https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/na-zakaz/
Подвывали, умолкали.
– Чуют недоброе, – говорили мужики.
Наступила ночь. Я лежал на печи, прижавшись к стенке, чтоб не тревожить троих крепко спящих ребят, один другого меньше. На лавках, на полатях, на полу спали люди. То и дело кто-либо просыпался, вставал и заменял догоревшую лучину новой.
Мне не спалось: «В Москве мне показываться опасно… но нужен паспорт… и тотчас же, немедля, – за границу, а там…»
Собака Ворожба не ошибается
Вдруг мне послышалось, словно кто-то часто и дробно стучит в окошко. Прислушался: нет! Видно, почудилось. Только ветер воет в трубе да вьюга бросает снег в оконце. Уснул. Проснулся я под жалобный вой. У двери выла собака Ворожба. Мужики, просыпаясь, стегали ее кнутами, загоняли под лавку. Но Ворожба все возвращалась к двери. Она улеглась у порога и, чуть-чуть приподняв голову, выла все громче и громче. Что-то неладное чуял пес.
Один из мужиков проснулся. Разбудил соседа:
– Идем коней посмотрим.
Они натянули валенки и направились к двери. Собаки сразу же с лаем кинулись вслед за людьми. С трудом открыли дверь из сеней на двор – столько снегу нанес ветер на крыльцо.
– Стой! Человек. Человек за порогом лежит!.. – закричали возчики.
Джунгли. Сумбатов
Я соскочил с печи. Увидел: внесли кого-то в избу и но ложнли на лавку. В полутьме я разглядел старого, с большой бородой полузамерзшего человека в башлыке, натянутом на голову, и в больших валенках. Все – возчики и хозяева – столпились около него. Я взял руку старика. С трудом нащупал еле заметное биение пульса.
– Снегу! – приказал я. – Скорей!
Два мужика принесли снегу; стали растирать полузамерзшего путника. Хозяйка пыталась напоить его горячим молоком с водкой.
Наконец несчастный широко открыл глаза, приподнялся. Стал оглядываться.
Все оживились. Даже собаки. Ворожба, длинная и лохматая, радостно визжала, а хозяйская собака, коротенькая, маленькая, пылкая, с огромными грустными глазами (ее почему-то называли Мухой), стала метаться из угла в угол и лаять.
Старик, видно, не понимал, где находится.
– …Джунгли… джунгли… – вдруг заговорил он. – Сумбатов! Скорей… спасай черепки… вода настигает… не пройду… вода… увидимся в России. Дойду… дойду…
– Какие джунгли? Какой Сумбатов? – спросил я.
Ответа не получил. Очевидно, старик впал в забытье. Все снова улеглись на лавках, на печи и на полатях. Я присел у изголовья больного. Незаметно задремал.
Слуга Никанор
Сквозь сон я почувствовал, что кто-то тихонько трогает меня за рукав. Проснулся. Поймал на себе взгляд старика.
Взгляд этот был удивленный и очень добрый.
– Где я? – спросил он.
– В деревне Скоблики.
– А где Москва?
– Москва?! Далеко. Очень далеко. А кто вы?
– Да слуга. Никанор. Слуга барина моего Федор Федоровича Сумбатова… Отстал я… слуга нерадивый… Беда… беда, шептал он, как в бреду, и вдруг забеспокоился: – А вы, батюшка, кто будете?
– Я врач, доктор я.
Тут больной, полузамерзший человек затих и закрыл глаза. Так он пролежал, тяжело дыша, несколько минут и вдруг поднял веки. Обвел избу ясным взглядом и пристально посмотрел на меня.
– Дохтур, батюшка, скажите мне по правде – буду ли я жив?
– Бог милостив, Никанор, бог милостив, – сказал я, опуская глаза.
– Нет уж, нет на мне милости божией, не уследил, не уберег барина своего, – горестно шептал старик. – Не приведет господь мне увидеть его. И пешком, и конем, и морем, и лесом – все спешил, спешил… и вот тебе конец – не дошел. – И вдруг зашептал быстро и таинственно: – А вам, дохтур, могу ль довериться? Верный вы человек аль нет?
