унитаз рока дама сенсо подвесной
— Мы считали, что он пробудет в тюрьме еще около месяца, он не звонил — как бы он мог звонить? В доме все было разворочено. Мы жили на вспомоществование. И вдруг он появляется. Похудевший, помолодевший. Стриженный. «Привет, Чэс, меня выпустили». Обнимает меня. Плачет. А мама сидит наверху и боится спуститься вниз. Он совершенно не изменился. Единственное — это двери. Он не мог открыть дверь, подходил к двери и замирал. Стоит по стойке «смирно», голову свесит и ждет, когда тюремщик подойдет и отомкнет замок.
— А тюремщик — это она , — тихо подал голос сидевший рядышком Литвак. — Его родная дочь. Вот это да!
— В первый раз я сама не поверила. Не поверила собственным глазам. Кричу: «Да открой же ты эту проклятую дверь!», а у него руки не слушаются!
Литвак строчил как одержимый, но Курц бы настроен менее восторженно. Он опять погрузился в бумаги, и лицо его выражало серьезные сомнения.
Чарли не выдержала. Резко повернувшись на стуле, она обратилась к Иосифу, в словах ее была скрытая мольба о пощаде, просьба отпустить ее, снять с крючка.
— Ну, как допрос, все в порядке?
— По-моему, допрос очень успешный, — ответил он.
— Успешнее даже, чем представление «Святой Иоанны»?
— Твои реплики гораздо остроумнее, чем текст Шоу, Чарли, милая.
«Это не похвала, он всего лишь утешает меня», — невесело подумала она. Но почему он с ней так суров? Так резок? Так сдержан, с тех пор как привез ее сюда.
Южноафриканская Роза внесла поднос с сандвичами. За ней шла Рахиль с печеньем и сладким кофе в термосе.
— Здесь что, никогда не спят? — жалобно протянула Чарли, принимаясь за еду. Но никто ее вопроса не расслышал. Вернее, так как все его, конечно, слышали, он просто остался без ответа.
Безобидная игра в вопросы-ответы кончилась. Перед рассветом, когда голова у Чарли была совершенно ясной, а возмущение достигло предела, наступил важный момент: тлеющий огонь ее политических убеждений, которые, по словам Курца, они так уважали, предстояло раздуть в пламя — яркое и открытое. В умелых руках Курца все обрело свою хронологию, причины, следствия. Люди, оказавшие на вас первоначальное влияние, — попрошу перечислить. Время, место, имя. Назовите нам, пожалуйста, пять ваших основополагающих принципов, десять первых встреч с активистами-неформалами. Но Чарли была уже не в том состоянии, чтобы спокойно рассказывать и перечислять. Сонное оцепенение прошло, в душе зашевелились беспокойство и протест, о чем говорили и суховатая решительность ее тона, и быстрые подозрительные взгляды, которые она то и дело бросала на них. Они ей надоели. Надоело чувствовать себя завербованной. Служа верой и правдой этому союзу, основанному на силе оружия, надоело ходить из комнаты в комнату с завязанными глазами и не понимать, что делают с твоими руками ловкие руки и что шепчут тебе в ухо хитрые голоса. Жертва готовилась к бою.
— Чарли, дорогая, все эти строгости для протокола, — уверял ее Курц. — Когда все будет зафиксировано, мы, так и быть, разрешим вам опустить кое над чем завесу молчания.
Но пока что он настоял на утомительной процедуре перечисления тьмы-тьмущей всевозможного народа, каких-то сидячих и лежачих забастовок, маршей протеста и революционных субботних манифестаций, причем всякий раз он просил ее рассказать и о том, что ее побудило участвовать в той или иной акции.
— Ради бога, не пытайтесь вы оценивать нас! — наконец не выдержала она. — Поступки наши нелогичны, мы необученны и неорганизованны.
— Кто это «мы», милочка?
— И никакие мы не милочки! Просто люди . Взрослые люди, ясно? И хватит надо мной издеваться!
— Чарли, ну разве мы издеваемся? О чем вы говорите!
— К чертям собачьим!
Ох, как же она ненавидела себя в подобном состоянии! Ненавидела свою грубость — грубость от безысходности. Словно бьешься в запертую дверь, бессмысленно барабанишь слабыми девчоночьими кулачками, оголтело выкрикивая срывающимся голосом рискованные слова. И в то же время ей нравилась свежесть красок, которыми такая ярость вдруг зажигала мир, чувство раскованности, осколки стекла вокруг.
— Зачем отвергающим вера? — воскликнула она, вспомнив хлесткий и до смерти надоевший афоризм Ала. — Вам не приходило в голову, что отвергать — это уже само по себе акт веры? Наша борьба, Марти, борьба совсем особая и единственно справедливая. Не сила против силы, не война Запада против Востока. Голодные ополчились против всяческих свиней. Рабы против угнетателей. Вы считаете себя свободными, так? Это лишь потому, что в цепях не вы, а другие! Вы жрете, а рядом голодают! Вы мчитесь во весь опор, а кто-то должен стоять по стойке «смирно»! Все это надо поломать!
