купить душевую кабину 90х90 недорого в москве в интернет магазине
А умер не сразу, всякие видения его посещали... Занятно получилось.
- Что же с рукописями делать теперь? - спросил Елисей, вспомнив рассказ, который читал ночью.
- Пусть живут, пока мы рядом копошимся. Посмотрим, на что нас хватит. Может, и мы догадаемся, почему мальчик Фердинанд осенью сорок первого вернулся с полдороги в могилу.
- Загадочно, - Елисей старался не выдать иронии, говорил с серьезным видом. - Молодой парень, жизнь огромная ждет, все волнует, чего только не нафантазируешь... С другой стороны, знаете, - он улыбнулся, - этот библейский скепсис: все, что было, то будет... Ну что его ждало: надоевшая школа, первая сигаретка, друзья-пацаны, девчонки-подружки, выпивки в подворотне. Как он любил шутить: от "Красной зари" до "Красного знамени". У них в округе такие заводы. По этому пути многие его дружки спившиеся прошли с конечной остановкой на погосте.
- Он-то как раз от такого маршрута уклонился, - заметил Илья Ефимович и встрепенулся. - Господи! Да одна графомания наша чего стоит: мечтания, терзания, отчаянье. А хоть одна удачная строка - все окупят! Знаете, как начинается рассказ про домушника? В память врезалось. "Если бы не одно помойное обстоятельство, Федор никогда бы не стал человеком..." Так вот. Уверен, не было еще такого на свете. Вот и ваш библейский скепсис.
- Не мой.
- Ну, нашего ветхозаветного собрата по графомании.
- Илья Ефимович подлил Елисею чая, а тот, все еще занятый разговором, хлебнул полный глоток. Кипяток опалил гортань. Как рыба, открытым ртом он тянул воздух, закрыл глаза, поглощенный кипящей энергией замкнутой в груди. Когда волна огня спала, Елисей открыл глаза и остолбенел в изумлении. Перед ним сидел Фердинанд, иронически смотрел сквозь него и говорил, наверное, Илье Ефимовичу, который очень внимательно слушал.
- Бьюсь об заклад, именно ты, Илья, проводишь меня до лифта крематория. И не отречешься от меня: будут здесь, - он махнул рукой в угол, стоять мои пыльные рукописи - моя плащаница. Выпить бы по такому случаю.
- Ну, это еще бабушка на двое сказала: кто из нас первей.
- Ха-ха, - ухмыльнулся снисходительно Фердинанд, - и будет это чудесными августовскими днями. Люблю это время...
Елисей глаз не закрывал, не моргал, только легкое головокружение: комната как бы дрогнула, завалилась куда-то - и тут же твердь успокоилась и окаменела.
Фердинанда не было и в помине, напротив сидел Илья Ефимович, задумчиво хрумкая печенье, глаза его рассеяно потускнели.
- Фердинанд здесь был? - вырвалось у Елисея.
- Бывал, редко, правда, - Илья Ефимович оживился.
Суть вопроса, конечно, не дошла до него.
- А он не говорил вам, что вы его будете хоронить?
- А что, вам тоже говорил? - заинтересовался он. - Да, было такое. Запомнил. Думал, чепуха, так за рюмкой болтовня. Удивительно, он был прав. - Илья Ефимович оглянулся на окно. - Август, погода чудесная. Лифт крематория. - Он удивленно хохотнул. - И рукописи его. Назвал их "плащаницей". Любопытная метафора.
- И мне тоже сказал.
- Ну вот, как это объяснить? - воскликнул Илья Ефимович. - Его уже не расспросишь. У вас так бывало?
Елисей неопределенно качнул головой. Миколюта задумчиво заговорил о тайнах, которыми полна жизнь.
Скоро Елисей откланялся и, прихватив небольшую рукопись, очутился на лестнице, он смог добрести только до окна. Понимал, если сейчас же не разобраться во всем, то виденное поблекнет, затянется недоверием, и скудоумие жизни потихоньку убедит, что все почудилось - ничего не было.