Тяжелый приступ кашля прервал его вопрос. Никанор в изнеможении закрыл глаза и еле слышно прошептал:
– Поздно теперь выбирать да сомневаться. Будь что будет.
Кожаный мешочек
Старик поманил меня пальцем:
– Тайна есть… Передать надо барину… коли бог его сохранил… вот… Попадете в Москву, так найдите дом Сумбатова… адрес вот здесь. – И он указал рукой на небольшой кожаный мешочек, висевший у него на груди. – Берегите его, здесь все планы… карты…
– Какие карты?
– Как дойти до живой воды, до молодильных яблок… Барин-то черепки все собирал… Все расспрашивал у индейцев.
Я догоню
И вдруг старик стал бредить:
– Джунгли… погоди, погоди, Федор Федорович… Потонем мы с тобой… ты беги… Беги… Не оглядывайся… Я догоню…
Он застонал и открыл глаза.
– Сами снимите мешочек. Спрячьте. Сберегите его… Передайте.
Губы его тихо шевелились, но слов уже нельзя было понять.
Дело не в сказке, а в намеке
На старом погосте в январский яркий солнечный день вся деревня хоронила незнакомого старого прохожего.
После похорон я задержался здесь еще на сутки. Возчики собирались в дорогу. В избу беспрестанно заходил народ. Каждый приходивший спрашивал меня, кто был этот прохожий, откуда и не дал ли какого наказа напоследок.
Я терпеливо вкратце повторял одно и то же: имени не сказал, сам издалека, из чужих стран, и что искал он, как в сказке, то ли живую воду, то ли что другое…
– Сказка – она и есть сказка, – недоверчиво сказал один возчик.
– Как бы не так, – возразил другой. – Да вот из нашей деревни люди уходили по сказке, шли по белу свету, искали белые реки…
– Так ведь не нашли!
– Одни не нашли, другие найдут! Нет, прохожий дело понимал…
– Так ведь нет чудес на земле, – утверждал я.
– Ну, живая вода есть на свете… Бьют где-то ее ключи… Есть она, эта вода…
– Сказки! Сказки! – говорил я и тут же ловил себя на том, что в глубине души я по-детски верю и в живую воду, и в молодильные яблоки.
А сам, держа в руках кожаный мешочек с какой-то неведомой картой, думал: сказка – сказкой, но дело не в ней, а в намеке, который неутомимо живет в каждой сказке. Так, может быть, и в этой карте таится еще неведомый людям намек?
Карта и записная книжка
Итак, остался у меня плоский небольшой потертый замшевый мешочек, потемневший и залоснившийся. Никанор носил его под рубашкой на прочном кожаном шнурке. В мешочке оказалась записная книжка, завернутая в кусок брезента, и карта.
Я осторожно расправил слежавшиеся листы книжки. Записи были сделаны черным мягким карандашом и хорошо сохранились.
На первой странице была только одна запись:
«Нашедший сию памятную книжку благоволит вернуть ее по принадлежности ее владельцу, Федору Федоровичу Сумбатову из России, проживающему в городе Москве» (дальше следовал адрес, который я, по вполне понятным причинам, здесь не пишу).
Не стану пересказывать чужие записи. Скажу только: я был взволнован всем, что узнал из этой записной книжки, Я понял – Сумбатов захвачен той же идеей, что и Веригин. Но к ее осуществлению идет с другого конца.
А теперь последние материалы – два доноса, написаны рукою Зимовейкина. Вот они:
«Ваше Превосходительство!
А злодей-то уж в Москве! Мне на подмогу отрядите людей, чтоб задержать лиходея. Ходит он в два места: на Плющиху, в дом Сумбатова, что вернулся из дальних краев, и на мой Малый Кисельный переулок, где Порошины пребывают. Где-нибудь да возьмем его. Может, на бульваре, у Рождественского монастыря по выходе с Кисельного переулка, или еще где. А из повествования к Наташке вижу, что собирается этот беглый из Москвы скрыться. Пусть собирается, а я уж не упущу сию птицу, этого Веригина.
