https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/
Теперь – другое дело, сказала она, теперь все – как положено, я уверена, что вы будете счастливы.)
Вернувшись в Сан-Паулу, я снова взялся за дела, которые теперь шли очень хорошо. Что до Титы, то она весь день проводила дома. Занималась хозяйством – мы не хотели, чтобы о нас сплетничала прислуга – но все равно у нее оставалось много свободного времени Она часами смотрела телевизор, сидя в кресле, положив ноги на банкетку и поставив рядом коробку шоколадных конфет (от которых уже начала полнеть). Спала она плохо, по ночам вставала и ходила по дому без одежды, но в сапогах. Зрелище было малоприятное: лошадиные ноги, огромный шрам от операции. Что, Гедали, спрашивала она с горькой усмешкой, ты уже и забыл, что мы были кентаврами? Не так давно мы еще скакали с тобой галопом.
Она садилась на кровать и вздыхала: ах, Гедали, как же я соскучилась по поместью. Там, по крайней мере, можно было скакать по полям и рассматривать от нечего делать коврики доны Котиньи.
Я нанял ей учительницу. Тита едва умела читать и писать, я хотел, чтобы она немного подучилась; мало ли, может быть, позднее мы сможем вдвоем поступить в университет. К тому же, мне приходилось отказываться от приглашений на коктейли и ужины, потому что Тита не могла поддержать разговор: если называть вещи своими именами, она была просто-напросто деревенской простушкой. Однако ума ей было не занимать, и она делала блестящие успехи в учебе. Учительница, молчаливая, скромная дама, была явно удивлена: ваша супруга чрезвычайно способная, сеньор Гедали.
Мы стали ходить в театры и на вечеринки, ведь у нас теперь появились друзья: молодые
предприниматели и их жены, в основном, все евреи. Как я и предполагал, они воспринимали нас вполне нормально. Их удивляло, что мы не ходим на пляж и в бассейн, что Тита постоянно носит брюки. Но среди нас был инженер-аргентинец, писавший какие-то дикие стихи, и чиновник из Рио-де-Жанейро, живший одновременно с двумя женами, так что мы были не самыми странными в компании. И все же я замечал, что Тита не чувствует себя счастливой. Может, стоит посоветоваться с психологом, предлагал я. Она приходила в бешенство: психолог! Какой психолог способен понять нас? Отстань со своим психологом, Гедали! Я замолкал и снова брался за газеты.
1962 год выдался тревожным: забастовки, митинги, доллар рванул за облака. Так больше продолжаться не может, жуя маслину, говорил Паулу. Администратор одной крупной фирмы, он был моим (Пери?) лучшим другом. Мы обычно встречались по вечерам в уютном баре в центре города. Заказывали пиво и подолгу разговаривали: о делах, о положении в стране, разумеется, да и о прочем разном. Он от меня ничего не скрывал, ни проблем с женой, женщиной непростого характера, умной, красивой, но нервной и закомплексованной, ни того, как тяжело с дочерью, умственно отсталой девочкой. Я больше слушал, а сам старался помалкивать. Когда он спрашивал о моей жизни, приходилось отделываться общими фразами, рассказами о каких-то семейных мелочах, о нашей фазенде в Куатру-Ирманс, о доме в Терезополисе. Большей откровенности я себе позволить не мог, ведь это значило – признаться, что был кентавром. Наше тесное общение и без того становилось опасным: иногда он, вспомнив хороший анекдот смеялся и хлопал меня по колену. Сквозь плотную ткань брюк едва ли прощупывалась шкура, однако риск был. И не только в этом случае. Я рисковал на каждом шагу. А вдруг бы мне понадобилась срочная операция? Или я попал бы под машину? Или кто-нибудь вздумал бы подглядывать в бинокль в окна нашего дома? (На этот случай я принял меры – повесил плотные занавески.) А если бы у меня порвались брюки? Риск. Неизбежный риск для того, кто в моем положении пытался вести нормальный образ жизни.