Елисей приблизил лицо к замызганному мутному стеклу, в нос ударил запах пыли, сухости, от переносицы к затылку пронеслась рассыпающаяся искрами волна... Земля мгновенно приблизилась, он словно окунал в ее песок руки, но по-детски маленькие, слабые. Всего лишь секунду с недоумением он взирал на оцарапанные пальцы с обгрызенными ногтями, а потом накатила спокойная и ласковая волна уверенности, что через минуту, как обычно, из дверей выйдет мама, подхватит его ладошку, и они отправятся домой. Она будет нести тяжелую сумку, в которой лежат нехитрые детсадовские сладости в виде ватрушки с запекшейся корочкой рассыпчатого творога, кусочком запеканки и банки с янтарным компотом, в котором полно изюма, разваренного, переполненного сладостной мякотью.
Закатное майское солнце горело на острой щетинке молодой пахучей травы, жаркими бликами ложилось на крашеные доски детсадовской песочницы, на гнутые трубы детской качалки. Лися в спешке отгребал совком песок, чтобы успеть до прихода матери соорудить тайнички из только что собранных разноцветных стекляшек. Взял первый осколок, поднял его на свет, вглядываясь в темно-красную плоть стекла, в причудливую грань неровного излома. Кроваво-коричневая пелена сдвигалась, поглощая кусты с россыпью нежных листочков, глушила белизну оконных рам, треснувшую штукатурку стены здания. Безмолвно в красном облаке открылась дверь, вышла мама с испуганным лицом, за ней выкатился детсадовский завхоз с жирным злым лицом. Мама шагнула к Лисе, но жилистая рука завхоза вцепилась в рукав пальто. Коричневая материя напряглась складками, потом блеснул солнечный красный зайчик. Завхоз взвизгнул бабьим голосом и схватился за руку, которой только что удерживал маму.
- Еще пожалеешь, - его голос заклокотал и прервался, как будто иссяк воздух, - кровь...
Да, по его руке ползла, увеличиваясь, черная полоса.
- У-у, су-ка, - провыл завхоз. - Я Нинке каждую неделю и масло даю и сахар... - он сжимал рукой порез. - Тебе буду давать. - Он пьяно шатнулся и повалился спиной на дверь. - Пошли со мной, не пожалеешь.
Мама схватила Лисю за руку, красное стеклышко выпорхнуло из пальцев, отдавая всему вокруг яркое разноцветье. Оцепенение схлынуло, и Лися залился ревом, уловив наконец волну ужаса, беспомощности и отчаянья. Мама тащила его и, наверное, безотчетно сдавливала до боли детские пальцы. Он затих и молча терпел боль, понимая, что надо терпеть, надо бежать, надо поспевать за стремительным шагом мамы, и только вместе с ней они смогут избавиться от холодного ужаса, который остался позади.
Мелькали встречные прохожие, промчалась "Победа", показался забор, за которым скрывался родном двор. Мама остановилась, она наклонилась, вглядываясь в его глаза.
- Ты извини, - прошептала она, - я нечаянно, - она погладила его ладонь. Ее глаза затуманились слезами. Она заговорила торопливо, словно заговаривая боль: - Скоро лето, а осенью пойдешь в школу, будешь учиться, пятерки получать, двойки. Но я тебя не буду наказывать, ты всему выучишься, все будешь знать... - она помолчала, потом повторила с сомнением: - Все... а из детского сада я уйду, - она выпрямилась, и они уже без спешки пошли вперед...
Мутное стекло разделило их. Пыль лезла в нос. Елисей медленно сошел по лестнице. Перед ним был тесный, сдавленный стенами домов дворик: окна чуть не валились на асфальт, тут же - клочок травы, песочница, скамейка, за ней куст сирени, падающий вытянутыми побегами к окнам противоположной стены. Со стороны асфальтовой ленты улицы заползла солнечная полоса. Самого солнца видно не было.
Он сел на скамейку. Его мутило непонятными ощущениями. Вспомнил появление жены, не желавшей его участия в похоронах Фердинанда... и сейчас. Он видел, что это обман. В его силах было направить взгляд назад и не торопясь бесстрастно взглянуть вперед... Он поднял голову: над ним в причудливом многоугольнике карнизов крыш томилась родниковая синева неба. Упоительный озноб вспыхнул в позвоночнике, пронзил золотым потоком спину, окутал затылок, невидимым потоком устремился в небесную глубину, в которой растворилась солнечная позолота...
Полевая дорога, темная от ночного тумана, в пятнах коровьих лепешек, потянулась на пригорок, и с каждым шагом становилось тяжелее. Пожалел, что надел сапоги. Не хватало воздуха, льдистые глотки охватывали гортань и не могли наполнить подвешенное в пустоте сердце. Хотелось лечь в серую от инея пожухлую траву, зарыться лицом, руками в ее осенний холод.