Вашего Превосходительства покорный слуга
Терентий Зимовейкин».
«Ваше Превосходительство!
Не забудьте меня в своих милостях. Ведь с божьей помощью и моим старанием на Рождественском бульваре «под вечер осени ненастный» схватили мы Веригина. Теперь-то он уж кару получит такую, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Уповая, что снизойдет Ваша милость и на меня, грешного, верный слуга Вашего Превосходительства
Зимовейкин Терентий».
ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С СОБОЙ?
Соскочили все гайки, развинтились все винты. Была машина, и нет ее: развалилась. Я бессильно уронил руки: нить удивительного поиска оборвалась.
Вот он, предо мной, этот листок. Последний из спасенных Таней Бобылевой.
Искатель тысячелетней жизни, сопровождаемый жандармами в ссылку, уцелел под снегом Сибири в дикую пургу, не сдался смерти, уже был на пути к спасению и не ведал, что в Москве его ждет западня.
Но куда мне девать себя? За что теперь приняться? Незаметно для себя я стал участником необычайного поиска. И вдруг вижу – все оборвалось… и мой душевный порыв иссякает. Так река в пустыне течет и исчезает, уходит в песок.
Я подошел к окну.
С бассейна звучат разрозненные восклицания, и какие-то мелодии оттуда долетают словно из густого тумана. Зато слышнее, как говорит старая Москва-река с молодым бассейном.
«Какая искусственная, зеленоватая вода в тебе, бассейн», – говорит Москва-река.
«А в тебе, Москва-река, совсем уж потемнела вода»…
«От заботы! От заботы!» – шепчет Москва-река и плывет, плывет меж каменных берегов.
Как беспокойно застучали большие часы на шкафу в ответ на ночной» гудок! Одно беспокойство цепляется за другое. Совсем как колесики в этих часах.
Кто-то лизнул руку. О, это ты, мой старый пес! Зовут тебя Найт. Но ты отзываешься и на кличку «Ночь», «Ночка». Твоя морда легла ко мне на колени. В глазах твоих сострадание, озабоченность.
«Ты словно застыл. Смотри, как бы не оледенела твоя душа», – ты это хочешь сказать мне, пес?
Ты подпрыгнул, ты вскочил, ты встряхнулся, ты носишься вокруг стола, лаешь, приседаешь и снова кидаешься ко мне! Какой вопросительный взгляд у тебя!
Догадался! Догадался: встряхнуться мне надо!
Что ж, давай отодвинем это дело. Но как забыть тебя, неведомый искатель?
И старый пес участливо стучит хвостом по полу. Сухой стук. Но за ним я слышу:
«Конечно! Конечно! Да! Надо отодвинуть от себя это грустное дело… Встряхнуться! Ведь ничего не поделаешь».
И на этот стук я откликаюсь – поднимаюсь с кресла:
– Гулять! Пойдем гулять, Найт, по вечерней Волхонке.
В ответ лай отчаянной радости! И пес приносит свой поводок.
У двери толпятся, мешая друг другу, кот Топ в черном бархатном кафтане и еж Чок в своем игольчатом фраке.
«А мы? А мы? Не возьмут ли и нас гулять?»
Найт уже летит вниз по ступеням.
А где ключи? Здесь.
Дверь захлопнулась.
Тихо в переулке.
Высоко подняли свои лебединые шеи овальные фонари. Сосредоточенно встречает меня моя Волхонка.
На ночном летнем ветру шумит густая рощица тополей. Но на Волхонке она плотно заслонила здание, где в последний раз, покидая Москву, побывал Пушкин. Тогда здесь была первая московская гимназия. В этой рощице не горят фонари. О чем она теперь так задумчиво шумит?
Я снял поводок с собаки.