Уж оно рванет, так рванет, ворчал изрядно подвыпивший Паулу. Оно – это Бразилия: он был уверен, что вот-вот произойдет кровавый переворот с радикальной сменой режима. Этот тип из Риу-Гранди, говорил он, этот Бри-зола – просто псих, страна не готова к социализму. Тут такая каша заварится – он наклонялся ко мне – а нам, евреям, как всегда, расхлебывать. Надо было мне давно податься в Израиль, Гедали. Сидел бы сейчас себе спокойно в киббуце, доил коров. Так нет же, захотел быть умнее всех, решил сначала подзаработать, чтобы в Израиль приехать, видите ли, не с пустыми руками.
Он опустошал очередную кружку пива: ну что я за идиот, Гедали! Никогда я не уеду в Израиль. Ты же знаешь мою жену: вся из себя сложная натура, а вообще-то – истеричная мещанка: ей лишь бы самой было хорошо, а я хоть сдохни.
Он умолкал, но ненадолго, и тут же снова принимался за свое: вечно у меня все не в кассу, Гедали. Пока я носился с мечтами о социализме, мои коллеги сколачивали капиталец. Ну а теперь, когда я решил, что пора и мне подсуетиться, лафе конец – нате вам социализм! И женился я не на той, и дочь у меня больная… На что я такой нужен, Гедали?
Пытаясь утешить его: все не так плохо, Паулу – я приводил в пример наших общих друзей: Жоэл – управляющий сетью магазинов, Арманду – директор филиала североамериканской компании, Жулиу – крупный строительный подрядчик, и все они делают большие деньги, уверены в завтрашнем дне и довольны жизнью.
На деле все обстояло не совсем так: Жоэл страдал язвой желудка и гипертонией, Арманду впадал в панику всякий раз, когда головное предприятие присылало инспекторов с ревизией: ну что опять надо этим гринго Презрительная кличка граждан США, распространенная во всей Латинской Америке.
, и месяца не прошло с тех пор, как тут двое околачивались. На Жулиу подали в суд: он построил Дом на земле, которая ему не принадлежала. Но пьяному и подавленному Паулу не стоило напоминать о неприятном. Я старался увести разговор в сторону. Мы начинали говорить о его любимом виде спорта – беге на длинные дистанции. Паулу считался прекрасным стайером, способным пробежать марафон. Открыл он в себе это призвание совершенно случайно.
– Футбол, волейбол и тому подобные вещи мне никогда особенно не нравились.
Он не был общительным, скорее замкнутым и самоуглубленным. И именно поэтому поступил на факультет общественных наук.
– Ты ведь знаешь, как это бывает: нервы, ты не можешь уснуть, у тебя куча проблем, личных и прочих, ты решаешь, что в обществе что-то не так, и бросаешься изучать его, надеясь, что тебе полегчает. Да только вот не легчает, приятель. Перестанешь ты болеть, если займешься медициной? Не перестанешь. К тому же у нас тогда с Фернандой был полный разлад – я тебе уже рассказывал… Но в конце концов я получил диплом и почти сразу устроился в государственный фонд, который занимался жильем для малоимущих. Это было вскоре после того, как подтвердился диагноз нашей дочери, и я ухватился за работу, как за соломинку, понимаешь, Гедали?
Его коллеги по фонду, почти все – молодые люди левых убеждений, видели в плане построения жилья для малоимущих реальный шаг к социализму. Сначала – жилье для всех, потом – пища для всех, потом – транспорт для всех, а там и средства производства станут общими. То, что дома предстояло строить частным подрядчикам, казалось не столь важным; истина должна была восторжествовать через диалектическое столкновение индивидуального с общим, эгоизма с альтруизмом, себестоимости домов с ценами, взимаемыми подрядчиком, обещанного качества цемента с трещинами, которым рано или поздно суждено было избороздить стены, с громадными разветвленными трещинами, напоминающими замысловатые рисунки (оленьи рога, схемы принятия решений или надписи вроде тех, которые пророк Даниил растолковывал царю). Тем более, что проект включал, в соответствии с идеями французского социалиста Луи Блана (1811 – 1882), создание в государственном секторе экономики самоуправляемых общественных мастерских. Доход от этих мастерских должен был частично распределяться между работниками, частично направляться на здравоохранение и социальное страхование и частично реинвестироваться. Рабочие становились инвесторами – вот в чем была собака зарыта: бить капитализм его же оружием!
