https://wodolei.ru/catalog/accessories/dispensery/dlya-tualetnoj-bumagi/
Они оба – «мамины дети»; в доме я долго была единственным авторитетом. Мы жили тесной и дружной семьей, потом к нам присоединилась Леночка. Как хорошо было чувствовать рядом с собой молодую жизнь, молодые голоса, как щебет птиц.
На своих вечеринках они танцевали твист, рок, шейк – у них все получалось красиво. Обычно же в доме было тихо. Дети рано уходили на занятия, вернувшись быстро обедали в кухне, разогревая каждый сам себе готовый обед, и расходились по комнатам. Там они проводили долгие часы, каждый за своим столом, со своими книгами. Они выросли в покое и любви, они любят труд и покой. Они не борцы и не разрушители, но у них достаточно здравого критического понимания, свойственного их поколению во всех странах.
Это поколение остро чувствует ложь и не терпит ее. Оно хочет правдивой, естественной и свободной жизни. Оно верит в реальность, а не в философию. Марксизм и прочие «измы» не привлекают молодые умы: «измы» отжили свой век.
Если я не вернусь в СССР, жизнь моих детей не изменится: она слишком хорошо налажена, они дружны втроем, они будут продолжать работать. У них кругом любящие друзья, их отцы сделают все возможное, чтобы помочь им. Осин отец – известный в Москве специалист по международному праву и внешней политике. С тех пор как мы расстались, он всегда мечтал принимать участие в жизни сына: у него нет других детей. Катин отец – ректор одного из крупнейших в СССР университетов, доктор биохимии. Катя дружна с ним, хотя он живет в Ростове, где у него другая семья и маленький сын. Но это не мешает их общему интересу к точным наукам. Несомненно, он поможет ей в дальнейшем образовании. Детям даже полезно, наконец, расправить собственные крылышки. Моему сердцу будет не хватать их, но им я не так уж необходима. Только они зовут меня сейчас вернуться…
Еще в Калаканкаре я получила от сына письмо, ласковое и дружеское, – как он всегда писал мне:
«Мамочка, милая, здравствуй! Получил твое письмо и телеграмму. Очень удивлен тем, что ты не получила ту телеграмму, которую я послал тебе. Я думаю, что она где-нибудь потерялась… У нас все прекрасно. Обеденную книжку мы получили по твоей доверенности, а в остальном все не так уж плохо, за исключением того, что Катя очень по тебе тоскует. Я тоже очень скучаю по тебе и очень хочу тебя видеть. В смысле быта у нас все прекрасно…
…Мы здесь живем так: во время Катиных каникул она ездила на дачу с Таней. А мы во время наших каникул предприняли вояж в Тбилиси к кузине И. М. Во все это время О. С. была здесь и блюла Катю. В общем все очень хорошо, за тем исключением, что мы очень скучаем по тебе. Очень нам без тебя плохо. Приезжай, пожалуйста! Дай Бог здоровья Шри Суреш Сингх и всей его семье. Целую тебя крепко и очень жду. Целую. Ося».
* * *
Кроме любви к детям и привязанности к друзьям, меня не звало назад ничего.
Вся моя жизнь была лишь отмиранием корней, – непрочных, нереальных. Я не была привязана ни к родичам по крови, ни к Москве, где родилась и прожила всю жизнь, ни ко всему тому, что меня окружало там с детства.
Мне было сорок лет. Двадцать семь из них я жила под тяжелым прессом, а следующие четырнадцать лишь постепенно освобождалась от этого пресса. Двадцать семь лет – с 1926 по 1953 – было временем, которое историки называют «периодом сталинизма» в СССР, временем единоличного деспотизма, кровавого террора, экономических трудностей, жесточайшей войны и идеологической реакции.
После 1953 года страна начала постепенно оживать и приходить в себя. Террор, казалось, канул в прошлое. Но то, что складывалось годами как экономическая, социальная и политическая система, оказалось живучим и цепким внутри партии, и в сознании порабощенных и ослепленных миллионов.
И хотя я жила на «самой вершине пирамиды», куда меньше всего достигала правда, вся моя жизнь распалась на два таких же периода, как и жизнь всей страны: до 1953 года, и после него.
Для меня процесс освобождения от духовного плена шел своими путями, не как у других. Но он шел неуклонно, и капля за каплей правда пробивалась через гранит.
«Капля долбит камень, не силой, а часто падая». Это латинское изречение мы учили наизусть еще в университете.