Обрадованный пес взбежал на пригорок, поросший густой травой. Он лает, бросается в траву, катается, вскакивает, встряхивается совсем так, как в Алуште, когда, поплавав, весь мокрый, он весело выскакивал из моря на песчаный берег. Летели брызги во все стороны. И сейчас он смотрит бодро и уверенно. Точно ночная свежесть смыла сосредоточенно-горестное выражение, с которым он глядел на меня в доме, постукивая о пол хвостом.
Мимо беззастенчивых огней бензоколонки Найт пробегает с пренебрежением: зачем она здесь? И вдруг остановился: удивленный, отрывистый лай!
Ах, вот в чем дело! Действительно смешно: деревья надели белые брюки. Конечно! Ты прав, мой пес. В темноте зеленые кроны деревьев совсем черные, а стволы, покрытые известкой, резко выделяются белизной. Белые летние брюки у деревьев. Конечно, есть чему удивиться, мой старый пес!
Ветер затих.
Редкие троллейбусы идут почти без пассажиров. Но водители, словно упражняясь, привычно называют остановку. Троллейбус уходит дальше. На цветах, на травах, на листьях деревьев возле музея лежит роса. Ни ветерка. Ни шелеста.
А как резко и гулко некогда звучали здесь, на Волхонке, голоса опричников Ивана Грозного! В такую ночь из конюшен выводили они своих коней, седлали их, с гиканьем и свистом носились по притихшему от страха городу.
А как протяжно разносилось по Волхонке строгое погребальное песнопение, когда сам Грозный хоронил в Чертолье лютого Малюту Скуратова, убитого в Ливонии!
Все это было. Было.
Теперь, в этот поздний тихий час, небо над Волхонкой, дома, деревья в сквере возле музея, травы – все отрадно и приветливо, как само слово «Волхонка».
Домой! Пора домой, мой пес Найт.
…Когда-то, в 1827 году, по Волхонке, по улице, на которой я сейчас стою, легкой, радостной походкой проходил и сворачивал на маленькую Ленивку тот, кто затем поднимался на третий этаж дома с правой стороны.
– Здравствуйте! Доброе утро, Василий Андреевич! – живо и приветливо говорил гость.
– Здравствуйте, Александр Сергеевич, – кланялся Пушкину Тропинин. – Пожалуйте! Ожидаю вас.
И художник принимался за свою работу: в тишнне высокой просторной мастерской писал портрет Пушкина.
У самого подъезда, когда я стал ключом открывать дверь, Найт вдруг залаял и посмотрел на меня:
– Что, отошло? Оттаял? Встряхнулся?
«Да! Да! Совсем так, как ты, когда после морского купания вылезаешь на берег».
Уже поздно. За окном погасли фонари. Промелькнул одинокий огонек такси. Скрылся. Все тихо. Лишь тьма приползла к высоким окнам моего кабинета. Взошла луна. Она, конечно, прислушивается к молчанию Волхонки, услышала там те звуки, что недоступны ни мне, ни даже тебе, мой старый верный пес…
Да, Найт, ты хорошо мне посоветовал. Я встряхнулся. Ну, а теперь вот что: завтра утром поеду в Шелковку. Еще раз. А вдруг у этой вишневой бабы где-нибудь еще остались листки?
Решено. Завтра с утра – в Шелковку.
СНОВА В ШЕЛКОВКЕ
На следующий день утром на остановке «Шелковка» я сошел с автобуса № 511, который везет пассажиров в дальние рейсы. Припомнил: так – вперед по ходу автобуса.
Вот и спуск к речке. А где же гуси? Тот злой гусак, что яростно шипел на меня в мой первый несчастный приезд в Шелковку?
Гусей не видно.
Впереди – знакомый дом под зеленой крышей. Кого застану? Таню? Или мамашу? Как-то встретит меня Клавдия Степановна?
Овчарка в глубине сада подняла голову. Но не залаяла. Признала?
На крылечке перед стеклянной террасой сидели двое: Таня и какой-то человек лет тридцати пяти – тридцати семи с загорелым лицом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Чуют недоброе, – говорили мужики.
