Все для ванны, цены ниже конкурентов
— И я опять отвечаю тебе так, словно это случилось вчера на моих глазах. В маленькой арабской деревушке Дейр-Ясин девятого апреля 1948 года сионистский карательный отряд замучил двести пятьдесят четыре жителя — стариков, женщин и детей, — в то время как молодые мужчины были в поле, они убивали беременных женщин вместе с еще не рожденными детьми. Почти все трупы они сбросили в колодец. Спустя несколько дней страну покинули около полумиллиона палестинцев. Отцовская деревня составляла исключение. «Мы остаемся, — заявил отец, — если мы отправимся на чужбину, сионисты ни за что не разрешат нам вернуться». Он даже верил, что англичане опять придут, чтобы помочь нам. Он не понимал, что империалистам требуется на Ближнем Востоке безропотный союзник.
Почувствовав на себе его взгляд, она подумала, понимает ли он, что она как бы внутренне отдаляется от него, и безразлично ли ему это. Лишь потом она догадалась, что он намеренно толкал ее в противоположный лагерь.
— Потом двадцать лет после Катастрофы отец хранил верность тому, что осталось от деревни. Одни называли его упрямцем, другие глупцом. Его товарищи, жившие вне Палестины, называли его коллаборационистом. Они ничего не знали. Не чувствовали на собственной шкуре, что такое оккупация. Кругом по соседству жителей выгоняли, избивали, арестовывали. Сионисты захватывали чужую землю, сравнивали с землей чужие жилища, а на обломках строили свои деревни, где не разрешали селиться арабам. Но отец мой был миролюбив и мудр, и до поры до времени ему удавилось ладить с сиониста ми-
И опять ей захотелось спросить его, правда ли это все, и опять она не успела.
— Но во время войны шестьдесят седьмого года, когда в деревне подошли танки, мы тоже перебрались на другой берег Иордана. Отец позвал нас и со слезами на глазах велел складывать пожитки. «Скоро начнутся погромы», — сказал он. Я спросил его — я. младший, несмышленыш: «Что такое погром, папа?» Он ответил: «Все, что европейцы творили с евреями, сионисты сейчас творят с нами. Они одержали великую победу и могли бы проявить великодушие. Но в их политике нет места добру». До самой смерти не забуду, как мой гордый отец переступил порог жалкой хижины, которой предстояло теперь зваться нашим домом. Он долго медлил. собираясь с силами, чтобы войти. Но он не плакал. Целыми днями сидел он на ларе с книгами и ничего не ел. Думаю, за эти несколько дней он постарел лет на двадцать. «Это моя могила, — сказал он. — Хижина станет моим надгробием». С момента переселения в Иорданию мы превратились в людей без родины, лишились документов, прав, будущего и работы. Школа, в которой я учился? Это была хибара из жести, где жужжали сотни жирных мух и гомонили голодные дети. Наукой мне была фатиха. Но есть и другая наука. Как стрелять. Как бороться с сионистскими агрессорами.
Он замолчал, и на минуту ей показалось, что он улыбается ей, но лицо его было невеселым.
— «Я борюсь и, следовательно, существую», — негромко проговорил он. — Знаешь, кто это сказал, Чарли? Сионист. Миролюбец, патриот и идеалист. Используя террористические методы, он убил много англичан и много палестинцев. Но оттого, что он сионист, он считается не террористом, а героем и патриотом. Он стал премьер-министром страны, которая зовется Израиль. Знаешь, откуда он родом, этот сионистский премьер-министр-террорист? Из Польши. Объясни, пожалуйста, ты. образованная англичанка, мне, простому бездомному крестьянину, объясни, как могло случиться, что моей страной, моей Палестиной, правит поляк, поляк, который существует, потому что борется? Ты можешь втолковать мне, на основе каких принципов, какой английской справедливости, английского беспристрастия и честности этот человек правит моей страной? И почему он называет нас террористами.
И тут, прежде чем она успела опомниться, у нее вырвался вопрос. Она не хотела бросать этим вызов. Вопрос возник сам собой, выплыл из хаоса, в который Иосиф погрузил ее.
— А ты сам-то можешь?
Он не ответил ей — но не потому, что хотел избежать этого вопроса. Вопрос он принял. Ей даже показалось, что он ожидал его. Он засмеялся, не слишком приятным смехом, потянулся к бокалу и поднял его.
— Выпей за меня, — приказал он. — Давай сюда твой бокал. Историю делают победители. Ты что, забыла эту простую истину? Давай выпьем!
Помешкав, она подняла бокал.
— За крошечный храбрый Израиль! — сказал он. — За его поразительную жизнеспособность, подпитываемую американской помощью в семь миллионов долларов в день и всей мощью Пентагона, пляшущего под его дудку! — Не отпив, он опустил бокал. Она сделала то же самое. К ее облегчению, жест этот, казалось, на время прекращал мелодраму. — А ты, Чарли, ты слушаешь. С благоговением. Изумлением. Перед его романтической восторженностью, перед его красотой, его фанатическим энтузиазмом. Для него не существует препон. В нем нет западноевропейской сдержанности. Тебе это нравится? Или воображение отвергает раздражающую тебя чужеродную сущность?
