https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/na-zakaz/Kermi/
небо желтело, как свинья на дне корыта. Я уже двое суток не спал дома, ненадолго забываясь дремотой в «Путниках», куда иногда заходил.
Итак, я прошлялся все утро. К часу дня, голодный, я зашел поесть в «Нации», но сидевшая рядом со мной старая гурманка с таким аппетитом пожирала лягушачьи лапки в красном соусе, что я не смог есть. Пока я сидел в кафе, мне казалось, что я слышу, как эти лягушки квакают у нее в животе.
Гордыня? Моя река во мне, и я управляю ею, смеялся египетский фараон, катаясь по своей земле, словно крокодил. Торжествовал ли я оттого, что обладал чем-либо? На самом деле река была не такой уж широкой, и я ни на секунду не мог представить, что стану презирать бедную женщину за то, что она поедает лягушек. Впрочем, кем я был, чтобы судить ближнего моего? Серый изгиб моста смотрелся на фоне неба, как новый ковчег Завета, и я не переставал убеждать себя вопреки всему, что смерть отнюдь не символична и не имеет никаких аналогий.
Почему я вдруг вспомнил о Сен-Луи? Может быть, из-за Страстной пятницы, светлого праздника, думая о котором, я неожиданно изменил направление мыслей? В тот день мы приехали к десяти часам на маленькую эспланаду Деррьер-Бурга, где каждый год 25 августа проходят праздники меда и цветов, и мы втроем разглядывали букеты, растения, цветы, блестевшие и переливавшиеся под солнцем. Жужжали пчелы. На столах, покрытых белыми бумажными скатертями, крестьяне расставили посуду с медом, в котором застревали мухи. В глубине маленькой площади находились подмостки, заваленные корзинами со сливами и грушами. Воздух был пропитан сахаром, какой-то легкостью, и Луи ел мед с ножа, а Анна окунула лицо в ароматный букет, и потом все оно было в рыжей пыльце; Анна смеялась, ослепшая на мгновение от этой пыльцы и радовавшаяся, как ребенок. Мимо нас прошли ослепительные девушки, у каждой из них была почти тяжелая грудь, они несли хризантемы, маргаритки, букеты роз, взятые из ваз, стоявших на земле; водовороты любопытных крутились у столов с медом, и вокруг распространялся аромат оранжерейной мяты. Солнце Сен-Луи было обжигающим, и женщины в фартуках держали в руках стаканы с белым вином, от которого мы сначала даже закашлялись.
Как, должно быть, был счастлив святой король Луи – Людовик IX, собравший этих людей под своим дубом и глядевший, как развевается знамя проституток из Сен-Дени.
Луи сливался с их образами, вдруг выныривая в лучах августовского солнца, неискренний, смеющийся почти неслышно в мощном гуле, создаваемом пчелами.
Я вспомнил те мгновения и вздрогнул от тоски. Что рассмешило его тогда? Цветы, фрукты, пыльца, мед, общая радость, груди девушек, сахарные уста – где вы? Где вы, радости мира? Тебе осталось только одно, подумай об этом. Именно этого я хочу. Я изошел слюной, желая сделать открытие… Разрушающиеся нос, губы, ногти, закапываемые в яму, появляющиеся обратно, снова зарываемые и вновь возвращающиеся обратно, откапываемые из ямы; я делаю плевок в черную дыру, слизывая мед с тени, ночную слюну, слушая слюнявые крики!