Наступила ночь. Я лежал на печи, прижавшись к стенке, чтоб не тревожить троих крепко спящих ребят, один другого меньше. На лавках, на полатях, на полу спали люди. То и дело кто-либо просыпался, вставал и заменял догоревшую лучину новой.
Мне не спалось: «В Москве мне показываться опасно… но нужен паспорт… и тотчас же, немедля, – за границу, а там…»
Собака Ворожба не ошибается
Вдруг мне послышалось, словно кто-то часто и дробно стучит в окошко. Прислушался: нет! Видно, почудилось. Только ветер воет в трубе да вьюга бросает снег в оконце. Уснул. Проснулся я под жалобный вой. У двери выла собака Ворожба. Мужики, просыпаясь, стегали ее кнутами, загоняли под лавку. Но Ворожба все возвращалась к двери. Она улеглась у порога и, чуть-чуть приподняв голову, выла все громче и громче. Что-то неладное чуял пес.
Один из мужиков проснулся. Разбудил соседа:
– Идем коней посмотрим.
Они натянули валенки и направились к двери. Собаки сразу же с лаем кинулись вслед за людьми. С трудом открыли дверь из сеней на двор – столько снегу нанес ветер на крыльцо.
– Стой! Человек. Человек за порогом лежит!.. – закричали возчики.
Джунгли. Сумбатов
Я соскочил с печи. Увидел: внесли кого-то в избу и но ложнли на лавку. В полутьме я разглядел старого, с большой бородой полузамерзшего человека в башлыке, натянутом на голову, и в больших валенках. Все – возчики и хозяева – столпились около него. Я взял руку старика. С трудом нащупал еле заметное биение пульса.
– Снегу! – приказал я. – Скорей!
Два мужика принесли снегу; стали растирать полузамерзшего путника. Хозяйка пыталась напоить его горячим молоком с водкой.
Наконец несчастный широко открыл глаза, приподнялся. Стал оглядываться.
Все оживились. Даже собаки. Ворожба, длинная и лохматая, радостно визжала, а хозяйская собака, коротенькая, маленькая, пылкая, с огромными грустными глазами (ее почему-то называли Мухой), стала метаться из угла в угол и лаять.
Старик, видно, не понимал, где находится.
– …Джунгли… джунгли… – вдруг заговорил он. – Сумбатов! Скорей… спасай черепки… вода настигает… не пройду… вода… увидимся в России. Дойду… дойду…
– Какие джунгли? Какой Сумбатов? – спросил я.
Ответа не получил. Очевидно, старик впал в забытье. Все снова улеглись на лавках, на печи и на полатях. Я присел у изголовья больного. Незаметно задремал.
Слуга Никанор
Сквозь сон я почувствовал, что кто-то тихонько трогает меня за рукав. Проснулся. Поймал на себе взгляд старика.
Взгляд этот был удивленный и очень добрый.
– Где я? – спросил он.
– В деревне Скоблики.
– А где Москва?
– Москва?! Далеко. Очень далеко. А кто вы?
– Да слуга. Никанор. Слуга барина моего Федор Федоровича Сумбатова… Отстал я… слуга нерадивый… Беда… беда, шептал он, как в бреду, и вдруг забеспокоился: – А вы, батюшка, кто будете?
– Я врач, доктор я.
Тут больной, полузамерзший человек затих и закрыл глаза. Так он пролежал, тяжело дыша, несколько минут и вдруг поднял веки. Обвел избу ясным взглядом и пристально посмотрел на меня.
– Дохтур, батюшка, скажите мне по правде – буду ли я жив?
– Бог милостив, Никанор, бог милостив, – сказал я, опуская глаза.
– Нет уж, нет на мне милости божией, не уследил, не уберег барина своего, – горестно шептал старик. – Не приведет господь мне увидеть его. И пешком, и конем, и морем, и лесом – все спешил, спешил… и вот тебе конец – не дошел. – И вдруг зашептал быстро и таинственно: – А вам, дохтур, могу ль довериться? Верный вы человек аль нет?
