https://wodolei.ru/catalog/unitazy/bezobodkovye/
– Порядок! – сказал я насмешливо. – В Ленинграде – порядок! А в Москве – одна суета…
– Зачем же обобщать? – Юноша еще что-то хотел сказать, но вдруг замолчал: он поймал мой взгляд – а я усиленно рассматривал авоську, висевшую на крюке над его головой.
Я вовсе не любопытен. Какое мне дело до чужих авосек? Но здесь! Чего только в ней не было, в этой сетке. Какой странный натюрморт! Помидоры – и томик Блока, вязка баранок – и «Биогеохимические очерки» Вернадского, творог в пачках – и Рахманинов «Вариации на тему Паганини», бутылка с оливковым маслом – и разноцветные детские кубики в целлофане.
Я отвел глаза, но на скамейке увидел еще одну такую же авоську: коробка диетических яиц, банки сгущенного молока, книга Эйнштейна «Эволюция физики», тут же сыр в яркой финской упаковке и нотная бумага, свернутые в трубочку ноты и поверх всего ребром – патефонная пластинка в красном футляре.
Поезд шел. Останавливался. Пассажиры входили, выходили. В окно я не смотрел: читал книгу. Сколько прошло времени? Не знаю.
– Те… те… – Голос из микрофона очень ясно прозвучал: – Станция Мезенцово! Поезд дальше не идет! Пассажиров прошу освободить салоны вагонов.
– Мезенцово?! – вскочил я: ведь мне надо в Зеленцово! Почему же Мезенцово?!
– Прошу освободить вагоны, – снова раздался голос из громкоговорителя.
Что я наделал! Перепутал поезда! Ну и ну! И этого молодого человека подвел.
– Предвидел! Две нечеткие буквы на вокзальном трафарете могут изменить жизнь человека, – взволнованно, шепотом говорил мой спутник, сходя на платформу и таща свои сетки.
– Жизнь не переменится от того, что два-три часа мы подождем, – ответил я возможно спокойнее, но внутренне негодуя на свою рассеянность.
– А разве случайность не может стать роковой?
– В Ленинграде, конечно, у вас случайности не бывают! Наверно, там буквы на транспарантах печатают и проверяют на фабрике Гознака, как десятирублевки…
– Не смейтесь. Мне завтра играть перед Дмитрием Дмитриевичем.
– Перед кем?
– Перед Дмитрием Дмитриевичем Шостаковичем, – с удивленным нетерпением ответил мой собеседник. – Я должен подготовиться. А я, видите ли, с поезда на поезд прыгаю!
– Обождем два часа здесь, в Мезенцове, а там поедем на промежуточную станцию Меншуткино, сделаем пересадку, и через двадцать минут будет наше Зеленцово, – нарочно рассудительно отвечал я.
Ожидать поезда на Меншуткино было очень, очень скучно.
Шагал и шагал по платформе мой спутник, метался из конца в конец, томился, наконец устал, сел возле меня на скамейку.
Мне захотелось развлечь его.
– Раз судьба нас связала, так давайте познакомимся, – начал я. – Как вас зовут?
– Окольничий Сергей Васильевич, – охотно отозвался молодой человек.
– Итак, вам предстоит разговор с Шостаковичем? – сказал я, после того как назвал себя.
– Да.
– Так вы музыкант?
– Я без пяти минут биохимик.
– Кто?
– Да, да, я на пятом курсе университета.
– Итак, четыре года назад вы шли на экзамен в университет, а знали, что вам надо учиться музыке?
– Нет, я честен перед самим собою. Мир для меня зазвучал совсем недавно… вдруг… Однажды в белую ночь неподалеку от Медного всадника. Я вдруг подумал, что, может, на этом самом месте когда-то Пушкин и Мицкевич укрывались от дождя под одним плащом, – подумал… н вдруг словно что-то прорвалось наружу: и слова Пушкина, и думы Мицкевича. И отсюда началось. Весь мир предстал предо мной в немом многоголосом звучании. Оно не прекращалось ни днем, ни ночью. «Нет, – сказал я себе, – от самого себя не откажешься, никуда не убежишь… Мне надо учиться музыке. А все остальное трын-трава».