Он остановился. Позднее октябрьское солнце все никак не могло пробиться через пелену тумана, лишь вершина пригорка начинала наливаться теплотой. Туда шагала молодая женщина. Он видел копну темно-русых волос, бьющиеся края распахнутой куртки, корзинку на изогнутой руке. За пригорком начнется лес, в котором сейчас полно грибов. Скоро солнце прогонит ночную сырость, заструится порывами легкий ветер, захрустят под ногами ломкие листья...
Его корзина стукнулась о глинистую твердь дороги. Он сделал шаг, другой, подальше от тусклой глины, и постарался удобнее лечь в траву. Сердца не было, затылок холодила трава. К нему склонилось испуганное лицо молодой женщины. Она трогала его руки. Он думал о том, что смерть не может присниться, такое может быть только наяву. Потом появилось ощущение, что все замерло. Не могло подняться солнце, не двигался воздух, застыло лицо женщины. Что же еще?..
Ничего больше не было. Вместо осенней белизны инея на траве - тесный дворик, яркие блики солнца на обшарпанных каменных стенах. По асфальту шаркала старушка с замызганной сумкой в скрюченных пальцах.
Елисей побрел к остановке троллейбуса. Спина все еще холодела от колкой тверди пригорка.
Троллейбус появился, едва он вышел к остановке. Он плюхнулся на свободное сидение, на разогретую солнцем обшивку. Пересекли площадь и покатились в низ, к зоопарку. Здесь еще осталась горячка последних дней. Люди бесцельно бродили по тесным тротуарам, глазели на стены, покрытые воспаленными призывами и восторгами. Троллейбус затормозил у остановки около ограды зоопарка, тут же гранитная плита, на которой сообщалось, что Ленин выступал с речью в зоопарке. На противоположной стороне он увидел Андрея, двоюродного брата жены. Последние годы Андрей не пропускал ни одно сборище, демонстрацию. И сейчас, как обычно, его завитая шевелюра была словно отброшена сильным ветром назад, а лицо сияло восторженным вниманием к собеседникам. Наверняка, обсуждали недавние происшествия. Вот он заговорил, рьяно разбрасывая руки. При волнении он начинал заикаться. А на всяких родственных пирушках отличался тем, что бесстрашно напивался, а потом в туалете болезненно выташнивал только что съеденную пищу. Изредка возвращался к столу, окидывал всех мученическим взглядом и просил извинения.
Почему он или кто-то другой может надеяться на то, что их присутствие здесь, как-то повлияет на жизнь, что-то исправит, изменит? Скорее, это лишь слабая рябь на толще воды. Пройдет и стихнет, а океаническая масса воды будет тяжело перекатывать водяные валы, талдыча глухо свое, малопонятное и неутешительное.
Елисей достал из сумки стопку рукописи Фердинанда, которую вручил ему Илья Ефимович, и открыл наугад.
"Ты наконец набрел на эти строки, - прочитал он. - Не торопись. Я расскажу тебе все..."
***
Я жил всего три дня. Первый день - в октябре сорок первого. Утром отец растолкал меня. Спотыкаясь, в полусне я выбрался за ним во двор. Едва светало, ночной мороз намертво сжал листья и стебли растений, и они застыли неподвижно, сжавшись, словно в испуге от холода смерти. Отец молча ждал, пока я отошел оправиться. Мне даже стало неловко, настолько вызывающе и кощунственно в омертвелой тишине гремела по жестяным от мороза листьям горячая дымящаяся струя. За последние дни я ко многому привык, но сейчас мне каждое движение моего тела, его тепло, сила, казались оскорбительными в этом царстве потустороннего холода и оцепенения.
Через минуту я повернулся к отцу. Он курил, потом молча замял окурок и бросил. Мы оба смотрели, как в окурке ярко тлела последняя искорка и тянулся прозрачный стебелек дыма. Дрогнув, огонек навечно исчез, дым беззвучно отлетел и рассеялся. Меня всего пронзило сознание того, что я последний раз вижу отца, что по сути он уже мертв... И он знает, и думает об этом сейчас. Я поднял глаза на него. О, как мучительно больно смотреть!..
- Да , сынок, - сказал он тихо. - Считай, мы все, - он кивнул на неказистую избенку, - по ту сторону... Тебе надо ехать. Маме передашь все, Коле расскажи. Не забывай...