Тяжелый приступ кашля прервал его вопрос. Никанор в изнеможении закрыл глаза и еле слышно прошептал:
– Поздно теперь выбирать да сомневаться. Будь что будет.
Кожаный мешочек
Старик поманил меня пальцем:
– Тайна есть… Передать надо барину… коли бог его сохранил… вот… Попадете в Москву, так найдите дом Сумбатова… адрес вот здесь. – И он указал рукой на небольшой кожаный мешочек, висевший у него на груди. – Берегите его, здесь все планы… карты…
– Какие карты?
– Как дойти до живой воды, до молодильных яблок… Барин-то черепки все собирал… Все расспрашивал у индейцев.
Я догоню
И вдруг старик стал бредить:
– Джунгли… погоди, погоди, Федор Федорович… Потонем мы с тобой… ты беги… Беги… Не оглядывайся… Я догоню…
Он застонал и открыл глаза.
– Сами снимите мешочек. Спрячьте. Сберегите его… Передайте.
Губы его тихо шевелились, но слов уже нельзя было понять.
Дело не в сказке, а в намеке
На старом погосте в январский яркий солнечный день вся деревня хоронила незнакомого старого прохожего.
После похорон я задержался здесь еще на сутки. Возчики собирались в дорогу. В избу беспрестанно заходил народ. Каждый приходивший спрашивал меня, кто был этот прохожий, откуда и не дал ли какого наказа напоследок.
Я терпеливо вкратце повторял одно и то же: имени не сказал, сам издалека, из чужих стран, и что искал он, как в сказке, то ли живую воду, то ли что другое…
– Сказка – она и есть сказка, – недоверчиво сказал один возчик.
– Как бы не так, – возразил другой. – Да вот из нашей деревни люди уходили по сказке, шли по белу свету, искали белые реки…
– Так ведь не нашли!
– Одни не нашли, другие найдут! Нет, прохожий дело понимал…
– Так ведь нет чудес на земле, – утверждал я.
– Ну, живая вода есть на свете… Бьют где-то ее ключи… Есть она, эта вода…
– Сказки! Сказки! – говорил я и тут же ловил себя на том, что в глубине души я по-детски верю и в живую воду, и в молодильные яблоки.
А сам, держа в руках кожаный мешочек с какой-то неведомой картой, думал: сказка – сказкой, но дело не в ней, а в намеке, который неутомимо живет в каждой сказке. Так, может быть, и в этой карте таится еще неведомый людям намек?
Карта и записная книжка
Итак, остался у меня плоский небольшой потертый замшевый мешочек, потемневший и залоснившийся. Никанор носил его под рубашкой на прочном кожаном шнурке. В мешочке оказалась записная книжка, завернутая в кусок брезента, и карта.
Я осторожно расправил слежавшиеся листы книжки. Записи были сделаны черным мягким карандашом и хорошо сохранились.
На первой странице была только одна запись:
«Нашедший сию памятную книжку благоволит вернуть ее по принадлежности ее владельцу, Федору Федоровичу Сумбатову из России, проживающему в городе Москве» (дальше следовал адрес, который я, по вполне понятным причинам, здесь не пишу).
Не стану пересказывать чужие записи. Скажу только: я был взволнован всем, что узнал из этой записной книжки, Я понял – Сумбатов захвачен той же идеей, что и Веригин. Но к ее осуществлению идет с другого конца.
А теперь последние материалы – два доноса, написаны рукою Зимовейкина. Вот они:
«Ваше Превосходительство!
А злодей-то уж в Москве! Мне на подмогу отрядите людей, чтоб задержать лиходея. Ходит он в два места: на Плющиху, в дом Сумбатова, что вернулся из дальних краев, и на мой Малый Кисельный переулок, где Порошины пребывают. Где-нибудь да возьмем его. Может, на бульваре, у Рождественского монастыря по выходе с Кисельного переулка, или еще где. А из повествования к Наташке вижу, что собирается этот беглый из Москвы скрыться. Пусть собирается, а я уж не упущу сию птицу, этого Веригина.
