Заказывал тут магазин
Но вот там все же послышались какие-то шорохи, вздохи, как будто кто-то переминался с ноги на ногу.
– Человек! – наконец обозвался, нарушая эту тишину, мужчина или, скорее всего, старик.
Голос у него тоже был не очень звонкий, хриплый и простуженный. Прежде чем вступить в переговоры с этим человеком, спросить его, кто он и чего ему надо, Андрей на минуту затаился, чутко прислушиваясь, нет ли на крыльце еще кого рядом с подозрительным стариком, – и опоздал, тот откликнулся сам:
– Не бойся, открой. Убивец я.
Андрей по-звериному замер в сенях, выигрывая время. Ему все же почудилось, что рядом со стариком есть кто-то еще, какой-то другой, более опасный пришелец, который лишь прикрывается немощным дедом. Андрею даже послышались их разбойные, недобрые переговоры шепотом, в полслова, и он твердо решил дверь не открывать или, открыв, сразу наугад, в эти переговоры, на одну лишь тень и дыхание выстрелить, чтоб ошеломить, а может, сразу и повергнуть противника.
Старик, судя по всему, догадался о намерениях Андрея, но от двери не отошел, а повторил совсем уж жалобно и просяще:
– Открой.
И Андрей вдруг поверил ему, хотя толком и сам бы не смог объяснить, откуда (и по какой причине) возникла эта вера. Но он уже точно знал, что старик на крыльце один и что он ему ничуть не опасен. Андрей поколебался еще несколько мгновений, а потом решительно распахнул дверь.
– Заходи, коли человек! – уже без всякой строгости проговорил он, намеренно пропуская мимо ушей эти странные слова об убивце, которого не надо бояться.
В дверном проеме, тускло, матово освещенном только что взошедшей луной, стоял высокий, довольно крупный мужчина с палкой-посохом в руках. По самую грудь и ниже он зарос тяжело-темной, густой бородой, но бояться его действительно не стоило: был он весь какой-то излишне смирный и покорный, какими в конце концов и становятся люди, проведшие долгие годы в бегах и скитаниях, устали от них и истомились до последней степени и теперь рады любому человеческому участию. Андрею подобных людей видеть доводилось.
– Заходи в дом, – кажется, уже сам немного пугая пришельца, пригласил Андрей.
– А и зайду, – вполне обыденно и мирно (можно было подумать, что они тут встречаются с ним каждый день) ответил тот и, во всем подчиняясь Андрею, пошел впереди него к двери, ведущей из сеней в дом, которую Андрей предусмотрительно оставил распахнутой (на случай, если произойдет схватка, так у Андрея будет пространство для маневра). Судя по тому, как пришелец легко ориентируется в полутемных сенях, было видно, что человек он деревенский, и все их расположение ему хорошо известно.
Остановился он у порога и опять-таки по-деревенски снял шапку. Дальше он не сделал ни шагу, а лишь чуть посторонился к печи, давая Андрею возможность пройти в горницу и зажечь лампу.
Стекло на ней еще не успело остыть, было горячим, но горячим терпимо, так что Андрей, взяв его у самого колпачка двумя пальцами, сумел легко снять и так же легко надеть, когда фитилек от щелчка зажигалки вспыхнул полукруглым лимонно-желтым огоньком. Пришелец все это время терпеливо и молча стоял у порога.
– Проходи в горницу, – позвал его Андрей, повыше выкручивая фитилек.
Пришелец послушно прошел и сел, поставив между колен палку, на венский стул, который ему уступил Андрей.
Теперь при свете ярко сияющей лампы его можно было рассмотреть уже получше. На древнего старика пришелец действительно не смахивал. Было ему на вид не более шестидесяти лет. Чрезмерно старила его лишь эта тяжелая с проседью во многих местах борода да сутулая (скорее, согбенная) не по возрасту спина. Глаза были какими-то горячими, горячечными, то ли уставшими от бессонницы, то ли воспламенившимися от долговременных скитаний.
Минуты две-три Андрей и старик оценивающе смотрели друг на друга, медленно остывая от враждебно-непримиримой стычки в сенях. Никто из них не решался оборвать молчание и тем самым как бы признать свое поражение в этой стычке. Старик, конечно, понимал, что начинать надо ему. Ведь не Андрей же пробрался в ночи к дому и неурочно постучался в дверь, а он, незваный лесной пришелец, и, стало быть, ему есть что сказать, за ним и первое слово в разговоре.
Но старик продолжал молчать, тревожно томился, томил и Андрея, и это томление становилось совсем уж подозрительным. Невольно приходило на ум: а не замыслил ли он все же против Андрея что-то недоброе, намеренно злое, преступное и теперь только выжидает момента, когда тот отвлечется, чтоб преступление свое совершить?