Блевать и умереть. Я опять стал блуждать по пустынным улочкам и не решался вернуться домой: зачем? Чтобы застать Анну и Луи?… Впрочем, застану ли я их? В этот час они, наверное, ушли гулять в лес, расположенный чуть выше Совабелена. И вдруг их образы четко предстали моим глазам. Они бок о бок идут по лесу, связанные своим сходством: тот же рост, та же манера ходить, та же улыбка на замкнувшихся лицах; они движутся медленно… меня все больше начинали уязвлять их непроницаемые лица, словно отделенные от всех, доверяющие только друг другу, как соучастники, отгородившиеся от меня стеной – и эта стена страшнее, чем оказалась бы стена любой из моих тюрем. Свет, проникающий сквозь ветви, заставляет блестеть их губы. Песня птиц в мартовском лесу останавливает их, они вздрагивают и снова идут дальше. Мертвая прошлогодняя листва шелестит у них под ногами. Мертвая листва, убитый лисенок… Раздавленный нашей машиной молодой олень. Затишье и сомнение… Вдруг мне показалось, что я теряю их из виду, я поискал их глазами, нашел и снова стал смотреть. Как они прекрасны! Как мне не хватает их изящества! Но от этого только хуже. К чему продолжать страдать из-за них? Я буду по-своему счастлив, если оставлю их. Шли бы они куда подальше, со своей красотой и жестами диких животных! Со своей комедией внешнего благородства. Я ничего не сделал им дурного своим благородством, своим происхождением, своим телом, своими предками. Пусть играют для живых людей. Я отправляюсь к мертвым и постигну совсем иное. Грязь греха… Не мешай мне принять мое собственное решение. Выбрать собственную судьбу… Ты слишком долго вел меня, поэтому не запрещай мне ругаться…
Сказав это, я снова направился по улочкам в сторону серой арки моста. Вознесшаяся арка. Железная ткань, маленькие балки, выделяющиеся своими блестящими заклепками. Я направился к проклятому месту. Вдруг демон, спрятавшийся в перекрытиях моста, внушил мне пойти и состричь бороду, прежде чем сделать это. Ну уж нет. Не хочу быть голым. Моя борода поглотила множество моих слез и укусов со стороны, и я любил ее. Это была одна из немногих вещей, которую я любил и в тот день; а еще я любил свои очки в золотой оправе, которые приводили меня в состояние умиротворения.
Итак, оставим бороду на своем месте. И очки. Я бережно хранил и то, и другое. Они будут приятны вечности. Но теперь возникла иная проблема. Вымыть ли мне руки? Или оправиться на тот берег с черными ногтями? Как сын проповедника я должен был четко помнить правила. Правила возвращаются ко мне в лохмотьях и в блеске. Так же это было и в пять лет. И в семь. И в двенадцать. В тридцать. В пятьдесят пять – в этом году, в пять часов дня Страстной пятницы, грязный свет начинает пачкать небесную тарелку, и несколько кровавых черных сгустков уже возвещают смерть человека.
Что касается правил… Последуем им. Без слабости. Безжалостно. Наступил вечер, и Иисус сказал им: отправимся на другой берег. Становилось темно.
Профиль моста возносился в небо, и проезжавшие по нему машины заставляли конструкцию дрожать. Где же зеленая трава, благословленная Пасхой? Где были в этот час сокрытые в своих тайнах виноградники, белые, словно вытканные из холста, сельские дороги, цветы, крылья птиц, корни, запахи лугов? Где были они в этот недобрый час, первобытные виноградники, когда затихал вдали шум бури? Я вспомнил раненую овцу, которую отец вез из каменоломни, куда она упала, до деревни, где он должен был прочесть проповедь. Вспомнил чашку молока, выпитую вместе с ним на пороге черного и сырого дома. Вспомнил, как чашку поставили потом на деревянную полку, вспомнил воздух, пропитанный запахом сена. Вспомнил словно смазанное маслом лицо крестьянки, провожавшей нас по каменистой улочке, и собаку, которая рванулась при нашем приближении с цепи, но не стала лаять – невдалеке от нас мелькали тени; сорок лет спустя я замечал такие же в вечерних сумерках, блуждающие тени проклятых призраков, заблудившихся в своих лабиринтах. Другое воспоминание посетило меня – могила, могила Р., стоя над которой мы, Анна, Луи и я, страдали тем желто-синим утром поздней осени; и я внезапно подумал тогда, что смогу вернуться в это место – под готический портал, под кипарисы на аллее – только вместе со снегом; в моем воображении нарисовалась зима, снег, на котором оставляют зигзаги малиновки, их следы напоминают стежки швейной машинки на погребальном наряде.