Когда-то она верила в это, верила истово. Может быть, и сейчас еще верит. Раз уверовав, ясно различала перед собою цель. Она стучалась в чужие двери со своей проповедью и замечала, когда ее охватывало вдохновение, как с лиц спадает маска враждебности. Искренняя вера толкала ее на борьбу — за право людей на инакомыслие, за то, чтобы помочь друг другу выбраться из трясины буржуазности, освободиться от капиталистического и расового гнета, за естественное и вольное содружество и братство людей.
— Видите ли, Марти, разница между вашим и моим поколением в том, что нам почему-то не безразлично , на кого или на что тратить жизнь! Нам почему-то вовсе не улыбается перспектива отдавать жизнь ради транснациональной корпорации, которая расположена в Лихтенштейне, а филиалы — на Антильских островах! — Все это она заимствовала у Ала. Она даже сопроводила фразу, совсем как он, характерным звуком, выражающим сарказм и отчасти напоминающим отрыжку. — Мы не считаем разумным, когда люди, которых мы в жизни не видели и не слышали, которых никак не уполномочивали действовать от нашего имени, занимаются тем, что ведут мир к гибели. Нам не нравятся, как это ни странно, диктатуры -все равно одиночек ли это или группы лиц, учреждения иди даже страны, — и мы не в восторге от гонки вооружений, опасности химической войны и тому подобных составных частей смертоносной игры. Мы против того, чтобы Израильское государство было ударным батальоном империалистической Америки, и не согласны раз и навсегда объявить арабов либо паршивыми дикарями, либо развратными нефтяными магнатами. Мы отвергаем все это. Предпочитаем отринуть некоторые догмы, некоторые предрассудки и установления. Отринуть что-то — это уже позиция, уже факт позитивный. Отсутствие предрассудков — разве это не позитивно, а?
— Каким же образом, по-вашему, они ведут мир к гибели, Чарли? — спросил Кури. и Литвак аккуратно записал вопрос.
— Травят землю. Жгут. Засоряют мир всякой чушью — колониализмом, целенаправленным рассчитанным совращением рабочих и... («Что там следующее? Без паники. сейчас вспомню текст», — промелькнуло в голове.) ...и незачем выспрашивать у меня имена, адреса и кто были пять моих духовных вождей, как вы это делали, да, Марти? Вожди мои здесь , — она стукнула себя в грудь, — и нечего ухмыляться, если я не в состоянии цитировав вам на память Че Гевару всю эту ночь, пропади она пропадом, достаточно поинтересоваться, хочу ли я, чтобы мир выжил. а мои дети...
— Вы можете цитировать Че Гевару? — спросил Курц, весьма заинтересованный.
— Да нет, конечно, на кой он мне сдался!
Откуда-то сзади, казалось очень издалека, послышался голос Иосифа. Он уточнял ее ответ.
— Могла бы, если б выучила . У нее превосходная память. — В голосе его звучали нотки гордости за свое творение. — Ей стоит раз услышать что-нибудь — и кончено, уже усвоила. Если постарается, может выучить все его работы за неделю.
Почему он вдруг заговорил? Из желания сгладить? Предупредить? Загородить Чарли от неминуемой опасности, прикрыть собой? Но Чарли сейчас было не до этих тонкостей, а Курц и Литвак вполголоса совещались друг с другом, на этот раз на иврите.
— Вы бы не могли в моем присутствии ограничиваться английским, вы, двое? — вскричала она.
— Минутку, милочка, — беззлобно ответил Курц и опять перешел на иврит.
Так же бесстрастно-тщательно, подобно хирургу («Только для протокола, Чарли»), он обсудил с ней все, на чем держалось ее нестойкое мировоззрение. Чарли громила, собиралась с духом и громила вновь с отчаянной решимостью недоучки. Неизменно вежливый, редко возражавший ей Курц сверялся с ее делом, устраивал паузы для кратких совещаний с Литваком или для собственных таинственных надобностей и писал что-то в лежавшем перед ним отдельном блокноте. Яростно барахтаясь в поисках выхода, Чарли воображала себя опять студенткой, разыгрывающей этюды в театральной школе, вживающейся в роль, которая чем дальше, тем больше обнаруживала свою бессмысленность. Она делала жесты — нелепые, совершенно не соответствующие ее словам. Протестовала — что должно было означать свободу. Кричала — что должно было означать протест. Она слышала собственный голос, ни на что не похожий, чужой. Из постельных бесед с давно позабытым любовником она выхватывала строчку Руссо, а вот высказывание Маркузе, где она его подобрала? Бог весть! Она заметила, что Курц откинулся на спинку стула и, прикрыв глаза, кивает каким-то своим мыслям. Карандаш он положил — значит, кончено, по крайней мере с его стороны.