Взяв его за руку, она водила по его ладони кончиком пальца.
— А его английский не лимитирует его во всем этом? — спросила она, чтобы выиграть время.
— Речь его пересыпана жаргонными словечками, уснащена картинными ораторскими оборотами, сомнительной статистикой и утомительными цитатами. Но тем не менее ему удается заразить тебя своей молодой страстной верой, раскрывающей перед тобой будущее.
— А что делает Чарли все это время? Просто торчит там и ошарашенно ловит каждое его слово? Я как-нибудь вмешиваюсь в разговор, поддерживаю его? Что я делаю?
— Согласно сценарию, реагируешь ты довольно странно. Вот как ты описываешь это позднее в одном из писем: «Сколько буду жить, не забуду твое лицо, освещенное пламенем свечи в тот вечер, когда мы впервые оказались вместе». Или, может быть, по-твоему, это чересчур цветисто, чересчур безвкусно?
Она выпустила его руку. .
— Какие письма? Что за письма, которыми мы все время обмениваемся?
— Пока давай договоримся лишь о том, что позднее ты ему напишешь. Еще раз спрашиваю тебя: «Тебе это нравится? Или пошлем к черту автора пьесы и отправимся домой?»
Она отпила глоток вина. Потом второй глоток.
— Нравится. Пока что нравится.
— А письмо — не слишком? Ты одобряешь это?
— Ну, если нельзя объясняться в любовном письме, то как же тогда объясниться?
— Прекрасно. Вот так и случилось, что ты написала ему, и легенда подтверждает все это. За исключением одной детали. Это не первая твоя встреча с Мишелем.
Неуклюже, вовсе не по-актерски она чуть не уронила бокал.
А им опять овладело возбуждение.
— Слушай меня, — сказал он, подавшись вперед. — Слушай цитату. Из французского философа. «Величайшее преступление — бездействовать из страха сделать слишком мало» . Тебе она знакома, правда?
— О господи, — еле слышно выговорила Чарли и порывисто прижала к груди руки, как бы обороняясь.
— Мне продолжить? — Но он уже продолжал. — Тебе это кого-нибудь напоминает? «Существует одна война классов — война колониалистов и колоний, поработителей и порабощенных. Наша задача — обратить оружие против тех, кто развязал войну. Против миллионеров-расистов, считающих „третий мир“ своей вотчиной. Против развращенных нефтяных магнатов, продавших арабское первородство» . — Он глядел, как она схватилась за голову.
— Осси, перестань, — пробормотала она. — Это слишком. Иди домой.
— Против империалистов, спровоцировавших эту войну и пособляющих сионистским агрессорам. Против безмозглой западной буржуазии, которая и сама рабски зависит от системы, ею увековеченной. — Он говорил почти шепотом, и поэтому голос его проникал в самую душу. — Нас учат, что мы не должны убивать невинных женщин и детей. А я скажу, что невинных в наши дни не осталось. За каждого ребенка, умирающего от голода в странах «третьего мира», ответит ребенок на Западе, укравший у него еду.
— Перестань, — твердила она, закрыв лицо руками. — Довольно. Сдаюсь.
Но он продолжал свой монолог:
— «Когда мне было шесть лет, меня согнали с моей земли. Когда мне исполнилось восемь, я вступил в ашбал. Объясните, пожалуйста, что такое ашбал» . — Помнишь. Чарли? Этот вопрос задала ты. Что я ответил тебе?
— Детская милиция, — сказала она, по-прежнему уткнувшись в ладони. — Мне сейчас будет плохо, Осси. Прямо сейчас.
— «Когда мне было десять, я лежал, скорчившись в непрочном убежище, в то время как сирийцы обстреливали ракетами наш лагерь. Когда мне было пятнадцать, .мои мать и сестра погибли под бомбами сионистов...» Продолжай ты, Чарли. Заверши мою биографию.
Она опять завладела его рукой: на этот раз, схватив ее обеими руками, она легонько, словно с упреком, постукивала ею по столу.
— «Если детей можно бомбить, то можно и посылать их в бой» , — напомнил он ей. — А если эти дети захватывают твою землю? Что тогда? Продолжай!
— Их следует убить, — невольно вырвалось у нее.
— А если матери, вскармливая их, учат вторгаться в наши жилища и бомбить изгнанников?
— Значит, эти матери находятся на передовой, как и отцы. Осси...
— И что нам с ними делать?
— Убивать и их. Но я не согласилась тогда с ним, и сейчас я не согласна.
Он не обратил внимания на эти протесты, он был занят иными протестами, собственными, рожденными вечной любовью.
— Слушай. Выступая с вдохновенной речью на семинаре, я сквозь прорези для глаз разглядываю твое лицо — взволнованное, увлеченное. Твои рыжие волосы. Энергичные черты революционерки. Не забавно ли, что во время первой нашей встречи на сцене находился я, а ты была в зале?