Мучительное чувство! Чем бы я ни был занят, но днем и ночью на все, что бы ни случилось, о чем бы ни вспоминал, – на все возникает свое звучание.
Смотрите! Вот мы перепутали поезда, а во мне уже подымается вихрь, рой голосов – они рассказали бы людям о загадке случая, о его значении, о роли в жизни человека. Знаете, о чем я мечтаю? Я хотел бы написать симфонию «Теория вероятностей». И одна из частей – это встреча Пушкина и Мицкевича в ненастье, возле Медного всадника.
Окольничий почему-то внезапно замолчал и стал перекладывать продукты в своих сетках.
Я поднялся со скамьи, чтоб ему не мешать.
«Впечатлительно живет… – подумал я. – Трудна, ох трудна жизнь этого милого человека!»
Теперь уже не Окольничий, а я бродил вдоль станции. Бродил скучно и бездумно. Вглядывался в ослепительную голубизну неба, вслушивался в деловые гудки паровозов, шмыгавших то туда, то сюда…
Медленно я подошел к краю платформы. И вдруг услышал женский голос, идущий откуда-то снизу. Я невольно прислушался.
И вот с этого мгновения все и началось.
ВИШНИ… ВЛАДИМИРСКИЕ ВИШНИ
– А у меня пятистенок… да с железной крышей, – откуда-то снизу долетел до меня низкий, звучный и чем-то обеспокоенный голос женщины. – Летом полдома дачники снимают. Сад у меня вишневый. Им вишни продаю. Все лето варенье варят. Бог весть, сколько сахару изводят. Да пусть варят, их дело. А я вот встаю утром, смотрю па дом, на сад. Вот и говорю дочке: «Дочь! Неужели буду я и дом и сад делить?.. Да с кем? С твоим студентом-художником, который всю свою родню из-под Тулы из колхоза перевезет?»
– А она что? Она-то как отвечает? – послышался высокий голос другой женщины.
– Она-то? Она в ответ: «Мама! Вам бы все сад да сад! Сберечь сад! А любовь мою сберечь вы и не хотите!»
И опять высокий голос:
– Он, студент-то, может, и стоящий человек?
– Он-то? Чего он стоит? Добро бы, на инженера учился, а то… на художника, и все тут. Гол как сокол! Изведет он сад на краски. Моя-то чуть школу кончила – к ней наш агроном посватался. С нашей же деревни. Митрофан Иванович. Настоящий мужчина. Меня до сих пор мамашей называет. – Хозяин мой – покойник, царство ему небесное, – тогда еще жив был. Хозяин сам же придержал это дело! Пусть, мол, девка в институт иностранных языков идет. Высшее обучение получает. Вот она в Москве, в институте, через подружку с этим студентом-художником знакомство свела! Совсем голову потеряла: затвердила одно: люблю и люблю, и все тут. Себя не помнит! Все по выставкам всяким, взявшись за руки, бегают. А что толку в этих выставках?! Нам в дом мужчина нужен… самостоятельный. Взять бы того Митрофана Ивановича – я бы спокойна была и за дочь, и за дом, и за сад. И внука нянчила бы.
Я глянул с высокой платформы и увидел двух женщин, сидящих на траве под лесенкой. Около одной стояла корзина с вишнями, около другой – корзина с грибами.
– Эй! Продайте вишни, – перегнулся я через перила.
– Сюда! Сюда, гражданин. Спуститесь, – степенно начала женщина с вишнями и вдруг резко и сильно, точно ей надо было перекричать толпу, затянула нараспев: – Ви-и-шни… Вла-а-ди-и-мирские вишни-и… Ка-аму вишни, вишни-и…
Я спустился по деревянной пологой лесенке с шаткими ступеньками.