Он обхватил меня и сжал руками, холодный, жесткий. Шумно задышал в щеку, будто стараясь вдохнуть мою плоть. Его руки еще тяжелее напряглись, как бы силясь втиснуть в меня большое неуклюжее тело. И его тепло проникло в меня, будоражущей волной окатило грудь, обожгло лицо.
Отец засмеялся мне в щеку, царапнул щетиной за ухом - и разом отпрянул.
- Ни о чем не жалей. - Он стиснул пальцами мои плечи. - Пока есть сила в руках, она... - он запнулся, - ничего с нами не сделает.
Через полчаса полуторка резво тряслась по подмерзшей за ночь грязи в сторону Волоколамска. Когда солнце поднялось, сгоняя в глубокие овраги мертвый туман, растапливая белую изморозь с оживающих растений, левее, с северо-запада слабо донеслись глухие раскаты орудийной канонады, после короткой паузы снова долетело злобное ворчание, будто огромный зверь с окровавленной пастью угрожающе рыкал перед прыжком.
Двумя днями раньше, поздно вечером, на одном из привалов я слышал нечто похожее. Отошел в сторону, в темноту, чтобы отдохнуть от многолюдья, бестолковой суеты. Сразу пропал в осенней тьме. Оттуда наблюдал, как у крыльца горели слабые огоньки папирос, блеклый отсвет в оконце избы. Почти на ощупь я брел по мягкой земле все дальше, пока не почуял, что приблизился к черному обрыву. Лица коснулись холодные голые прутья. Я остановился, не решаясь шагнуть дальше. И тут из холодной тьмы долетело тихое урчание, усилилось, наполняясь злобой и ненавистью, и превратилось в звериный рык, от которого все внутри сжалось от страха. Инстинктивно я отпрянул и стал отходить к избам. Потом сообразил, что, может, волк, рыскавший у деревни, предостерег меня от приближения.
Сейчас или днями позже этот окровавленный зверь, чей рык сотрясает души живых на десятки километров вокруг, пожрет отца и поползет дальше.
Мой приятель, который бледнея вслушивался в глухие раскаты за горизонтом, вдруг задрожал, как от смертельного озноба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
- Что же с рукописями делать теперь? - спросил Елисей, вспомнив рассказ, который читал ночью.
- Пусть живут, пока мы рядом копошимся. Посмотрим, на что нас хватит. Может, и мы догадаемся, почему мальчик Фердинанд осенью сорок первого вернулся с полдороги в могилу.
- Загадочно, - Елисей старался не выдать иронии, говорил с серьезным видом. - Молодой парень, жизнь огромная ждет, все волнует, чего только не нафантазируешь... С другой стороны, знаете, - он улыбнулся, - этот библейский скепсис: все, что было, то будет... Ну что его ждало: надоевшая школа, первая сигаретка, друзья-пацаны, девчонки-подружки, выпивки в подворотне. Как он любил шутить: от "Красной зари" до "Красного знамени". У них в округе такие заводы. По этому пути многие его дружки спившиеся прошли с конечной остановкой на погосте.
- Он-то как раз от такого маршрута уклонился, - заметил Илья Ефимович и встрепенулся. - Господи! Да одна графомания наша чего стоит: мечтания, терзания, отчаянье. А хоть одна удачная строка - все окупят! Знаете, как начинается рассказ про домушника? В память врезалось. "Если бы не одно помойное обстоятельство, Федор никогда бы не стал человеком..." Так вот. Уверен, не было еще такого на свете. Вот и ваш библейский скепсис.
- Не мой.
- Ну, нашего ветхозаветного собрата по графомании.
- Илья Ефимович подлил Елисею чая, а тот, все еще занятый разговором, хлебнул полный глоток. Кипяток опалил гортань. Как рыба, открытым ртом он тянул воздух, закрыл глаза, поглощенный кипящей энергией замкнутой в груди. Когда волна огня спала, Елисей открыл глаза и остолбенел в изумлении. Перед ним сидел Фердинанд, иронически смотрел сквозь него и говорил, наверное, Илье Ефимовичу, который очень внимательно слушал.
- Бьюсь об заклад, именно ты, Илья, проводишь меня до лифта крематория. И не отречешься от меня: будут здесь, - он махнул рукой в угол, стоять мои пыльные рукописи - моя плащаница. Выпить бы по такому случаю.