Небо почернело, и оттуда упали несколько снежинок; они проплыли в свете фонарей, и я смотрел на них, как некогда смотрел на лепестки вишневого дерева, уносимые в смерть ледяным дыханием весны. Я автоматически сунул правую руку под пальто и в первый раз нащупал там металлическую рукоятку оружия – гладкую и влажную в моей горячей руке. Я вынул руку из кармана и коснулся ею бороды. И вновь полез в карман. Решительно, небо чернело, я чувствовал теперь только рукоятку пистолета, и эта рукоятка, равно как и ствол оружия, вдруг разрослась до гигантских размеров, как если бы само небесное кладбище растворило все мои мысли о смерти, все мои сожаления и переживания. Так на песке блестят остатки раковин, кусочки, осколки костей, травинки, соломинки, выброшенные на берег ветки, почерневшие, разбухшие, смешавшиеся с пеной. Скажем, что человеческие категории здесь излишни. Странная преграда. Я вспомнил также свой визит в больницу к племяннику Анны, умиравшему от рака мозга маленькому мальчику с большими черными глазами, блестевшими в свете ночника. Молочный свет в зрачках измученного ребенка. Моя рука ласкала в кармане рукоятку автоматического пистолета. Какая же она влажная, эта рукоятка. Какое гладкое это оружие. Я представил, как оно блестит в темноте. Моя рука ласкала его и больше не дрожала. Широкая рука, достойное завершение моих дней на земле… Рот пересох, язык болел. Это отвратительно для того, что я задумал, Плохо умирать, когда во рту пересохло! В ста метрах от меня светились экономные лампочки туалета… Я пошел туда даже не из-за необходимости промочить горло. Я вошел, склонился над раковиной и сделал большой глоток холодной воды. Мне стало лучше. К чему сомневаться? Я всегда сомневался, стоит ли стареть, и вот теперь постарел. Потом я сел в глубине кафе, заказал пива и спокойно выпил его, вспоминая, как пила из большого стакана озаренная солнечным светом Клер Муари. Мне не было грустно. Я был увлечен этим зрелищем: приоткрывающимся ртом, языком, прищуриванием глаз от яркого солнечного света; прежде чем супруга пастора поднялась, скрыв от меня свои обнаженные ноги, она вздрогнула. Я тоже поднялся и вышел из кафе, застегивая пальто. Итак. Мой выигрыш. Я не жалел себя. Думаю даже, что мне определенным образом повезло: я знал день и час. Своего рода привилегия.
Ночь не была холодной. Я прошел по пустынному мосту и маленькими шагами приблизился к садику перед собором. Здесь. Сейчас. Я сел на скамейку. Я не жалел себя, но, в третий раз прикоснувшись к рукоятке пистолета, ощутил прилив отвращения. Что бы вы ни подумали, но в это мгновение вспомнил о прикосновении рукой к бедрам, нежным губам смертных, к сладкой плоти поверх костей, и, устрашенный, на несколько секунд замер. Моя рука оставалась в кармане, нащупывая предмет, который я должен был сейчас вытащить оттуда; я не видел его и не желал видеть. Было около восьми часов. Я поднял глаза к горам… Я был рожден от расы людей с глазами, синими, как альпийское небо; у моего отца, моего деда были такие глаза, и, может быть, не рожденный мной сын имел бы точно такие же. Водосбор, горечавка, озерная вода. Все эти глаза в своих орбитах покоятся на дне могил. Без слез. Без взглядов. Мгновение я размышлял. Потом крепко сжал рукоятку пистолета, вытащил его из кармана, поднес к виску и прислонил к голове. Потом с грустью спустил курок и застрелился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Итак, я прошлялся все утро. К часу дня, голодный, я зашел поесть в «Нации», но сидевшая рядом со мной старая гурманка с таким аппетитом пожирала лягушачьи лапки в красном соусе, что я не смог есть. Пока я сидел в кафе, мне казалось, что я слышу, как эти лягушки квакают у нее в животе.