Вашего Превосходительства покорный слуга
Терентий Зимовейкин».
«Ваше Превосходительство!
Не забудьте меня в своих милостях. Ведь с божьей помощью и моим старанием на Рождественском бульваре «под вечер осени ненастный» схватили мы Веригина. Теперь-то он уж кару получит такую, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Уповая, что снизойдет Ваша милость и на меня, грешного, верный слуга Вашего Превосходительства
Зимовейкин Терентий».
ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С СОБОЙ?
Соскочили все гайки, развинтились все винты. Была машина, и нет ее: развалилась. Я бессильно уронил руки: нить удивительного поиска оборвалась.
Вот он, предо мной, этот листок. Последний из спасенных Таней Бобылевой.
Искатель тысячелетней жизни, сопровождаемый жандармами в ссылку, уцелел под снегом Сибири в дикую пургу, не сдался смерти, уже был на пути к спасению и не ведал, что в Москве его ждет западня.
Но куда мне девать себя? За что теперь приняться? Незаметно для себя я стал участником необычайного поиска. И вдруг вижу – все оборвалось… и мой душевный порыв иссякает. Так река в пустыне течет и исчезает, уходит в песок.
Я подошел к окну.
С бассейна звучат разрозненные восклицания, и какие-то мелодии оттуда долетают словно из густого тумана. Зато слышнее, как говорит старая Москва-река с молодым бассейном.
«Какая искусственная, зеленоватая вода в тебе, бассейн», – говорит Москва-река.
«А в тебе, Москва-река, совсем уж потемнела вода»…
«От заботы! От заботы!» – шепчет Москва-река и плывет, плывет меж каменных берегов.
Как беспокойно застучали большие часы на шкафу в ответ на ночной» гудок! Одно беспокойство цепляется за другое. Совсем как колесики в этих часах.
Кто-то лизнул руку. О, это ты, мой старый пес! Зовут тебя Найт. Но ты отзываешься и на кличку «Ночь», «Ночка». Твоя морда легла ко мне на колени. В глазах твоих сострадание, озабоченность.
«Ты словно застыл. Смотри, как бы не оледенела твоя душа», – ты это хочешь сказать мне, пес?
Ты подпрыгнул, ты вскочил, ты встряхнулся, ты носишься вокруг стола, лаешь, приседаешь и снова кидаешься ко мне! Какой вопросительный взгляд у тебя!
Догадался! Догадался: встряхнуться мне надо!
Что ж, давай отодвинем это дело. Но как забыть тебя, неведомый искатель?
И старый пес участливо стучит хвостом по полу. Сухой стук. Но за ним я слышу:
«Конечно! Конечно! Да! Надо отодвинуть от себя это грустное дело… Встряхнуться! Ведь ничего не поделаешь».
И на этот стук я откликаюсь – поднимаюсь с кресла:
– Гулять! Пойдем гулять, Найт, по вечерней Волхонке.
В ответ лай отчаянной радости! И пес приносит свой поводок.
У двери толпятся, мешая друг другу, кот Топ в черном бархатном кафтане и еж Чок в своем игольчатом фраке.
«А мы? А мы? Не возьмут ли и нас гулять?»
Найт уже летит вниз по ступеням.
А где ключи? Здесь.
Дверь захлопнулась.
Тихо в переулке.
Высоко подняли свои лебединые шеи овальные фонари. Сосредоточенно встречает меня моя Волхонка.
На ночном летнем ветру шумит густая рощица тополей. Но на Волхонке она плотно заслонила здание, где в последний раз, покидая Москву, побывал Пушкин. Тогда здесь была первая московская гимназия. В этой рощице не горят фонари. О чем она теперь так задумчиво шумит?
Я снял поводок с собаки.