- Ну, это еще бабушка на двое сказала: кто из нас первей.
- Ха-ха, - ухмыльнулся снисходительно Фердинанд, - и будет это чудесными августовскими днями. Люблю это время...
Елисей глаз не закрывал, не моргал, только легкое головокружение: комната как бы дрогнула, завалилась куда-то - и тут же твердь успокоилась и окаменела.
Фердинанда не было и в помине, напротив сидел Илья Ефимович, задумчиво хрумкая печенье, глаза его рассеяно потускнели.
- Фердинанд здесь был? - вырвалось у Елисея.
- Бывал, редко, правда, - Илья Ефимович оживился.
Суть вопроса, конечно, не дошла до него.
- А он не говорил вам, что вы его будете хоронить?
- А что, вам тоже говорил? - заинтересовался он. - Да, было такое. Запомнил. Думал, чепуха, так за рюмкой болтовня. Удивительно, он был прав. - Илья Ефимович оглянулся на окно. - Август, погода чудесная. Лифт крематория. - Он удивленно хохотнул. - И рукописи его. Назвал их "плащаницей". Любопытная метафора.
- И мне тоже сказал.
- Ну вот, как это объяснить? - воскликнул Илья Ефимович. - Его уже не расспросишь. У вас так бывало?
Елисей неопределенно качнул головой. Миколюта задумчиво заговорил о тайнах, которыми полна жизнь.
Скоро Елисей откланялся и, прихватив небольшую рукопись, очутился на лестнице, он смог добрести только до окна. Понимал, если сейчас же не разобраться во всем, то виденное поблекнет, затянется недоверием, и скудоумие жизни потихоньку убедит, что все почудилось - ничего не было.
Елисей приблизил лицо к замызганному мутному стеклу, в нос ударил запах пыли, сухости, от переносицы к затылку пронеслась рассыпающаяся искрами волна... Земля мгновенно приблизилась, он словно окунал в ее песок руки, но по-детски маленькие, слабые. Всего лишь секунду с недоумением он взирал на оцарапанные пальцы с обгрызенными ногтями, а потом накатила спокойная и ласковая волна уверенности, что через минуту, как обычно, из дверей выйдет мама, подхватит его ладошку, и они отправятся домой. Она будет нести тяжелую сумку, в которой лежат нехитрые детсадовские сладости в виде ватрушки с запекшейся корочкой рассыпчатого творога, кусочком запеканки и банки с янтарным компотом, в котором полно изюма, разваренного, переполненного сладостной мякотью.
Закатное майское солнце горело на острой щетинке молодой пахучей травы, жаркими бликами ложилось на крашеные доски детсадовской песочницы, на гнутые трубы детской качалки. Лися в спешке отгребал совком песок, чтобы успеть до прихода матери соорудить тайнички из только что собранных разноцветных стекляшек. Взял первый осколок, поднял его на свет, вглядываясь в темно-красную плоть стекла, в причудливую грань неровного излома. Кроваво-коричневая пелена сдвигалась, поглощая кусты с россыпью нежных листочков, глушила белизну оконных рам, треснувшую штукатурку стены здания. Безмолвно в красном облаке открылась дверь, вышла мама с испуганным лицом, за ней выкатился детсадовский завхоз с жирным злым лицом. Мама шагнула к Лисе, но жилистая рука завхоза вцепилась в рукав пальто. Коричневая материя напряглась складками, потом блеснул солнечный красный зайчик. Завхоз взвизгнул бабьим голосом и схватился за руку, которой только что удерживал маму.
- Еще пожалеешь, - его голос заклокотал и прервался, как будто иссяк воздух, - кровь...
Да, по его руке ползла, увеличиваясь, черная полоса.
- У-у, су-ка, - провыл завхоз. - Я Нинке каждую неделю и масло даю и сахар... - он сжимал рукой порез. - Тебе буду давать. - Он пьяно шатнулся и повалился спиной на дверь. - Пошли со мной, не пожалеешь.
Мама схватила Лисю за руку, красное стеклышко выпорхнуло из пальцев, отдавая всему вокруг яркое разноцветье. Оцепенение схлынуло, и Лися залился ревом, уловив наконец волну ужаса, беспомощности и отчаянья. Мама тащила его и, наверное, безотчетно сдавливала до боли детские пальцы. Он затих и молча терпел боль, понимая, что надо терпеть, надо бежать, надо поспевать за стремительным шагом мамы, и только вместе с ней они смогут избавиться от холодного ужаса, который остался позади.