Гордыня? Моя река во мне, и я управляю ею, смеялся египетский фараон, катаясь по своей земле, словно крокодил. Торжествовал ли я оттого, что обладал чем-либо? На самом деле река была не такой уж широкой, и я ни на секунду не мог представить, что стану презирать бедную женщину за то, что она поедает лягушек. Впрочем, кем я был, чтобы судить ближнего моего? Серый изгиб моста смотрелся на фоне неба, как новый ковчег Завета, и я не переставал убеждать себя вопреки всему, что смерть отнюдь не символична и не имеет никаких аналогий.
Почему я вдруг вспомнил о Сен-Луи? Может быть, из-за Страстной пятницы, светлого праздника, думая о котором, я неожиданно изменил направление мыслей? В тот день мы приехали к десяти часам на маленькую эспланаду Деррьер-Бурга, где каждый год 25 августа проходят праздники меда и цветов, и мы втроем разглядывали букеты, растения, цветы, блестевшие и переливавшиеся под солнцем. Жужжали пчелы. На столах, покрытых белыми бумажными скатертями, крестьяне расставили посуду с медом, в котором застревали мухи. В глубине маленькой площади находились подмостки, заваленные корзинами со сливами и грушами. Воздух был пропитан сахаром, какой-то легкостью, и Луи ел мед с ножа, а Анна окунула лицо в ароматный букет, и потом все оно было в рыжей пыльце; Анна смеялась, ослепшая на мгновение от этой пыльцы и радовавшаяся, как ребенок. Мимо нас прошли ослепительные девушки, у каждой из них была почти тяжелая грудь, они несли хризантемы, маргаритки, букеты роз, взятые из ваз, стоявших на земле; водовороты любопытных крутились у столов с медом, и вокруг распространялся аромат оранжерейной мяты. Солнце Сен-Луи было обжигающим, и женщины в фартуках держали в руках стаканы с белым вином, от которого мы сначала даже закашлялись.
Как, должно быть, был счастлив святой король Луи – Людовик IX, собравший этих людей под своим дубом и глядевший, как развевается знамя проституток из Сен-Дени.
Луи сливался с их образами, вдруг выныривая в лучах августовского солнца, неискренний, смеющийся почти неслышно в мощном гуле, создаваемом пчелами.
Я вспомнил те мгновения и вздрогнул от тоски. Что рассмешило его тогда? Цветы, фрукты, пыльца, мед, общая радость, груди девушек, сахарные уста – где вы? Где вы, радости мира? Тебе осталось только одно, подумай об этом. Именно этого я хочу. Я изошел слюной, желая сделать открытие… Разрушающиеся нос, губы, ногти, закапываемые в яму, появляющиеся обратно, снова зарываемые и вновь возвращающиеся обратно, откапываемые из ямы; я делаю плевок в черную дыру, слизывая мед с тени, ночную слюну, слушая слюнявые крики!