— От всей души поздравляю вас, Чарли! — торжественно заявил Курц. — Вы говорили с беспримерной откровенностью и чистосердечием. Мы очень вам благодарны.
— Несомненно, — пробормотал протоколист Литвак.
— К вашим услугам, — ответила Чарли, думая, какая она, наверное, сейчас красная и уродливая.
— Не возражаете, если я сформулирую вам вашу позицию? — спросил Курц.
— Возражаю.
— Почему же? — спросил Курц, не выказывая удивления.
— Потому что мы придерживаемся альтернативных взглядов, вот почему. Мы не образуем никакой партии, никакой организации и ни в грош не ставим ваши хреновые формулировки.
Как бы ей хотелось избавиться от них от всех или чтобы ей хоть легче было ругаться.
Несмотря на ее возражения, Курц все же принялся формулировать, делая это весьма серьезно и обдуманно.
— С одной стороны. Чарли, мы видим тут основную посылку классического анархизма, с восемнадцатого века и по сей день.
— Чушь собачья!
— Современная жизнь, — невозмутимо продолжал Курц, — дает больше пищи для подобных теорий, чем та, которой жили наши предки, потому что в наши дни государство-нация сильно как никогда, и это же относится ко всякого рода корпорациям и возможностям регламентировать всех и вся.
Она понимала, что он кладет ее на обе лопатки, но не знала, как помешать этому. Он сделал паузу, ожидая ее возражений, но все, что она могла, это отвернуться от него и спрятать все растущую неуверенность под маской яростного негодования.
— Вы выступаете против засилья техники, — ровным голосом продолжал Курц. — Что ж, Хаксли еще раньше сформулировал эту точку зрения. Вы желаете высвободить в человеке его природное начало, которому, по-вашему, не свойственно ни стремление к главенству, ни агрессивность. Но чтобы это свершилось, сперва надо уничтожить эксплуатацию. Каким же образом? Приумножение собственности есть зло, следовательно, зло и сама собственность, а значит, злом являются и те, кто эту собственность охраняет, и из этого можно сделать вывод: так как эволюционный — демократический — путь развития вы открыто отрицаете, вы должны стремиться к тому. чтобы уничтожить собственность и казнить богачей. Вы согласны с этим, Чарли?
— Не порите чушь! Ко мне это все не относится!
Курц явно был разочарован.
— Вы хотите сказать, что отрицаете необходимость уничтожения грабительской власти государства, Чарли? В чем же дело? Откуда эта неожиданная застенчивость? Я прав, Майк? — опять обратился он к Литваку.
— «Власть государства — это власть тираническая», — тут же находчиво ввернул Литвак. — Это точные слова Чарли. А еще она говорила о «государственном насилии», «государственном терроре», «диктаторской власти государств» — одним словом, ругала государство на все лады, — прибавил он удивленно.
— Но это не значит, что я убиваю людей и граблю банки! С чего вы это взяли?
Возмущение Чарли не произвело на Курца никакого впечатления.
— Вы показали нам. Чарли, что законы правопорядка — это лишь жестокие слуги, на которых держится неправедная власть.
— И что истинная справедливость в судах и не ночевала, — от себя добавил Литвак.
— Конечно! Виновата система — косная, насквозь прошившая, бесчестная, она...
— Так почему бы вам ее не разрушить? — благодушно осведомился Курц. — Не взорвать ее вместе со всеми полицейскими. которые вам мешают, а заодно и с теми, которые не мешают? Не подложить бомбы под всех этих империалистов и колониалистов, где бы они ни находились? Где же ваша хваленая цельность натуры? Куда подевалась?
— Не хочу я ничего подрывать! Я хочу мира! Хочу, чтобы все были свободны! — отчаянно упорствовала она, устремляясь в безопасную гавань. Но Курц словно не слышал ее.
— Вы разочаровываете меня, Чарли. Ни с того ни с сего вы теряете последовательность. Вы сделали определенные наблюдения. Так почему же не довершить начатое? Давайте, Чарли, переходите к действию! Вы свободны, и вы здесь. Так зачем слова? Продемонстрируйте нам дело!
Заразительная веселость Курца достигла апогея. Он так сощурился, что глаза его превратились в щелки, а дубленая кожа вся пошла морщинами. Но Чарли тоже была опытным бойцом и отвечала смело, под стать ему, не стесняясь в словах, била его словами наотмашь в последней отчаянной попытке освободиться.
— Послушайте, Марти, я — пустой номер, понимаете? Необразованная, почти неграмотная, не умею ни считать, ни рассуждать, ни анализировать, ведь училась-то я в частных школах, которые слова доброго не стоят! Бог мой, чего бы я ни дала, чтобы родиться в какой-нибудь захолустной дыре и чтобы отец мой зарабатывал на жизнь собственными руками, а не обиранием почтенных старушек! Как я устала от поучений, когда мне по сто тысяч раз на дню объясняют, почему любовь и уважение к ближнему следует сдать в архив, а кроме того, сейчас мое единственное желание — спать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73