудесам привычный. Облагодетельствовала же их какая-то одна контора в Сити, с некоторых пор пристрастившаяся оказывать поддержку странствующим актерам. По окончании турне по провинции несколько основных актеров труппы с удивлением услышали предложение отдохнуть и поправить свое здоровье за счет фирмы. Чартерным рейсом их переправили на остров, где их ожидала гостеприимная хижина и прожиточный минимум, покрываемый за счет продления их скромного контракта. Это было щедростью невиданной, неслыханной и неожиданной.
Обсудив все, они решили, что лишь свиньи-фашисты способны на такое самоотверженное великодушие, после чего начисто забыли о том, как они попали сюда. Лишь изредка то один, то другой, поднимая стакан, заплетающимся языком хмуро и нехотя провозглашал здравицу облагодетельствовавшей их фирме.
Чарли никак нельзя было назвать самой хорошенькой в их компании, хотя в чертах ее угадывалась явная сексуальность, равно как и неистощимая доброта, столь же явная. несмотря на внешнюю суровость. Тупица Люси — вот та была сногсшибательна. Чарли же по общепринятым меркам была даже некрасива: крупный длинный нос, уже потрепанное лицо казалось то почти детским, то, минуту спустя, вдруг таким старым и скорбным, что оставалось лишь уповать, чтобы будущее не прибавило к ее жизненному опыту новых разочарований. Порою она была их приемышем, порою — заботливой мамашей, казначейшей, хранительницей и распорядительницей мази от комаров и пластырей от порезов. В этой роли, как и во всех прочих, она была само великодушие, сама компетентность. А часто, становясь их совестью, она обрушивалась на своих товарищей за их грехи, подлинные и мнимые, и обвиняла в шовинизме, сексуальной распущенности, истинно западной апатичности. Право на это давала ее «культура», поднимавшая, как они сами не раз признавались, и их на ступеньку выше. Чарли получила образование в частной школе и была как-никак дочерью биржевого маклера, хоть и окончившего свои дни за решеткой по обвинению в мошенничестве, — прискорбный финал, о котором она время от времени им напоминала, и все же культура в человеке всегда скажется.
Но самое главное: она была общепризнанной премьершей. Когда по вечерам актеры, нацепив соломенные шляпы и завернувшись в пляжные халаты, разыгрывали в своем кругу небольшие пьески, именно Чарли, если снисходила до этого, была неподражаема. Если они собирались, чтобы попеть, то аккомпанировала на гитаре им Чарли, причем делала она это так хорошо, что гитара совершенно забивала их голоса; Чарли знала и песни протеста и великолепно исполняла их, сердито, по-мужски напористо. Иногда, хмурые, молчаливые, они собирались в кружок и, развалясь, курили марихуану и пили сухое вино по тридцать драхм за пол-литра. Все, но не Чарли, которая держалась в стороне с таким видом, словно давно выпила и выкурила положенную ей норму.
— Подождите, вот придет революция, — говорила она с ленивой угрозой, — тогда, голубчики, вы у меня попляшете, поработаете ни свет ни заря на турнепсовых грядках.
Тут они изображали испуг. А когда это начнется, Чарли? Где полетит с плеч первая голова?
— В проклятом Рикмансуэрте, — отвечала она тогда, вспоминая свое неспокойное окраинное детство. — Мы загоним их проклятые «ягуары» в их же собственные проклятые бассейны.
Тут раздавались вопли ужаса, хотя всем была отлично известна слабость, которую сама Чарли питала к быстроходным машинам.
И все же они любили ее. И принимали безоговорочно. И Чарли, несмотря на то, что нипочем бы в этом не призналась, платила им взаимностью.
А вот Иосиф, как они его называли, был в их жизни чужаком и в гораздо большей степени, чем даже отщепенка Чарли. Ему никто не был нужен, кроме себя самого, — черта, которую натуры слабые считают доблестью. Отсутствие друзей его не тяготило, он не нуждался даже в их компании. Его вполне удовлетворяло общество полотенца, книги и фляжки с водой и возможность зарыться в индивидуальную песчаную норку. Лишь одна Чарли знала, что на самом-то деле он наваждение, призрак.