Блевать и умереть. Я опять стал блуждать по пустынным улочкам и не решался вернуться домой: зачем? Чтобы застать Анну и Луи?… Впрочем, застану ли я их? В этот час они, наверное, ушли гулять в лес, расположенный чуть выше Совабелена. И вдруг их образы четко предстали моим глазам. Они бок о бок идут по лесу, связанные своим сходством: тот же рост, та же манера ходить, та же улыбка на замкнувшихся лицах; они движутся медленно… меня все больше начинали уязвлять их непроницаемые лица, словно отделенные от всех, доверяющие только друг другу, как соучастники, отгородившиеся от меня стеной – и эта стена страшнее, чем оказалась бы стена любой из моих тюрем. Свет, проникающий сквозь ветви, заставляет блестеть их губы. Песня птиц в мартовском лесу останавливает их, они вздрагивают и снова идут дальше. Мертвая прошлогодняя листва шелестит у них под ногами. Мертвая листва, убитый лисенок… Раздавленный нашей машиной молодой олень. Затишье и сомнение… Вдруг мне показалось, что я теряю их из виду, я поискал их глазами, нашел и снова стал смотреть. Как они прекрасны! Как мне не хватает их изящества! Но от этого только хуже. К чему продолжать страдать из-за них? Я буду по-своему счастлив, если оставлю их. Шли бы они куда подальше, со своей красотой и жестами диких животных! Со своей комедией внешнего благородства. Я ничего не сделал им дурного своим благородством, своим происхождением, своим телом, своими предками. Пусть играют для живых людей. Я отправляюсь к мертвым и постигну совсем иное. Грязь греха… Не мешай мне принять мое собственное решение. Выбрать собственную судьбу… Ты слишком долго вел меня, поэтому не запрещай мне ругаться…
Сказав это, я снова направился по улочкам в сторону серой арки моста. Вознесшаяся арка. Железная ткань, маленькие балки, выделяющиеся своими блестящими заклепками. Я направился к проклятому месту. Вдруг демон, спрятавшийся в перекрытиях моста, внушил мне пойти и состричь бороду, прежде чем сделать это. Ну уж нет. Не хочу быть голым. Моя борода поглотила множество моих слез и укусов со стороны, и я любил ее. Это была одна из немногих вещей, которую я любил и в тот день; а еще я любил свои очки в золотой оправе, которые приводили меня в состояние умиротворения.
Итак, оставим бороду на своем месте. И очки. Я бережно хранил и то, и другое. Они будут приятны вечности. Но теперь возникла иная проблема. Вымыть ли мне руки? Или оправиться на тот берег с черными ногтями? Как сын проповедника я должен был четко помнить правила. Правила возвращаются ко мне в лохмотьях и в блеске. Так же это было и в пять лет. И в семь. И в двенадцать. В тридцать. В пятьдесят пять – в этом году, в пять часов дня Страстной пятницы, грязный свет начинает пачкать небесную тарелку, и несколько кровавых черных сгустков уже возвещают смерть человека.
Что касается правил… Последуем им. Без слабости. Безжалостно. Наступил вечер, и Иисус сказал им: отправимся на другой берег. Становилось темно.
Профиль моста возносился в небо, и проезжавшие по нему машины заставляли конструкцию дрожать. Где же зеленая трава, благословленная Пасхой? Где были в этот час сокрытые в своих тайнах виноградники, белые, словно вытканные из холста, сельские дороги, цветы, крылья птиц, корни, запахи лугов? Где были они в этот недобрый час, первобытные виноградники, когда затихал вдали шум бури? Я вспомнил раненую овцу, которую отец вез из каменоломни, куда она упала, до деревни, где он должен был прочесть проповедь. Вспомнил чашку молока, выпитую вместе с ним на пороге черного и сырого дома. Вспомнил, как чашку поставили потом на деревянную полку, вспомнил воздух, пропитанный запахом сена. Вспомнил словно смазанное маслом лицо крестьянки, провожавшей нас по каменистой улочке, и собаку, которая рванулась при нашем приближении с цепи, но не стала лаять – невдалеке от нас мелькали тени; сорок лет спустя я замечал такие же в вечерних сумерках, блуждающие тени проклятых призраков, заблудившихся в своих лабиринтах. Другое воспоминание посетило меня – могила, могила Р., стоя над которой мы, Анна, Луи и я, страдали тем желто-синим утром поздней осени; и я внезапно подумал тогда, что смогу вернуться в это место – под готический портал, под кипарисы на аллее – только вместе со снегом; в моем воображении нарисовалась зима, снег, на котором оставляют зигзаги малиновки, их следы напоминают стежки швейной машинки на погребальном наряде.