Мелькали встречные прохожие, промчалась "Победа", показался забор, за которым скрывался родном двор. Мама остановилась, она наклонилась, вглядываясь в его глаза.
- Ты извини, - прошептала она, - я нечаянно, - она погладила его ладонь. Ее глаза затуманились слезами. Она заговорила торопливо, словно заговаривая боль: - Скоро лето, а осенью пойдешь в школу, будешь учиться, пятерки получать, двойки. Но я тебя не буду наказывать, ты всему выучишься, все будешь знать... - она помолчала, потом повторила с сомнением: - Все... а из детского сада я уйду, - она выпрямилась, и они уже без спешки пошли вперед...
Мутное стекло разделило их. Пыль лезла в нос. Елисей медленно сошел по лестнице. Перед ним был тесный, сдавленный стенами домов дворик: окна чуть не валились на асфальт, тут же - клочок травы, песочница, скамейка, за ней куст сирени, падающий вытянутыми побегами к окнам противоположной стены. Со стороны асфальтовой ленты улицы заползла солнечная полоса. Самого солнца видно не было.
Он сел на скамейку. Его мутило непонятными ощущениями. Вспомнил появление жены, не желавшей его участия в похоронах Фердинанда... и сейчас. Он видел, что это обман. В его силах было направить взгляд назад и не торопясь бесстрастно взглянуть вперед... Он поднял голову: над ним в причудливом многоугольнике карнизов крыш томилась родниковая синева неба. Упоительный озноб вспыхнул в позвоночнике, пронзил золотым потоком спину, окутал затылок, невидимым потоком устремился в небесную глубину, в которой растворилась солнечная позолота...
Полевая дорога, темная от ночного тумана, в пятнах коровьих лепешек, потянулась на пригорок, и с каждым шагом становилось тяжелее. Пожалел, что надел сапоги. Не хватало воздуха, льдистые глотки охватывали гортань и не могли наполнить подвешенное в пустоте сердце. Хотелось лечь в серую от инея пожухлую траву, зарыться лицом, руками в ее осенний холод.
Он остановился. Позднее октябрьское солнце все никак не могло пробиться через пелену тумана, лишь вершина пригорка начинала наливаться теплотой. Туда шагала молодая женщина. Он видел копну темно-русых волос, бьющиеся края распахнутой куртки, корзинку на изогнутой руке. За пригорком начнется лес, в котором сейчас полно грибов. Скоро солнце прогонит ночную сырость, заструится порывами легкий ветер, захрустят под ногами ломкие листья...
Его корзина стукнулась о глинистую твердь дороги. Он сделал шаг, другой, подальше от тусклой глины, и постарался удобнее лечь в траву. Сердца не было, затылок холодила трава. К нему склонилось испуганное лицо молодой женщины. Она трогала его руки. Он думал о том, что смерть не может присниться, такое может быть только наяву. Потом появилось ощущение, что все замерло. Не могло подняться солнце, не двигался воздух, застыло лицо женщины. Что же еще?..
Ничего больше не было. Вместо осенней белизны инея на траве - тесный дворик, яркие блики солнца на обшарпанных каменных стенах. По асфальту шаркала старушка с замызганной сумкой в скрюченных пальцах.
Елисей побрел к остановке троллейбуса. Спина все еще холодела от колкой тверди пригорка.
Троллейбус появился, едва он вышел к остановке. Он плюхнулся на свободное сидение, на разогретую солнцем обшивку. Пересекли площадь и покатились в низ, к зоопарку. Здесь еще осталась горячка последних дней. Люди бесцельно бродили по тесным тротуарам, глазели на стены, покрытые воспаленными призывами и восторгами. Троллейбус затормозил у остановки около ограды зоопарка, тут же гранитная плита, на которой сообщалось, что Ленин выступал с речью в зоопарке. На противоположной стороне он увидел Андрея, двоюродного брата жены. Последние годы Андрей не пропускал ни одно сборище, демонстрацию. И сейчас, как обычно, его завитая шевелюра была словно отброшена сильным ветром назад, а лицо сияло восторженным вниманием к собеседникам. Наверняка, обсуждали недавние происшествия. Вот он заговорил, рьяно разбрасывая руки. При волнении он начинал заикаться. А на всяких родственных пирушках отличался тем, что бесстрашно напивался, а потом в туалете болезненно выташнивал только что съеденную пищу. Изредка возвращался к столу, окидывал всех мученическим взглядом и просил извинения.