В здешних краях он появился наутро после ужасающей драки Чарли с Аластером, закончившейся полным поражением Чарли. Была в ней какая-то кротость, что ли, почему ее вечно и тянуло к забиякам. На сей раз выбор ее пал на забулдыгу-шотландца, верзилу, которого их братия называла Длинный Ал, сквернослова и любителя перевранных цитат из Бакунина. Как и Чарли, он был рыжеволос и белокож, а голубые глаза его глядели холодно и жестко. Когда Чарли и Ал мокрые вылезали вместе из воды, они казались людьми особой расы, а судя по угрюмости их, они словно догадывались, что окружающие это видят. Когда вдруг, взявшись за руки и не сказав никому ни слова, они направлялись к хижине, все понимали, что они находятся в когтях страсти, столь же мучительной, как и неразделенная боль. Но когда между ними происходили баталии, как это случилось и накануне вечером, то нежные души, вроде Уилли и Поли, так отчаянно пугались их ярости, что всегда старались улизнуть куда-нибудь до тех пор, пока не отгремит гроза. А в этот раз улизнула сама Чарли — ретировалась в темный угол чердака и залечивала свои раны. Проснулась она, однако, ровно в шесть и решила сходить выкупаться, а потом побаловать себя в поселке газетой на английском языке и завтраком. Она покупала «Геральд трибюн», когда появился этот призрак — чистейшей воды мистика.
Это был тот тип в красном клубном пиджаке с металлическими пуговицами. Он стоял позади нее совсем близко и, не обращая на нее внимания, выбирал какую-то книжицу. Но теперь на нем не было красного пиджака, а была футболка с короткими рукавами и вдобавок шорты и сандалии. И все же это, вне всякого сомнения, был он. Те же стриженые под ежик черные с проседью волосы, спускающиеся мыском на лоб, тот же внимательный взгляд карих глаз, словно бы любезно извиняющий чужие страсти, взгляд этот, как неяркий свет фонарика, устремлялся к ней из первого ряда партера ноттингемского Барри-тиэтр целых полдня — сначала на утреннике, затем на вечернем спектакле, — он не отпускал Чарли, провожая каждый ее жест. Лицо — такие черты с годами не оплывают и не грубеют, в них есть окончательность печатного оттиска. Лицо, в отличие от неуловимости актерских масок, как это показалось Чарли, четко отражающее живую жизнь, индивидуальность — сильную и определенную.
Она играла «Святую Иоанну» и злилась на Дофина, бесстыдно тянувшего на себя внимание публики и срывавшего ей все монологи. Поэтому она и заметила его лишь во время последней картины, он сидел в первом ряду полупустого зала в группе школьников. Если бы не плохой свет, она бы и тогда не разглядела его, но их осветительная аппаратура застряла в Дерби, дожидаясь пересылки, и софиты на этот раз не ослепили ее. Поначалу она приняла его за школьного учителя, но дети покинули зал, а он остался на месте, погруженный в чтение не то текста пьесы, не то предисловия к ней. И на вечернем спектакле, когда поднялся занавес, он был тут как тут, все на том же месте в центре первого ряда и все так же не сводил с нее глаз. Спектакль окончился, занавес упал, и ее возмутило, что его отнимают у нее.
А несколько дней спустя в Йорке, когда она и думать забыла о нем, ей вдруг явственно почудилось, что он опять в зале, хотя она и не была в этом уверена, потому что свет был теперь нормальный и перед глазами расплывалась дымка. Но в перерыве между спектаклями он ушел. И все же, хоть убейте, это был он, на том же месте, в центре первого ряда, так же пожирал ее глазами, и красный пиджак тот же. Кто же он — критик, режиссер, администратор, кинопродюсер? Может быть, из той конторы, что им покровительствует, связан с Советом по делам культуры? Но для бизнесмена, проверяющего, достаточно ли надежно помещен его капитал, он слишком худощав и нервозен. А критики, администраторы и прочие в этом роде и один-то акт насилу выдерживают, не то что два спектакля подряд. Когда же она увидела его или вообразила, что увидела в третий раз на последнем их представлении в маленьком театрике в Ист-Энде — он стоял у портала, — она чуть было не бросилась к нему, не спросила, что ему надо и кто он такой: потенциальный убийца, собиратель автографов или просто сексуальный маньяк, как, впрочем, все мы. Но стоял он с таким подчеркнуто добродетельным видом, что она не посмела с ним заговорить.