Небо почернело, и оттуда упали несколько снежинок; они проплыли в свете фонарей, и я смотрел на них, как некогда смотрел на лепестки вишневого дерева, уносимые в смерть ледяным дыханием весны. Я автоматически сунул правую руку под пальто и в первый раз нащупал там металлическую рукоятку оружия – гладкую и влажную в моей горячей руке. Я вынул руку из кармана и коснулся ею бороды. И вновь полез в карман. Решительно, небо чернело, я чувствовал теперь только рукоятку пистолета, и эта рукоятка, равно как и ствол оружия, вдруг разрослась до гигантских размеров, как если бы само небесное кладбище растворило все мои мысли о смерти, все мои сожаления и переживания. Так на песке блестят остатки раковин, кусочки, осколки костей, травинки, соломинки, выброшенные на берег ветки, почерневшие, разбухшие, смешавшиеся с пеной. Скажем, что человеческие категории здесь излишни. Странная преграда. Я вспомнил также свой визит в больницу к племяннику Анны, умиравшему от рака мозга маленькому мальчику с большими черными глазами, блестевшими в свете ночника. Молочный свет в зрачках измученного ребенка. Моя рука ласкала в кармане рукоятку автоматического пистолета. Какая же она влажная, эта рукоятка. Какое гладкое это оружие. Я представил, как оно блестит в темноте. Моя рука ласкала его и больше не дрожала. Широкая рука, достойное завершение моих дней на земле… Рот пересох, язык болел. Это отвратительно для того, что я задумал, Плохо умирать, когда во рту пересохло! В ста метрах от меня светились экономные лампочки туалета… Я пошел туда даже не из-за необходимости промочить горло. Я вошел, склонился над раковиной и сделал большой глоток холодной воды. Мне стало лучше. К чему сомневаться? Я всегда сомневался, стоит ли стареть, и вот теперь постарел. Потом я сел в глубине кафе, заказал пива и спокойно выпил его, вспоминая, как пила из большого стакана озаренная солнечным светом Клер Муари. Мне не было грустно. Я был увлечен этим зрелищем: приоткрывающимся ртом, языком, прищуриванием глаз от яркого солнечного света; прежде чем супруга пастора поднялась, скрыв от меня свои обнаженные ноги, она вздрогнула. Я тоже поднялся и вышел из кафе, застегивая пальто. Итак. Мой выигрыш. Я не жалел себя. Думаю даже, что мне определенным образом повезло: я знал день и час. Своего рода привилегия.
Ночь не была холодной. Я прошел по пустынному мосту и маленькими шагами приблизился к садику перед собором. Здесь. Сейчас. Я сел на скамейку. Я не жалел себя, но, в третий раз прикоснувшись к рукоятке пистолета, ощутил прилив отвращения. Что бы вы ни подумали, но в это мгновение вспомнил о прикосновении рукой к бедрам, нежным губам смертных, к сладкой плоти поверх костей, и, устрашенный, на несколько секунд замер. Моя рука оставалась в кармане, нащупывая предмет, который я должен был сейчас вытащить оттуда; я не видел его и не желал видеть. Было около восьми часов. Я поднял глаза к горам… Я был рожден от расы людей с глазами, синими, как альпийское небо; у моего отца, моего деда были такие глаза, и, может быть, не рожденный мной сын имел бы точно такие же. Водосбор, горечавка, озерная вода. Все эти глаза в своих орбитах покоятся на дне могил. Без слез. Без взглядов. Мгновение я размышлял. Потом крепко сжал рукоятку пистолета, вытащил его из кармана, поднес к виску и прислонил к голове. Потом с грустью спустил курок и застрелился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21