Почему он или кто-то другой может надеяться на то, что их присутствие здесь, как-то повлияет на жизнь, что-то исправит, изменит? Скорее, это лишь слабая рябь на толще воды. Пройдет и стихнет, а океаническая масса воды будет тяжело перекатывать водяные валы, талдыча глухо свое, малопонятное и неутешительное.
Елисей достал из сумки стопку рукописи Фердинанда, которую вручил ему Илья Ефимович, и открыл наугад.
"Ты наконец набрел на эти строки, - прочитал он. - Не торопись. Я расскажу тебе все..."
***
Я жил всего три дня. Первый день - в октябре сорок первого. Утром отец растолкал меня. Спотыкаясь, в полусне я выбрался за ним во двор. Едва светало, ночной мороз намертво сжал листья и стебли растений, и они застыли неподвижно, сжавшись, словно в испуге от холода смерти. Отец молча ждал, пока я отошел оправиться. Мне даже стало неловко, настолько вызывающе и кощунственно в омертвелой тишине гремела по жестяным от мороза листьям горячая дымящаяся струя. За последние дни я ко многому привык, но сейчас мне каждое движение моего тела, его тепло, сила, казались оскорбительными в этом царстве потустороннего холода и оцепенения.
Через минуту я повернулся к отцу. Он курил, потом молча замял окурок и бросил. Мы оба смотрели, как в окурке ярко тлела последняя искорка и тянулся прозрачный стебелек дыма. Дрогнув, огонек навечно исчез, дым беззвучно отлетел и рассеялся. Меня всего пронзило сознание того, что я последний раз вижу отца, что по сути он уже мертв... И он знает, и думает об этом сейчас. Я поднял глаза на него. О, как мучительно больно смотреть!..
- Да , сынок, - сказал он тихо. - Считай, мы все, - он кивнул на неказистую избенку, - по ту сторону... Тебе надо ехать. Маме передашь все, Коле расскажи. Не забывай...
Он обхватил меня и сжал руками, холодный, жесткий. Шумно задышал в щеку, будто стараясь вдохнуть мою плоть. Его руки еще тяжелее напряглись, как бы силясь втиснуть в меня большое неуклюжее тело. И его тепло проникло в меня, будоражущей волной окатило грудь, обожгло лицо.
Отец засмеялся мне в щеку, царапнул щетиной за ухом - и разом отпрянул.
- Ни о чем не жалей. - Он стиснул пальцами мои плечи. - Пока есть сила в руках, она... - он запнулся, - ничего с нами не сделает.
Через полчаса полуторка резво тряслась по подмерзшей за ночь грязи в сторону Волоколамска. Когда солнце поднялось, сгоняя в глубокие овраги мертвый туман, растапливая белую изморозь с оживающих растений, левее, с северо-запада слабо донеслись глухие раскаты орудийной канонады, после короткой паузы снова долетело злобное ворчание, будто огромный зверь с окровавленной пастью угрожающе рыкал перед прыжком.
Двумя днями раньше, поздно вечером, на одном из привалов я слышал нечто похожее. Отошел в сторону, в темноту, чтобы отдохнуть от многолюдья, бестолковой суеты. Сразу пропал в осенней тьме. Оттуда наблюдал, как у крыльца горели слабые огоньки папирос, блеклый отсвет в оконце избы. Почти на ощупь я брел по мягкой земле все дальше, пока не почуял, что приблизился к черному обрыву. Лица коснулись холодные голые прутья. Я остановился, не решаясь шагнуть дальше. И тут из холодной тьмы долетело тихое урчание, усилилось, наполняясь злобой и ненавистью, и превратилось в звериный рык, от которого все внутри сжалось от страха. Инстинктивно я отпрянул и стал отходить к избам. Потом сообразил, что, может, волк, рыскавший у деревни, предостерег меня от приближения.
Сейчас или днями позже этот окровавленный зверь, чей рык сотрясает души живых на десятки километров вокруг, пожрет отца и поползет дальше.
Мой приятель, который бледнея вслушивался в глухие раскаты за горизонтом, вдруг задрожал, как от смертельного озноба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30