https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s_gigienicheskoy_leikoy/
– Бедняжка, – посочувствовала холодным голосом Кунихэн, – как, должно быть, вы страдали.
– Может быть, свет включить? – спросил Вайли, у которого от пристального всматривания в Силию в темноте глаза ныли непереносимо.
– Если ты включишь свет, – недовольно проговорила Кунихэн, – мне придется закрыть глаза.
Вряд ли сыскалась бы канава глубже, говоря метафорически, чем Кунихэн, кувшин вдовы из Сарепты вряд ли бы вместил больше. Силия же никак не откликнулась, и Вайли уже было начал поднимать руку к выключателю, когда вдруг снова зазвучал спокойный голос Силии; слова тяжело падали так же медленно, как и раньше, но теперь, возможно, в ее голосе было меньше уверенности.
– Поначалу я думала, что потеряла его, потому что не могла принимать его таковым, каким он есть… а теперь я уже так не обольщаюсь.
Замолчала на несколько секунд.
– Ему пришлось уйти от меня, чтобы вернуться к себе, чтобы стать таким, каким он был до встречи со мной… может быть, он стал хуже… или лучше… как я ни старалась, он оставался сам по себе…
Долгое молчание.
– Я была для него как последнее изгнание…
Молчание покороче.
– Последней… если нам всем повезет…
Итак, любовь имеет обыкновение заканчиваться, как и было объявлено в протазисе, если, конечно, это любовь.
Вайли, слегка приподнявшись со стула, дотянулся до выключателя и зажег свет. Лампочка, установленная Мерфи, который никогда ничего не читал в темное время суток, светила высоко под потолком тусклым желтым светом. Однако даже такого света оказалась достаточно, чтобы насытить глаза Вайли. А вот Кунихэн, напротив, закрыла глаза, да так решительно и столь нарочито, что у нее на лице, которое теперь казалось плоским, появилось выражение, которое как будто говорило: «Раз уж я пообещала что-то сделать, то уж будьте спокойны, обязательно сделаю».
– Не могу поверить, что он взял вот так и бросил вас, – высказал Ниери сомнение в невозвратности Мерфи.
– Он наверняка вернется, – продемонстрировал Вайли уверенность в возвратности Мерфи.
…У детской кроватки Силии были высокие перильца со всех сторон. Виллоуби Келли, ее дед, приходил к ней в комнату, подходил к кроватке, становился перед ней на колени, хватался руками за прутья деревянной решетки и некоторое время глядел на крошку Силию. От него сильно пахло спиртным. Наверное, тогда, в те давние времена, она завидовала ему, а он ей. Иногда дед что-то напевал…
– Ниери и я поднимемся наверх, – сказал Вайли.
– А я останусь здесь с вами, – объявила Кунихэн.
– Надо позвать эту женщину… хозяйку, – сказал Ниери.
Иногда дед пел:
Не плачь, моя крошка,
На коленях посиди у меня,
Улыбнись дитя, дам тебе горошка,
В старости, может, вспомнишь меня…
А иногда пел так:
Любовь и колется и жалит,
Любовь взволнует и обманет…
А иногда пел совсем другие песни. Однако чаще всего он не пел вообще ничего…
– Эта женщина где-то совсем рядом, скорее всего под дверью, – сообщил Вайли, принюхиваясь. – Если только, конечно, в доме не держат еще и настоящую козу.
А было то 20 октября, в воскресенье, и Мерфи предстояло заступать на ночную смену. Как видите, все, хоть и хромая, сходится к одному, единственно возможному…
11
В тот день, поближе к вечеру, после многих бесплодных часов, проведенных Мерфи в кресле, как раз к тому времени, когда Силия начала рассказывать свою историю, ему представилось, что название М.З.М. превращается в слово музыка, музыка , музыка , МУЗЫКА, МУЗЫКА , набранное разным кеглем и разным шрифтом, словно искусный наборщик любезно набирал это слово прямо перед внутренним взором Мерфи. И он решил, что все складывается в его пользу и что это хорошо, ибо ему требовалась хоть какая-нибудь внутренняя поддержка.