В появлении трещин никто из группы – включавшей архитекторов, социологов, экономистов – ни минуты не сомневался, как не сомневался никто и в том, что трещинам этим уготована роль провозвестников социализма; споры шли только о времени их появления. Некоторые считали, что это случится сразу же, другие напоминали, что нельзя недооценивать живучести реакции и ее способности цепляться за власть. Как бы то ни было, максимальный срок, отпускаемый на появление трещин, составлял год-полтора. Стенгазета фонда была полна статьями на эту тему. Кроме того, там публиковались карикатуры и лозунги типа: С хлебом и жильем народ не гнет спину на господ!
Паулу был увлечен этим водоворотом. Иногда воодушевление его доходило до крайних пределов.
– А киббуцы? – кричал он. – Почему бы нам не создать сеть киббуцев?
Некоторые из коллег находили мысль интересной, но были и такие, кто поглядывал на него с недоверием: виной тому определенная настороженность по отношению к Израилю и частично к евреям, под чьей овечьей шкурой, как порой подозревали, нередко скрывались волки сионизма.
Его родителей и родителей Фернанды настораживало нечто иное. Держался бы ты от них подальше, говорили они, все это плохо кончится, ты не имеешь права рисковать, Паулу, ведь ты отец семейства, да и дочь у тебя больная.
– Но я плевать на это хотел. Думал, обычная еврейская паранойя: им на каждом шагу мерещатся суды инквизиции и газовые камеры.
Тем не менее, родители были правы. Правительство сменилось, к руководству фондом пришел некто по имени Онориу, таинственный и зловещий персонаж. Он был абсолютно невозмутим – лицо словно высечено из камня, – и на камне этом ни единой зазубрины, если не считать шрамов от юношеских прыщей. Одевался он всегда в серое, носил черный галстук и несколько архаичные темные очки в металлической оправе. Невозможно было проследить направление его взгляда. И вообще, о нем мало было известно: знали только, что инженер и холостяк. А еще говорили, что он – член какой-то антикоммунистической организации. В своей краткой и сухой тронной речи шеф заявил, что впредь сотрудники фонда должны соблюдать строжайшую дисциплину, а те, кто вздумает протестовать, будут со всей строгостью наказаны. Однако пусть его подчиненные не тревожатся: он – как отец, суров, но не жесток. Кто чист, тому нечего бояться.
– Вопрос был только в том, кто чист, а кто не чист. Никто не чувствовал себя абсолютно незапятнанным. Даже самые белоснежные – и те, возможно, имели в прошлом хоть крошечное пятнышко – неосторожную фразу, некстати сжатый кулак. Я, например, как-то раз написал статью для стенгазеты. Как это следовало расценивать? Как пятнышко? Или у меня был замаран весь подол? Я не знал.
Первое, что распорядился сделать новый начальник – это разрушить все внутренние перегородки, отделяющие один кабинет от другого, и таким образом превратить весь занимаемый фондом этаж здания в центре города в один огромный зал, а столы сотрудников расставить в нем рядами, как парты школьников. Для себя шеф велел соорудить специальный застекленный кабинет рядом со входной дверью. Оттуда легко было следить за всеми служащими.
Вслед за тем он издал несколько приказов, в которых детально расписал, что разрешено делать, а что запрещено.
– И при том, что тогда еще мы, считай, жили при демократии, у власти был Жаниу Жаниу Куадрус да Силва, январь – август 1961 – президент Бразилии.
, до институциональных актов мы тогда еще не дожили.
Паулу практически сидел без работы. Строительство домов для малоимущих было заморожено; время от времени ему направляли на отзыв то или иное дело из давно валявшихся под сукном. В таких случаях он приходил в состояние крайнего волнения, писал по нескольку черновиков, тщательно подбирая слова, судорожно листая энциклопедию или обращаясь за советом к коллегам, которые, впрочем, едва ли могли ему помочь.