Иначе я не раздумывала бы сейчас, в Лакхнау, о том, что мне делать, а жила бы спокойно в Грузии, где имя отца до сих пор окружено почетом и водила бы экскурсии по музею Сталина в Гори, повествуя о «великих делах» и «достижениях»…
В семье, где я родилась и выросла, все было ненормальным и угнетающим, а самоубийство мамы было самым красноречивым символом безвыходности.[] Кремлевские стены вокруг, секретная полиция в доме, в школе, в кухне. Опустошенный, ожесточенный человек, отгородившийся стеной от старых коллег, от друзей, от близких, от всего мира, вместе со своими сообщниками превративший страну в тюрьму, где казнилось все живое и мыслящее; человек, вызывавший страх и ненависть у миллионов людей – это мой отец…
Если бы судьба дала мне родиться в лачуге безвестного грузинского сапожника! Как естественно и легко было бы мне, вместе с другими, ненавидеть того далекого тирана, его партию, его дела и слова. Разве не ясно – где черное, а где белое?
Но нет, я родилась его дочерью, в детстве – любимой. Моя юность прошла под знаком его неопровержимого авторитета; все учило и заставляло меня верить этому авторитету, а если было столько горя вокруг, то мне только оставалось думать, что другие были в этом виноваты. Двадцать семь лет я была свидетелем духовного разрушения собственного отца и наблюдала день за днем как его покидало все человеческое и он постепенно превращался в мрачный монумент самому себе… Но мое поколение учили думать, что этот монумент и есть воплощение всех прекрасных идеалов коммунизма, его живое олицетворение.
Нас учили коммунизму почти с пеленок – дома, в школе, в университете. Мы были сначала октябрятами, потом пионерами, потом комсомольцами. Потом нас принимали в партию. И если я не вела никакой работы в партии (как многие), а только платила взносы (как все), то все равно я обязана была голосовать за любое партийное решение, даже если оно казалось мне неверным. Ленин был нашей иконой, Маркс и Энгельс апостолами, каждое их слово – непреложной истиной. И каждое слово моего отца, письменное или устное – откровением свыше.
Коммунизм был для меня в годы юности незыблемой твердыней. Незыблемым оставался и авторитет отца, его правота во всем без исключения. Но позже я начала постепенно сомневаться в его правоте и все больше убеждаться в его необоснованной жестокости. Теории и догмы «марксизма-ленинизма» блекли и увядали в моих глазах. Партия лишалась своего героического и революционного ореола правоты. А когда после 1953 года она попыталась неуклюже и беспомощно отмежеваться от своего бывшего вождя, то меня это лишь убедило в глубоком внутреннем единстве партии и «культа личности», который она поддерживала более двадцати лет.
Для меня постепенно все более очевидным становился не только деспотизм моего отца и то, что он создал систему кровавого террора, погубившую миллионы невинных жертв. Мне становилось также ясно, что вся система, сделавшая это возможным, была глубоко порочной, и что никто из соучастников не может избежать ответственности, сколько бы ни старался. И рухнула сверху донизу вся постройка, основанная на лжи.
Прозрев однажды, невозможно притворяться слепым. Этот процесс прозрения был для меня нелегким и нескорым. Он все еще идет. Мое поколение слишком мало знало историю своей страны, революции, партии, от нас долго прятали правду.
Я знала отца дома, в кругу близких, с которыми он был противоречив и переменчив. Но я долго не могла знать истории политической борьбы за единоличную власть, которую он вел в партии против бывших своих товарищей. И чем больше я ее узнавала – порой из самых неожиданных источников – тем глубже падало всякий раз мое сердце, и замирало от ужаса, и хотелось бежать без оглядки, не знаю куда… Ведь это был мой отец, и от этого правда становилась страшнее.
Официальные разоблачения «культа личности» мало что объясняли. Самый этот безграмотный термин говорил, что партия не может и не хочет сформулировать и раскрыть порочные основы всей системы, враждебной и противоположной демократии. Не политические толкования, а сама жизнь с ее неожиданными парадоксами помогала мне понять правду. И хотя моей мамы давно уже не было в живых, но я должна отдать должное, прежде всего, памяти о ней.
Только первые мои шесть с половиной лет были согреты мамой и они остались в памяти солнечным детством. Я помню маму очень красивой, плавной, пахнущей духами. Я была целиком отдана в руки няни и воспитательницы, но мамино присутствие выражалось вокруг во всем укладе нашей детской жизни. Самым главным она считала наше образование и этическое воспитание. Честность, труд, правда – были для нее важнее всего. В ней самой был заложен крепкий и острый кристалл Правды, который требует жить «не хлебом единым». Маме не было еще тридцати лет, она училась чтобы стать инженером в текстильной промышленности, ей хотелось не зависеть от ее «высокого положения», угнетавшего ее.