Обрадованный пес взбежал на пригорок, поросший густой травой. Он лает, бросается в траву, катается, вскакивает, встряхивается совсем так, как в Алуште, когда, поплавав, весь мокрый, он весело выскакивал из моря на песчаный берег. Летели брызги во все стороны. И сейчас он смотрит бодро и уверенно. Точно ночная свежесть смыла сосредоточенно-горестное выражение, с которым он глядел на меня в доме, постукивая о пол хвостом.
Мимо беззастенчивых огней бензоколонки Найт пробегает с пренебрежением: зачем она здесь? И вдруг остановился: удивленный, отрывистый лай!
Ах, вот в чем дело! Действительно смешно: деревья надели белые брюки. Конечно! Ты прав, мой пес. В темноте зеленые кроны деревьев совсем черные, а стволы, покрытые известкой, резко выделяются белизной. Белые летние брюки у деревьев. Конечно, есть чему удивиться, мой старый пес!
Ветер затих.
Редкие троллейбусы идут почти без пассажиров. Но водители, словно упражняясь, привычно называют остановку. Троллейбус уходит дальше. На цветах, на травах, на листьях деревьев возле музея лежит роса. Ни ветерка. Ни шелеста.
А как резко и гулко некогда звучали здесь, на Волхонке, голоса опричников Ивана Грозного! В такую ночь из конюшен выводили они своих коней, седлали их, с гиканьем и свистом носились по притихшему от страха городу.
А как протяжно разносилось по Волхонке строгое погребальное песнопение, когда сам Грозный хоронил в Чертолье лютого Малюту Скуратова, убитого в Ливонии!
Все это было. Было.
Теперь, в этот поздний тихий час, небо над Волхонкой, дома, деревья в сквере возле музея, травы – все отрадно и приветливо, как само слово «Волхонка».
Домой! Пора домой, мой пес Найт.
…Когда-то, в 1827 году, по Волхонке, по улице, на которой я сейчас стою, легкой, радостной походкой проходил и сворачивал на маленькую Ленивку тот, кто затем поднимался на третий этаж дома с правой стороны.
– Здравствуйте! Доброе утро, Василий Андреевич! – живо и приветливо говорил гость.
– Здравствуйте, Александр Сергеевич, – кланялся Пушкину Тропинин. – Пожалуйте! Ожидаю вас.
И художник принимался за свою работу: в тишнне высокой просторной мастерской писал портрет Пушкина.
У самого подъезда, когда я стал ключом открывать дверь, Найт вдруг залаял и посмотрел на меня:
– Что, отошло? Оттаял? Встряхнулся?
«Да! Да! Совсем так, как ты, когда после морского купания вылезаешь на берег».
Уже поздно. За окном погасли фонари. Промелькнул одинокий огонек такси. Скрылся. Все тихо. Лишь тьма приползла к высоким окнам моего кабинета. Взошла луна. Она, конечно, прислушивается к молчанию Волхонки, услышала там те звуки, что недоступны ни мне, ни даже тебе, мой старый верный пес…
Да, Найт, ты хорошо мне посоветовал. Я встряхнулся. Ну, а теперь вот что: завтра утром поеду в Шелковку. Еще раз. А вдруг у этой вишневой бабы где-нибудь еще остались листки?
Решено. Завтра с утра – в Шелковку.
СНОВА В ШЕЛКОВКЕ
На следующий день утром на остановке «Шелковка» я сошел с автобуса № 511, который везет пассажиров в дальние рейсы. Припомнил: так – вперед по ходу автобуса.
Вот и спуск к речке. А где же гуси? Тот злой гусак, что яростно шипел на меня в мой первый несчастный приезд в Шелковку?
Гусей не видно.
Впереди – знакомый дом под зеленой крышей. Кого застану? Таню? Или мамашу? Как-то встретит меня Клавдия Степановна?
Овчарка в глубине сада подняла голову. Но не залаяла. Признала?
На крылечке перед стеклянной террасой сидели двое: Таня и какой-то человек лет тридцати пяти – тридцати семи с загорелым лицом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29