Присутствие шефа было постоянным, хотя и не всегда видимым. Иногда он задергивал занавески в своем стеклянном кабинете, а иногда за дымом сигарет, которые он курил одну за другой, фигура его становилась расплывчатой. В такие минуты, особенно когда шеф сидел неподвижно, можно было подумать, что его нет или он далеко. Но вдруг – едва уловимое движение головы, и металлическая оправа очков слегка поблескивала в свете ламп. Нет, он был на месте. Он наблюдал за всеми и все записывал в книжку в темно-зеленом переплете.
Тогда же Паулу сделал странное открытие: его стол вибрировал. Сначала он подумал, что виной тому оживленное движение на улице; потом понял, что сам трясет свой стол.
– Собственной ногой, старик. Качал ногой на нервной почве. Я был буквально клубок нервов.
Он решил, что пора уходить подобру-поздорову. Работу в то время найти было трудно, ребенок требовал больших расходов, но оставаться там не было никаких сил.
– Я смотрел в окно, а там дети носились по площади. Я завидовал им. Их свободе и беспечности.
Однажды рассыльный вручил ему меморандум директора. Следовало явиться в кабинет дирекции в тот же день к трем пополудни. Паулу перепугался, сразу же вообразив самое худшее: обнаружилось что-то, какое-то пятно на его прошлом, что-то, о чем он забыл или даже и вовсе не знал.
Обед не полез в горло. Он сидел на площади Республики, выдумывая оправдания на случай, если потребуется объясняться. В конце концов решил все отрицать. Втянули, мол. Насильно втянули.
В три ровно он постучал в застекленную дверь. Директор велел войти, задернул занавески. Садитесь, сказал он на удивление любезным тоном и протянул Паулу листок с машинописным текстом. Я знаю, вы человек образованный. Хотелось бы узнать ваше мнение.
Это был сонет. Чрезвычайно слабый сонет, в убогих рифмах повествующий о страданиях раненой птички.
Один мой друг сочинил, сказал директор, пристально глядя в глаза Паулу. Близкий друг… У него много таких. Говорит, книга наберется. Я думаю издать ее за счет фонда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Вернувшись в Сан-Паулу, я снова взялся за дела, которые теперь шли очень хорошо. Что до Титы, то она весь день проводила дома. Занималась хозяйством – мы не хотели, чтобы о нас сплетничала прислуга – но все равно у нее оставалось много свободного времени Она часами смотрела телевизор, сидя в кресле, положив ноги на банкетку и поставив рядом коробку шоколадных конфет (от которых уже начала полнеть). Спала она плохо, по ночам вставала и ходила по дому без одежды, но в сапогах. Зрелище было малоприятное: лошадиные ноги, огромный шрам от операции. Что, Гедали, спрашивала она с горькой усмешкой, ты уже и забыл, что мы были кентаврами? Не так давно мы еще скакали с тобой галопом.
Она садилась на кровать и вздыхала: ах, Гедали, как же я соскучилась по поместью. Там, по крайней мере, можно было скакать по полям и рассматривать от нечего делать коврики доны Котиньи.
Я нанял ей учительницу. Тита едва умела читать и писать, я хотел, чтобы она немного подучилась; мало ли, может быть, позднее мы сможем вдвоем поступить в университет. К тому же, мне приходилось отказываться от приглашений на коктейли и ужины, потому что Тита не могла поддержать разговор: если называть вещи своими именами, она была просто-напросто деревенской простушкой. Однако ума ей было не занимать, и она делала блестящие успехи в учебе. Учительница, молчаливая, скромная дама, была явно удивлена: ваша супруга чрезвычайно способная, сеньор Гедали.
Мы стали ходить в театры и на вечеринки, ведь у нас теперь появились друзья: молодые
предприниматели и их жены, в основном, все евреи. Как я и предполагал, они воспринимали нас вполне нормально. Их удивляло, что мы не ходим на пляж и в бассейн, что Тита постоянно носит брюки. Но среди нас был инженер-аргентинец, писавший какие-то дикие стихи, и чиновник из Рио-де-Жанейро, живший одновременно с двумя женами, так что мы были не самыми странными в компании. И все же я замечал, что Тита не чувствует себя счастливой. Может, стоит посоветоваться с психологом, предлагал я. Она приходила в бешенство: психолог! Какой психолог способен понять нас? Отстань со своим психологом, Гедали! Я замолкал и снова брался за газеты.