Возле корзины с вишнями сидела крепко сбитая женщина в кофте с разноцветными пуговицами. Серьги в ее ушах чуть-чуть покачивались при каждом движении, на безымянном пальце правой руки поблескивало два обручальных кольца – свое и покойного мужа. И еще: возле корзины с вишнями на земле лежали небольшие листы пожелтевшей бумаги, из которых эта женщина сворачивала кульки. Целая стопа листов. А на стопе – камешки.
Женщина, разговаривая, протянула руку, вытащила из-под камешков один лист, исписанный какими-то цифрами. Почему-то отбросила его в сторону. Взяла еще листы: один, другой, третий. Рука ее – ладонь и пальцы были окрашены темно-красным вишневым соком. Я заметил эту окраску в тот миг, когда она привычным движением свертывала кулек, а потом ловко опрокидывала в него граненый стаканчик, полный вишен.
Один кулек с вишнями был у меня уже в руках, и тут я подумал о своем спутнике.
– Дайте-ка еще один, – попросил л.
– Сделаю! Ладно! – сказала женщина, снова потащила листки бумаги из стопки.
Но тут камешки, придерживавшие все листки, скатились, а неожиданно налетевший ветер унес листы в разные стороны.
– Ну и пусть! – сказала женщина и положила на оставшуюся пачку листков кусок кирпича. Свернула еще один кулек, наполнила вишнями, протянула мне.
Листки, листки… унесенные ветром! Сколько их было тогда?
ДО КРУТОГО ПОВОРОТА – ОДИН ЧАС
Что было дальше? Как будто бы ничего особенного. Дождались поезда, сделали пересадку в Меншуткине, поехали на Зеленцово. О чем-то говорили… О чем? Не помню. Знаю одно: вишни были сочные, спелые и очень душистые. А мой спутник ел их медленно-медленно. Казалось, что каждая вишня приносит ему какую-то свою радость.
Вот и Зеленцово. Приехали! На платформе мы на минуту остановились.
Окольничий спрятал в сетку с продуктами свой кулек, в котором еще оставались вишни, и тут же бережно, подальше от кулька переложил томик академика Вернадского. А я свой пустой кулек смял и бросил в мусорную урну на платформе.
Обо всем этом в таких подробностях я не зря теперь вспоминаю.
Шли молча.
– О чем вы думаете, Сергей Васильевич? – спросил я своего спутника.
– Не могу примириться: две нечеткие буквы на перронном указателе нас запутали, и мы весь день проплутали невесть где.
– И эта случайность может погубить ваше будущее: – не утерпел я.
Мой спутник сделал вид, что не слышит, и продолжал:
– Я с мучением вглядывался в мусорную урну.
– Какую?
– Там, на платформе, вы еще бросили в нее свой пустой кулек. Какая она аляповатая, несуразная, да еще листья аканта отштампованы на ней. А сколько чугуна ушло на это милое создание! В Ленинграде… его безупречная стройная архитектура, серьезная и холодная Нева, настойчивый сумрак белых ночей – там все обязывает к строгости и к себе, и к делам.
– Конечно, на московском небе над нами просто луна, а на ленинградском небе Селена.
– Я думал о вас лучше… – с грустью сказал Окольничий.
– Простите, Сергей Васильевич, – примирительно сказал я, – ведь я просто развлекаюсь, играю словами, а думаю совсем о другом.
– О чем?
– О зайчике. О солнечном зайчике. В моей пустой квартире он по мне скучал, скучал и растаял.
– Опять развлекаетесь словами?
– На этот раз нет, – ответил я. – Мы пришли. Здесь, в этом домике, летом я снимаю комнату. А вот мое окошко.
– Прощайте! – улыбнулся напоследок Окольничий.
– Уверен, что Дмитрий Дмитриевич сразу же почувствует замысел вашей симфонии и поддержит вас, – сказал я, пожимая руку Сергею Васильевичу.
Глаза Окольничего чуть потеплели.
– Спасибо! Большое спасибо! Прощайте.
– Прощайте.
Я вошел в свою комнату. Распахнул окно. Рама задела ствол сосны. Теплый летний сумрак уже обволакивал его.