Но в тот вечер, придя в Корпус Скиннера и совершив свой первый обход, Мерфи зашел в комнату для игр и отдыха и вдруг, разгуливая между «инструментами развлечений», ощутил с особой, ранее не испытанной во время дневных дежурств остротой, что между ним и пациентами существует пропасть. Ему было положено совершать обходы каждые десять минут, и все это время он раздумывал о том, что, наверное, некоторым из них хотелось бы преодолеть эту пропасть, а некоторые просто страшились этой пропасти, но никто никогда не перебирался через нее…
Обход занял у Мерфи около десяти минут. Все оказалось в порядке. Ну а если бы что-нибудь оказалось не в порядке, если бы, например, кто-нибудь из пациентов перерезал бы себе горло или потребовалось бы сделать для больного что-нибудь, занимающее некоторое время, то в таком случае время, затраченное на «приведение всего в порядок», было бы вычтено из тех минут, которые полагались ему на отдых между обходами. Одно из непреложных правил М.З.М. гласило столь громогласно, что подчас оглушало: каждого больного, как находящегося, так и не находящегося под особым наблюдением, следует посещать ночью с интервалами, не превышающими двадцати минут. Если возникала какая-либо особо острая ситуация, требующая значительной затраты времени для ее разрешения, то в таком случае времени для отдыха находящемуся на дежурстве вообще не оставалось. Ну а ежели бы произошло нечто, требующее такой затраты времени, которое не позволило бы выполнить правило М.З.М., обязывающее посещать каждого больного не реже, чем каждые двадцать минут, то в таком случае пришлось бы, как это ни печально, признать, что человек предполагает, а Бог располагает даже в таком заведении, как М.З.М.
Дабы избежать нарушения жесткого правила М.З.М, касающегося регулярных наведываний к больным, следовало бы, конечно, нанять еще одного ночного дежурного «на побегушках». Но это бы означало дополнительные расходы для М.З.М., даже если предположить, что такой «мальчик на побегушках» согласился бы работать за те смехотворные гроши, которые М.З.М. смогло бы ему платить.
Простой обход, во время которого ничего особенного не происходило, называли в М.З.М «девой». Тут действительно все было предельно просто. Требовалось, подходя к палате, нажать кнопку выключателя, который всегда располагался у двери за пределами палаты; зажигался невероятно яркий, жестокий свет, который заливал палату и заставлял спящих открывать глаза и тут же закрывать, спасая их от слепящего света; затем требовалось осмотреть сквозь дверной глазок палату, глянуть на каждого из больных, удостовериться в том, что, судя по их виду, с ними ничего особо страшного произойти в ближайшие двадцать минут вроде бы не должно. Затем выключить свет, нажать контрольную кнопку и идти себе дальше своей дорогой.
Контрольная кнопка была связана с весьма хитрым устройством, которое записывало не только сам факт посещения той или иной палаты дежурным санитаром, но и время посещения: час, минуту и даже секунду, и вся эта информация передавалась на специальный щит управления в комнате Бома. Это устройство можно было бы назвать еще более хитрым, если бы оно приводилось в действие с помощью выключателя света у двери палаты или даже с помощью заглушечки, прикрывающей дверной глазок. Дело в том, что ох, как много раз записывало хитроумное устройство в комнате Бома посещения санитаров, которые лишь нажимали соответствующую кнопку, но не включали свет и не проводили надлежащей инспекции сквозь дверной глазок, а не делали они это по разным причинам: потому, что были слишком уставшими, либо ленивыми, либо излишне чувствительными, либо крайне раздраженными своей работой и пациентами, либо просто зловредными, либо запаздывавшими со своевременным обходом, либо просто не желавшими нарушать покой и сон больных.
Бом относился к числу тех людей, которых принято называть садистами, и всячески поощрял проявления того, что принято называть садизмом среди своих помощников и санитаров. Если на протяжении дня эту садистскую энергию ему не удавалось в полной мере излить на тех пациентов, которые безропотно позволяли на. себя эту энергию изливать, считая, что это входит в курс лечения, не доступного их пониманию, то он пытался изливать ее, хотя это было значительно труднее сделать, на тех, кто считал такое обращение hors d'oeuvre. Такие несговорчивые пациенты сразу попадали в разряд «не желающих слушаться распоряжений медперсонала», «нарушающих правила поведения в больничных палатах» или в особо «упрямых» случаях они получали название «злостно противящихся лечению», о чем делались соответствующие записи в историях болезни. И таким больным доставалось на орехи ночью.
Первый же обход Мерфи показал ему, что фраза, некогда сказанная Ниери: «Сон и Бессонница – это Фидий и Скопас Усталости» была лишь просто словами. Возможно, она была приложима к общежитию какого-нибудь женского учебного заведения (которое, вполне вероятно, и вдохновило Ниери на создание такой фразы), однако к условиям М.З.М. она была неприложима. В больничных палатах М.З.М. те, кто спал, и те, кто заснуть не мог, являлись в некоем метафорическом смысле созданиями одной руки, причем руки творца значительно более поздних времен, чем вышеназванные, чьи произведения никак до нас дойти не могли – ну, скажем Pergamene Барлаха. Пытаясь найти различия между спавшими и бодрствовавшими, Мерфи почему-то вспомнился угасающий день в Тулоне, h?tel de ville, кариатиды Пюже, изображавшие Силу и Усталость, темнеющее небо в изорванных облаках, его растерянность от того, что он никак не мог определить, которая же из кариатид символизировала усталость, а которая – силу.