1962 год выдался тревожным: забастовки, митинги, доллар рванул за облака. Так больше продолжаться не может, жуя маслину, говорил Паулу. Администратор одной крупной фирмы, он был моим (Пери?) лучшим другом. Мы обычно встречались по вечерам в уютном баре в центре города. Заказывали пиво и подолгу разговаривали: о делах, о положении в стране, разумеется, да и о прочем разном. Он от меня ничего не скрывал, ни проблем с женой, женщиной непростого характера, умной, красивой, но нервной и закомплексованной, ни того, как тяжело с дочерью, умственно отсталой девочкой. Я больше слушал, а сам старался помалкивать. Когда он спрашивал о моей жизни, приходилось отделываться общими фразами, рассказами о каких-то семейных мелочах, о нашей фазенде в Куатру-Ирманс, о доме в Терезополисе. Большей откровенности я себе позволить не мог, ведь это значило – признаться, что был кентавром. Наше тесное общение и без того становилось опасным: иногда он, вспомнив хороший анекдот смеялся и хлопал меня по колену. Сквозь плотную ткань брюк едва ли прощупывалась шкура, однако риск был. И не только в этом случае. Я рисковал на каждом шагу. А вдруг бы мне понадобилась срочная операция? Или я попал бы под машину? Или кто-нибудь вздумал бы подглядывать в бинокль в окна нашего дома? (На этот случай я принял меры – повесил плотные занавески.) А если бы у меня порвались брюки? Риск. Неизбежный риск для того, кто в моем положении пытался вести нормальный образ жизни.
Уж оно рванет, так рванет, ворчал изрядно подвыпивший Паулу. Оно – это Бразилия: он был уверен, что вот-вот произойдет кровавый переворот с радикальной сменой режима. Этот тип из Риу-Гранди, говорил он, этот Бри-зола – просто псих, страна не готова к социализму. Тут такая каша заварится – он наклонялся ко мне – а нам, евреям, как всегда, расхлебывать. Надо было мне давно податься в Израиль, Гедали. Сидел бы сейчас себе спокойно в киббуце, доил коров. Так нет же, захотел быть умнее всех, решил сначала подзаработать, чтобы в Израиль приехать, видите ли, не с пустыми руками.
Он опустошал очередную кружку пива: ну что я за идиот, Гедали! Никогда я не уеду в Израиль. Ты же знаешь мою жену: вся из себя сложная натура, а вообще-то – истеричная мещанка: ей лишь бы самой было хорошо, а я хоть сдохни.
Он умолкал, но ненадолго, и тут же снова принимался за свое: вечно у меня все не в кассу, Гедали. Пока я носился с мечтами о социализме, мои коллеги сколачивали капиталец. Ну а теперь, когда я решил, что пора и мне подсуетиться, лафе конец – нате вам социализм! И женился я не на той, и дочь у меня больная… На что я такой нужен, Гедали?
Пытаясь утешить его: все не так плохо, Паулу – я приводил в пример наших общих друзей: Жоэл – управляющий сетью магазинов, Арманду – директор филиала североамериканской компании, Жулиу – крупный строительный подрядчик, и все они делают большие деньги, уверены в завтрашнем дне и довольны жизнью.
На деле все обстояло не совсем так: Жоэл страдал язвой желудка и гипертонией, Арманду впадал в панику всякий раз, когда головное предприятие присылало инспекторов с ревизией: ну что опять надо этим гринго Презрительная кличка граждан США, распространенная во всей Латинской Америке.
, и месяца не прошло с тех пор, как тут двое околачивались. На Жулиу подали в суд: он построил Дом на земле, которая ему не принадлежала. Но пьяному и подавленному Паулу не стоило напоминать о неприятном. Я старался увести разговор в сторону. Мы начинали говорить о его любимом виде спорта – беге на длинные дистанции. Паулу считался прекрасным стайером, способным пробежать марафон. Открыл он в себе это призвание совершенно случайно.