Выглянув из окна, я увидел, как медленно и задумчиво шел по просеке мой недавний спутник, а его две авоськи с продуктами, книгами и нотами качались и мотались в такт его шагам…
«Так, наверно, он и сам будет мотаться в жизни… А интересный человек, – подумал я. – И, наверно, я его больше не увижу. Жаль. Впрочем, – загадал я, – если он обернется, значит, мы еще увидимся».
Окольничий вдруг остановился. Он, видно, что-то вспомнил, задумался. Но не обернулся. Скрылся.
«Значит, не увидимся! Чепуха! Дачная чепуха. Пора спать!»
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Поздняя ночь. Спокойно лежат на полу светотени. Снова луна поднимается над соснами.
Но мне не спится. Бессонница.
От бревенчатых стен шел смолистый запах.
Сосны даже срубленные живут, раздумывал я. Как странно! Люди срубили сосну… много сосен… Сделали дом. А они, сосны, и срубленные живут, веселя душу своим запахом. И еще какой-то другой запах – сухой и резкий – примешивается к запаху бревен. Мох! Ведь мхом проконопачены пазы меж всех этих бревен.
Луна уже стояла высоко в небе.
Я стал было дремать. Но вот сквозь приближающийся сон мне послышался голос: «Люби, – говорю своей дочери, – агронома, а она хочет за студента-художника. Погибать, значит, саду-то моему вишневому?» Откуда это? Ах да, так говорила женщина, торговавшая вишнями, а голос… Вишневый сад… Вишневый сад… А вот уж другой голос: «Торги… Аукцион на двадцать второе августа…» Сразу узнаю: это Лопахин, он будет рубить вишневый сад. Пьеса Чехова во МХАТе. Умолк Лопахин. Растаял.
Я стал засыпать… Все тихо. Остался только стук топора. Стучит в театре топор – рубят вишневый сад. Стук… Стук…
Проснулся. Стук повторился, но уже наяву – ясно, часто, дробно.
Стучал кто-то в мое окошко:
– Проснитесь!
Я вскочил. У открытого окна стоял при луне тот самый Окольничий, с которым мы плутали сегодня по разным станциям.
– Простите меня – разбудил! Но случилось нечто невероятное…
Я включил свет.
– Ничего не понимаю. Не стойте под окном, как в любовном романсе. Зайдите в дом.
И вот Окольничий сидит у стола. Вид у него встревоженный до крайности.
– Что случилось? Почему молчите?
– Бежал к вам… – Он умолк, уставился неподвижным взглядом на лампочку.
– Так что же случилось?
– Скажите, ведь вы знаете о том, что Кибальчич и на суде и перед казнью думал не о смерти, а о том…
– …чтоб до людей дошло его открытие. И просил суд сохранить его записи, – нетерпеливо подсказал я. – Но к чему это?
– Вы помните там, на станции, урну… ну, мусорную урну?
– Мусорную урну? Не понимаю. О чем вы, Сергей Васильевич!
– Наверное, в том кульке, который вы бросили в мусорную урну на платформе, скрыта разгадка тайны. Впрочем, читайте! Читайте скорее. Еще раз простите, что я помешал вам спать.
Он протянул мне большие смятые листы желтоватой твердой бумаги, измазанные вишневым соком.
– Что это за грязные бумаги?
– Мой кулек из-под вишен.
– Чего вы от меня хотите?
– Читайте!
Нехотя взял я листы и поднес поближе к лампочке.
НЕСКОНЧАЕМАЯ ЖИЗНЬ, ВЕЧНАЯ ЮНОСТЬ
Листы были исписаны четким, но мелким почерком.
Окольничий выдернул из моих рук нижний лист и положил его сверху:
– Для начала возьмите вот это.
Мне бросилось в глаза, что в правом верхнем углу листа очень ясным писарским почерком с лихими завитушками было старательно выведено: «27 августа 1858 года», а в левом – «К протоколу следствия, лист 117-й».
– Это что еще?
– Судебное дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29