— Вовсе я не была увлечена! Я решила, что ты малость перегибаешь палку, и собиралась сказать тебе об этом.
Но он был неумолим.
— Что бы ты тогда ни решила, сейчас в ноттингемском мотеле под моим гипнотическим взглядом ты стала сомневаться и пересматривать тогдашнее свое впечатление. Хоть ты и не видела моего лица, ты признаешься, что мои слова так врезались тебе в память, что ты будешь вечно помнить их. Почему бы и нет! Брось, Чарли! Все это есть в твоем письме!
Она не хотела, чтобы ее втягивали в это. Не пришло время. Неожиданно, впервые с тех пор, как Иосиф начал рассказывать свою историю, Мишель отделился от него, став для нее живым человеком. До этого момента она чувствовала, что, воображая своего любовника, безотчетно придает ему черты Иосифа и слышит голос Иосифа, представляя себе его речи. Теперь же, как разделившаяся надвое клетка, оба героя стали существовать независимо и противостоя друг другу, а Мишель обрел к тому же и реальные очертания и пропорции. Она опять увидела неубранную аудиторию, фотографию Мао с загибающимися краями, обшарпанные школьные скамейки. Перед ней опять возникли ряды разномастных голов — от африканских до европейских, — и Длинный Ал, сгорбившийся возле нее в тяжелой похмельной тоске. А на возвышении одинокая и непонятная фигура храброго посланца Палестины — он ниже, чем Иосиф, и, может быть, немного коренастее, но точно сказать трудно, потому что лицо его закрыто черным, а тело облачено в мешковатую гимнастерку цвета хаки и черно-белую куфию. Но он моложе, определенно моложе и фанатичнее. Она помнила, как по-рыбьи шлепали его губы, невыразительные за сетчатой завесой. Помнила вызывающе яркий красный платок на шее, жесты упрятанных в перчатки рук, подкреплявшие его слова. А лучше всего ей запомнился голос — не гортанный, как можно было ожидать, а ясный и спокойный, так жутко контрастировавший с людоедским содержанием его речи. Но это не был голос Иосифа. Она помнила, как прерывался этот голос, совсем не так, как у Иосифа, когда он подбирал слова, перестраивая неуклюжую фразу: «Винтовка и Возвращение — это для нас одно целое... империалисты — это все те, кто не оказывает нам помощи в нашей революционной борьбе, потому что бездействие закрепляет несправедливость...»
— Я сразу же полюбил тебя, — объяснял ей Иосиф все тем же тоном, как бы вспоминая, — по крайней мере, я это говорю тебе сейчас. Как только кончилась лекция, я расспросил о тебе, но не осмелился подойти к тебе в присутствии стольких людей. А еще я помнил, что не могу показать тебе свое лицо, а лицо — это один из главных моих козырей. Поэтому я решил разыскать тебя в театре. Я навел справки и выследил тебя в Ноттингеме. И вот я здесь. И люблю тебя бесконечно. Подпись — «Мишель».
Как бы извиняясь, Иосиф засуетился, изображая заботу о ней, — наполнил ее бокал, заказал кофе. Не очень сладкий, какой ты любишь. Может, хочешь освежиться? Нет, спасибо. Все в порядке. Телевизор показывал хронику — какой-то политический деятель скалился, спускаясь по самолетному трапу. До земли он добрался благополучно.
Завершив свои ухаживания, Иосиф многозначительно огляделся по сторонам, потом взглянул на Чарли; голос его был сама деловитость.
— Итак, Чарли, ты его Иоанна. Его любовь. Наваждение. Официанты разошлись, теперь мы вдвоем. Твой откровенный поклонник и ты. Уже за полночь, я говорил слишком долго, хотя и не начинал еще ни делиться тем, что у меня на сердце, ни расспрашивать тебя мою несравненную Иоанну, которой я увлечен, как никем дотоле. Завтра воскресенье, ты свободна. Я снял номер в мотеле, я не делаю попыток уговаривать тебя, это не в моих правилах. Кроме того, я, должно быть, слишком горд и не хочу думать, что тебя следует уговаривать, ты отдашься мне как свободный человек, верный товарищ по оружию, или же этого не произойдет. Как ты отнесешься к подобной идее? Не захочется ли тебе вдруг и немедленно вернуться в свою привокзальную гостиницу?
Она внимательно посмотрела на него, затем отвела глаза. На языке вертелись десятки шутливых ответов, но она сдержалась. Закутанная непонятная фигура на семинаре опять превратилась в абстракцию. Вопрос задал не тот незнакомец, а Иосиф. И что она могла ответить, если в воображении своем уже не раз держала его в объятиях? Если коротко стриженная голова Иосифа не раз покоилась на ее плече, а сильное искореженное пулями тело прикрывало ее собственное, пока она пробуждала в нем его истинную сущность?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73