– Футбол, волейбол и тому подобные вещи мне никогда особенно не нравились.
Он не был общительным, скорее замкнутым и самоуглубленным. И именно поэтому поступил на факультет общественных наук.
– Ты ведь знаешь, как это бывает: нервы, ты не можешь уснуть, у тебя куча проблем, личных и прочих, ты решаешь, что в обществе что-то не так, и бросаешься изучать его, надеясь, что тебе полегчает. Да только вот не легчает, приятель. Перестанешь ты болеть, если займешься медициной? Не перестанешь. К тому же у нас тогда с Фернандой был полный разлад – я тебе уже рассказывал… Но в конце концов я получил диплом и почти сразу устроился в государственный фонд, который занимался жильем для малоимущих. Это было вскоре после того, как подтвердился диагноз нашей дочери, и я ухватился за работу, как за соломинку, понимаешь, Гедали?
Его коллеги по фонду, почти все – молодые люди левых убеждений, видели в плане построения жилья для малоимущих реальный шаг к социализму. Сначала – жилье для всех, потом – пища для всех, потом – транспорт для всех, а там и средства производства станут общими. То, что дома предстояло строить частным подрядчикам, казалось не столь важным; истина должна была восторжествовать через диалектическое столкновение индивидуального с общим, эгоизма с альтруизмом, себестоимости домов с ценами, взимаемыми подрядчиком, обещанного качества цемента с трещинами, которым рано или поздно суждено было избороздить стены, с громадными разветвленными трещинами, напоминающими замысловатые рисунки (оленьи рога, схемы принятия решений или надписи вроде тех, которые пророк Даниил растолковывал царю). Тем более, что проект включал, в соответствии с идеями французского социалиста Луи Блана (1811 – 1882), создание в государственном секторе экономики самоуправляемых общественных мастерских. Доход от этих мастерских должен был частично распределяться между работниками, частично направляться на здравоохранение и социальное страхование и частично реинвестироваться. Рабочие становились инвесторами – вот в чем была собака зарыта: бить капитализм его же оружием!
В появлении трещин никто из группы – включавшей архитекторов, социологов, экономистов – ни минуты не сомневался, как не сомневался никто и в том, что трещинам этим уготована роль провозвестников социализма; споры шли только о времени их появления. Некоторые считали, что это случится сразу же, другие напоминали, что нельзя недооценивать живучести реакции и ее способности цепляться за власть. Как бы то ни было, максимальный срок, отпускаемый на появление трещин, составлял год-полтора. Стенгазета фонда была полна статьями на эту тему. Кроме того, там публиковались карикатуры и лозунги типа: С хлебом и жильем народ не гнет спину на господ!
Паулу был увлечен этим водоворотом. Иногда воодушевление его доходило до крайних пределов.
– А киббуцы? – кричал он. – Почему бы нам не создать сеть киббуцев?
Некоторые из коллег находили мысль интересной, но были и такие, кто поглядывал на него с недоверием: виной тому определенная настороженность по отношению к Израилю и частично к евреям, под чьей овечьей шкурой, как порой подозревали, нередко скрывались волки сионизма.
Его родителей и родителей Фернанды настораживало нечто иное. Держался бы ты от них подальше, говорили они, все это плохо кончится, ты не имеешь права рисковать, Паулу, ведь ты отец семейства, да и дочь у тебя больная.
– Но я плевать на это хотел. Думал, обычная еврейская паранойя: им на каждом шагу мерещатся суды инквизиции и газовые камеры.
Тем не менее, родители были правы. Правительство сменилось, к руководству фондом пришел некто по имени Онориу, таинственный и зловещий персонаж. Он был абсолютно невозмутим – лицо словно высечено из камня, – и на камне этом ни единой зазубрины, если не считать шрамов от юношеских прыщей. Одевался он всегда в серое, носил черный галстук и несколько архаичные темные очки в металлической оправе. Невозможно было проследить направление его взгляда. И вообще, о нем мало было известно: знали только, что инженер и холостяк. А еще говорили, что он – член какой-то антикоммунистической организации. В своей краткой и сухой тронной речи шеф заявил, что впредь сотрудники фонда должны соблюдать строжайшую дисциплину, а те, кто вздумает протестовать, будут со всей строгостью наказаны. Однако пусть его подчиненные не тревожатся: он – как отец, суров, но не жесток. Кто чист, тому нечего бояться.