Те, кому удавалось заснуть, спали в застывших позах слепков из Геркуланума, словно сон обрушился на них как некое Божье наказание, а те, которым не удавалось заснуть, не спали по тому же высочайшему повелению. Судорожные подергивания тех, кто никак не поддавался погружению в сон, наводили Мерфи на мысль о том, что эти подергивания являлись не столько своего рода мольбой к Природе сжалиться и ниспослать на них сон, сколько попыткой отшатнуться и избежать Ее милостей. С точки зрения тех, кто противился сну, было бы лучше, если бы усилий прилагалось меньше. Например, нервы хорошо успокаивает вязание.
Да, днем Мерфи не ощущал так болезненно ту пропасть, которая отделяла его от больных М.З.М., а вот ночью она разверзлась перед ним во всей своей непреодолимости. Днем мельтешили Бом и другие представители медперсонала, ходили туда-сюда врачи и посетители, и все они вместе взятые вызывали у Мерфи чувство некоторой сродненности с больными. К тому же кругом были и сами эти больные, лежащие в палатах, прогуливающиеся по коридорам, на дворе и в парке. Мерфи мог ходить рядом с ними, затеряться среди них, прикасаться к ним, заговаривать с ними, наблюдать за их поведением, воображать, что он и сам один из них. А вот ночью никаких таких админиклов уже не было, не было ненависти, которую можно превращать в любовь, которая эту любовь обостряла, не было пинков со стороны того мира, который он не считал своим, не было ласки, даже иллюзорной, со стороны мира, который он бы хотел сделать своим. Казалось, что микрокосмополиты закрыли дверь у него перед самым носом. Ни звука не доносилось до Мерфи из женских палат, располагавшихся этажом выше, над мужскими, зато были слышны наиразнообразнейшие звуки, производимые санитарками в женском отделении. В этих звуках Мерфи находил нечто такое, что можно было бы назвать неким расплывчатым издевательством, из которого по мере того, как шло ночное дежурство, появлялось некоторое количество ведущих мотивов. Даже кудахтанье соловья и то было бы более приятным для уха, оно позволило бы его духу воспарить в той черной бессоловьиной ночи, которая царила внутри Мерфи. Однако, увы, то был не соловьиный сезон.
Итак, в пустоте Ничто пребывали Мерфи, непостижимая пропасть и они, больные. И все, более ничего. И более ничего. Ни-че-го.
Неудивительно, что на свой второй обход Мерфи отправился с тяжелым сердцем. В первой палате, которую ему предстояло посетить, помещался господин Эндон, считавшийся наиболее послушным и мирным среди всех обитателей М.З.М., даже несмотря на все его угрозы покончить жизнь остановкой дыхания. Мерфи засветил тысячи свечей одним щелчком выключателя, отодвинул в сторону заглушку дверного глазка и глянул в него. И перед его взором предстало странное зрелище.
Крошечный Эндон, как всегда безукоризненно облаченный в свои сияющие алые одежды, сидел по-портновски на кровати, ближе к ее изголовью: его правая рука лежала на левой ноге, а левая рука лежала на правой ноге, на обе из которых были надеты его знаменитые фиолетовые пулены. На голове Эндона на фоне шапки черных волос особенно ярко выделялась белая прядь. Казалось, Эндон и сам излучает свет. Перед ним на простыне, столь же безморщинистой и натянутой, как и живот стонущей женщины, у которой начались роды, стояла доска с расставленными на ней фигурами. Его маленькое личико, смуглое с синевой на щеках, с обворожительной улыбкой и выражением, словно зовущим кого-то невидимого присоединиться к нему, было обращено в сторону двери, а его взгляд был явно направлен на дверной глазок.
А Мерфи, выполнив все положенные операции с кнопками и выключателями, отправился, весьма довольный, дальше. Эндон-таки почувствовал присутствие глаза своего приятеля у дверного глазка, ощутил Мерфиев взгляд на себе! И тут же соответствующим образом откликнулся и своим взглядом. Приятельский глаз? Нет, точнее все же будет сказать Мерфиев глаз. Да, именно так – Эндон почувствовал на себе взгляд Мерфиевого глаза. Эндон был бы не Эндон, если бы знал, что значит находиться с кем-то в приятельских отношениях, а Мерфи был бы больше, чем Мерфи, не надейся он – несмотря на казалось бы полное отсутствие каких-либо оснований для такой надежды – на то, что приятельские чувства были хоть в малой степени взаимными. Однако печальная правда заключалась в том, что если для Мерфи Эндон являлся чуть ли не воплощением блаженства общения и взаимопонимания, то для Эндона Мерфи был нужен лишь как партнер для игры в шахматы. Мерфиево задверное сквозьглазковое око?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36