Мама была идеалисткой, и к революции относилась романтически, как поэты. Она поверила в лучшее будущее, которое создадут люди улучшившие, прежде всего, самих себя. Так говорили о ней ее старые приятельницы – Полина Молотова, Дора Андреева, Мария Каганович, Екатерина Ворошилова, Ашхен Микоян. У нее были другие подруги, гораздо более близкие ей и ее интересам, бывшие гимназические одноклассницы, но мне не пришлось с ними встретиться после ее смерти. Я знала лишь ее бывшую учительницу музыки, А. В. Пухлякову, одаренного, интересного человека. Много позже она учила музыке меня, и говорила всегда о маме, как о чуткой артистической натуре.
Бабушка, мамина мать, даже в старости оставшаяся темпераментной и несдержанной на язык, часто повторяла: «твоя мать была дурой!» Она с самого начала осуждала ее за брак с моим отцом и эта резкая «оценка» отражала обычный взгляд реалистов на романтиков и поэтов. По словам моих теток, мама была очень сдержанной, корректной и скорее меланхоличной – в отличие от бабушкиной горячности. Тетки считали, что она была слишком «строга и серьезна», слишком «дисциплинирована» для ее лет. И все, кто ее знал, единодушно говорили, что она была последнее время несчастлива, разочарована и подавлена.
Ей было только шестнадцать лет, когда мой отец показался ей героем революции. Став зрелым человеком, она поняла, что ошиблась. Ее собственные принципы столкнулись с политическим цинизмом и жестокостью моего отца. Все вокруг пошло совсем не теми путями, которые представлялись ей правильными, а отец оказался совсем не тем идеалом, который ей рисовался, – скорее наоборот…
Ее жизнь, по словам ее сестры, стала невыносимой. Однажды она уехала в Ленинград, забрав детей, чтобы не возвращаться к отцу, – но потом вернулась. Позже она хотела уехать на Украину, к сестре, и работать там. Она спорила с отцом, протестовала против репрессий, но это не помогало: она ничего не могла изменить. Когда ей был лишь тридцать один год она покончила с собой, доведенная до отчаяния глубоким разочарованием и невозможностью что-либо изменить.
Это был 1932 год, страшный год голода, усилий пятилетки, насильственной коллективизации, год, когда внутри самой партии громко раздавались требования об устранении отца с поста генерального секретаря.
Перед смертью мама оставила письмо отцу, полное политических обвинений. Это письмо смогли прочесть тогда лишь самые близкие люди, оно было быстро уничтожено. Его политический характер придал бы слишком большое значение случившемуся для самой партии.
Мои тетки, возвратившиеся в 1954 году из тюрьмы, рассказывали мне об этом письме, о самоубийстве мамы. Отец уже умер, я была взрослым человеком и тетки не стали бы лгать мне после всего, перенесенного ими. Они говорили, что событие само по себе настолько потрясло всех тогда – что все растерялись и заботились лишь о том, чтобы как-то скрыть случившееся. Поэтому к телу не были допущены врачи, не было медицинского заключения, в некрологе таинственно сообщалось о «неожиданной кончине в ночь на 9-е ноября». Не разрешили даже набальзамировать тело до дня похорон; в дом никого не пускали.
Антипатия, страх, ненависть к фигуре отца были столь сильны в тот год, что немедленно распространился слух об убийстве. Это казалось многим более правдоподобным, чем самоубийство молодой, здоровой женщины, на стороне которой была общая симпатия. Мне приходилось не раз слышать разнообразные версии убийства, самые противоречивые, но сводившиеся к одному: что оно было совершено руками отца.
Между тем, по словам моих теток (маминой сестры Анны Реденс и жены ее брата Евгении Аллилуевой), отец был потрясен больше всех, потому что вполне понял, что это был вызов и протест против него. Он не смог заставить себя даже пойти на похороны. Он был разбит, опустошен. Маму он считал верным, преданным другом. Ее оценки и мнения, расходившиеся с его собственными, он игнорировал и недооценивал просто потому, что его отношение к жене, к семье, всегда было «азиатским», в самом банальном смысле слова. Придя в себя от случившегося он только ожесточился. И в 1948 году не остановился перед тем, чтобы отправить теток на 10 лет в тюрьму лишь за то, что они «слишком много знали». В партии же, в поздние годы, утвердилась официальная версия, что мама была «нервнобольной», и о ней считалось неприличным упоминать. Я слышала эту версию в семье Ждановых, именно в 1948-50 годах.
Маму любили все, кто знал ее, и в числе ближайших ее друзей были Бухарин и Киров. Несомненно, что их либерализм и демократизм были ближе ее натуре, чем нетерпимость отца. Бухарин и Киров оптимистически верили, что на отца можно «влиять» в лучшую сторону. Мама утратила этот оптимизм, поэтому отчаяние и сломило ее. Она оказалась прозорливее двух опытных политиков.
Три трагических судьбы близких друг другу людей – мамы, Бухарина и Кирова глубоко и беспощадно объясняют мне систему «сталинизма».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52