– Вопрос был только в том, кто чист, а кто не чист. Никто не чувствовал себя абсолютно незапятнанным. Даже самые белоснежные – и те, возможно, имели в прошлом хоть крошечное пятнышко – неосторожную фразу, некстати сжатый кулак. Я, например, как-то раз написал статью для стенгазеты. Как это следовало расценивать? Как пятнышко? Или у меня был замаран весь подол? Я не знал.
Первое, что распорядился сделать новый начальник – это разрушить все внутренние перегородки, отделяющие один кабинет от другого, и таким образом превратить весь занимаемый фондом этаж здания в центре города в один огромный зал, а столы сотрудников расставить в нем рядами, как парты школьников. Для себя шеф велел соорудить специальный застекленный кабинет рядом со входной дверью. Оттуда легко было следить за всеми служащими.
Вслед за тем он издал несколько приказов, в которых детально расписал, что разрешено делать, а что запрещено.
– И при том, что тогда еще мы, считай, жили при демократии, у власти был Жаниу Жаниу Куадрус да Силва, январь – август 1961 – президент Бразилии.
, до институциональных актов мы тогда еще не дожили.
Паулу практически сидел без работы. Строительство домов для малоимущих было заморожено; время от времени ему направляли на отзыв то или иное дело из давно валявшихся под сукном. В таких случаях он приходил в состояние крайнего волнения, писал по нескольку черновиков, тщательно подбирая слова, судорожно листая энциклопедию или обращаясь за советом к коллегам, которые, впрочем, едва ли могли ему помочь.
Присутствие шефа было постоянным, хотя и не всегда видимым. Иногда он задергивал занавески в своем стеклянном кабинете, а иногда за дымом сигарет, которые он курил одну за другой, фигура его становилась расплывчатой. В такие минуты, особенно когда шеф сидел неподвижно, можно было подумать, что его нет или он далеко. Но вдруг – едва уловимое движение головы, и металлическая оправа очков слегка поблескивала в свете ламп. Нет, он был на месте. Он наблюдал за всеми и все записывал в книжку в темно-зеленом переплете.
Тогда же Паулу сделал странное открытие: его стол вибрировал. Сначала он подумал, что виной тому оживленное движение на улице; потом понял, что сам трясет свой стол.
– Собственной ногой, старик. Качал ногой на нервной почве. Я был буквально клубок нервов.
Он решил, что пора уходить подобру-поздорову. Работу в то время найти было трудно, ребенок требовал больших расходов, но оставаться там не было никаких сил.
– Я смотрел в окно, а там дети носились по площади. Я завидовал им. Их свободе и беспечности.
Однажды рассыльный вручил ему меморандум директора. Следовало явиться в кабинет дирекции в тот же день к трем пополудни. Паулу перепугался, сразу же вообразив самое худшее: обнаружилось что-то, какое-то пятно на его прошлом, что-то, о чем он забыл или даже и вовсе не знал.
Обед не полез в горло. Он сидел на площади Республики, выдумывая оправдания на случай, если потребуется объясняться. В конце концов решил все отрицать. Втянули, мол. Насильно втянули.
В три ровно он постучал в застекленную дверь. Директор велел войти, задернул занавески. Садитесь, сказал он на удивление любезным тоном и протянул Паулу листок с машинописным текстом. Я знаю, вы человек образованный. Хотелось бы узнать ваше мнение.
Это был сонет. Чрезвычайно слабый сонет, в убогих рифмах повествующий о страданиях раненой птички.
Один мой друг сочинил, сказал директор, пристально глядя в глаза Паулу. Близкий друг… У него много таких. Говорит, книга наберется. Я думаю издать ее за счет фонда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30