Теперь же, всего в нескольких шагах от нее, он словно бы не замечал ее присутствия и занят был только книгами, будто это вовсе не он еще так недавно пожирал ее глазами! Несообразность такого поведения потрясла ее. Повернувшись к нему и встретив его бесстрастный взгляд, она принялась его разглядывать — с откровенностью уже вовсе неприличной. По счастью, чтобы скрыть синяк, она надела темные очки, что дало ей преимущество. Вблизи он оказался старше, худощавее и изможденнее. Она решила, что он, наверное, не выспался, может, сказывается разница во времени, если на самолете прилетел, возле глаз у него залегли тени усталости. Искры узнавания и ответного интереса в этих глазах она не заметила— Сунув «Геральд трибюн» в стопку прочих газет, Чарли поспешила укрыться в одной из прибрежных таверн.
«Я сошла с ума, — говорила она себе, и кофейная чашечка дрожала в ее руке, — выдумала бог знает что! Это его двойник. Напрасно я проглотила ту таблетку транквилизатора, когда Люси, после скандала с Алом, хотела поддержать мои гаснущие силы!» Где-то она читала о том, что иллюзия deja-vuвозникает, когда нарушаются какие-то связи между мозгом и глазными нервами. Она оглянулась на дорогу, по которой пришла, и совершенно явственно, всем существом своим увидела — вот он, сидит в соседней таверне, в белой шапочке-каскетке для игры в гольф с козырьком, надвинутым на глаза, и читает свою книжицу — «Разговоры с Альенде» Дебре. Вчера она сама собиралась купить эту книжку.
«Он по мою душу пришел, — думала она, проходя в двух шагах от него с беззаботным видом, так, словно ей до него и дела не было, — но с чего он вообразил, что моя душа ему предназначена?»
После полудня он, как и следовало ожидать, занял позицию на пляже, метрах в шестидесяти от их места. Он был в строгих по-монашески черных плавках и с фляжкой воды, из которой время от времени отхлебывал по глотку, экономно, словно до ближайшего оазиса по меньшей мере день пути. Он вроде бы и не смотрел, и внимания на нее не обращал — прикрывшись широким козырьком шапочки-каскетки, почитывал своего Дебре — и все-таки ловил каждое ее движение. Она чувствовала это даже в его позе, в застывшей неподвижности его красивой головы. Из всех пляжей Миконоса он выбрал их пляж. А всем местам между дюн предпочел местечко с прекрасным обзором, и чем бы она ни занималась — плавала ли или тащила из таверны очередную бутылку вина для Ала, — он без малейших усилий мог следить за ней из своей удобной лисьей норы, и она, черт побери, ничего не могла с этим поделать.
Поэтому она бездействовала, как бездействовал и он, однако она знала, что он выжидает, чувствовала терпеливую целеустремленность, с какой он отсчитывал часы. Даже когда он лежал пластом без движения, от гибкого шоколадного тела его исходила какая-то таинственная настороженность, которую она чувствовала так же реально, как солнечное тепло. Иногда напряженность разряжалась движением: неожиданно он вскакивал, снимал свою шапочку-каскетку и серьезно, степенно направлялся к воде, точно первобытный охотник, только без копья, нырял бесшумно, почти не взбаламутив воды. Она ждала, ждала, казалось, годы, не иначе как утонул! Наконец, когда она мысленно уже прощалась с ним, он выныривал где-то далеко, чуть ли не у другого края бухты, и плыл размеренным кролем — так, словно ему предстояло проплыть еще многие мили, коротко остриженная черная голова его по-тюленьи блестела в воде. Вокруг него сновали моторки, но он их не боялся, попадались девушки, он и головы не поворачивал им вслед — Чарли специально за ним следила. После купания он неспешно делал несколько гимнастических упражнений, а потом опять нахлобучивал свою каскетку и принимался за своих Дебре и Альенде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73