Андрей сделал вид, что поддался на нехитрую эту уловку и даже вынул из кармана руку, которая, похоже, и смущала больше всего старика, останавливала его в разговоре (просто так руку в кармане не держат: там запрятано оружие, пистолет или нож). От старика движение Андрея не укрылось, он заметил его, но ничем не выдал себя, а лишь еще ниже склонил голову над переплетенными на палке ладонями.
Андрею вдруг стало жалко пришельца, его мучений, и он, добровольно признавая свое поражение, спросил его, как и положено спрашивать хозяину дома:
– Есть будешь?
– Нет, не буду, – вздрогнул тот от столь неожиданного вопроса.
– А курить?
– И курить не буду. Я некурящий, – ответил старик и опять замолчал, словно раздумывая, говорить с Андреем дальше или уйти, сокрыв свою тайну и ни в чем не доверившись ему. Но потом все-таки доверился и поднял на Андрея горячечно-болезненные глаза:
– Я не за тем пришел к тебе.
– А зачем же? – как бы немного отступил в разговоре Андрей.
– Человека в последний раз увидеть хочу, – совсем уж удивляя его, проговорил пришелец.
Андрей даже не нашелся, что ответить (или что спросить) на такое откровение, да тот, кажется, и не ожидал от него ни ответа, ни вопроса. Он был к ним почти равнодушен. Еще тяжелее опершись крупными крестьянскими ладонями на крючковатую палку, пришелец скосил взгляд на красный угол, на иконы и лампадку и как бы продолжил разговор с неведомым ему собеседником:
– Просьба у меня к тебе будет…
– Какая? – не то чтобы насторожился, но все же дал понять пришельцу Андрей, что не любую и не всякую просьбу он готов выполнить.
Новое недоверие Андрея было вполне зримым. Старик его уловил, почувствовал и опять затих и так в тишине и напряжении сидел довольно долю, словно испытывал и себя, и хозяина дома. Наконец вздохнул и изложил свою просьбу:
– Похорони меня, как помру.
– А ты что же, помирать собрался? – почему-то без всякого сочувствия к пришельцу спросил Андрей.
– Собрался.
– И как скоро?
– А вот поговорю с тобой, – с нескрываемым облегчением, что все же не забоялся, выдал свое намерение живому человеку, ответил тот, – и помру. Нет мне больше жизни на земле.
Особого желания узнавать, отчего и почему странному этому ночному скитальцу нет больше жизни на земле, у Андрея не было. Столько раз видя на своем веку смерть и сам едва-едва уйдя от нее, он не любил никаких исповедей и даже разговоров о смерти, всегда пресекал их или с раздражением уходил в сторону, когда они возникали помимо его воли и желания. Не мужское это дело – вести разговоры о смерти. Но тут, похоже, был случай особый, и Андрей не стал удерживать пришельца: может быть, тот действительно последний раз видит и последний раз говорит с живым человеком.
Раздражение Андрея тоже не укрылось от чуткого, воспаленного внимания старика, но и выбора у него уже не было: коль решился на разговор, то надо его начинать и как можно скорее заканчивать – другой такой случай вряд ли когда ему еще подвернется.
– Убивец я, – начал он свой рассказ с тяжелого, выстраданного вздоха. – Да еще и какой страшный, изуверский. Любимую женщину и сестру ее, разлучницу, убил вот этой швайкой.
При этом пришелец нагнулся и вынул из-за голенища измазанных весенней глиной и грязью сапог похожее на плотницкий буравчик орудие убийства, швайку, которой и здесь, в Кувшинках, колют свиней: длинный с поперечным черенком стерженек, свайка, а на ней остро заточенное лезвие-перышко. При ударе швайка легко проникает в тело и наносит смертельную рану прямо в сердце. Для верности ее в последнее мгновение еще доворачивают за поперечный черенок-ручку, и тогда быстрая, без единого вскрика смерть неминуема. Андрей несколько раз, помогая отцу колоть перед Рождеством кабана, тоже брал ее в руки.
– Страшное для человека орудие, – словно догадавшись о его мыслях, продолжил старик. – А ведь до этого своего изуверского убийства я ни единого человека не то что пальцем, словом бранным не тронул.
Андрею, наверное, как-то надо было вмешаться в разговор, чтобы облегчить запоздалое это раскаяние старика, но он промолчал и вовсе не потому, что боялся вспугнуть рассказчика, а потому, что все же не в силах был себе представить, как можно этой швайкой убить живого беззащитного человека, женщину. В бою. в схватке не раз видел Андрей кровь, предсмертные страдания, слышал крики и душераздирающие стоны, но то в бою, где каждая из сторон имела одинаковые шансы на победу, на жизнь и смерть, а здесь все заранее было предрешено и от этого вдвойне страшно.
– Может, тебе неинтересно? – тоже на минуту замолчал старик и опять вскинул на Андрея воспаленно-влажный взгляд.
– Нет, почему же, рассказывай, – ответил Андрей, но на всякий случай потверже уперся подошвой армейского ботинка в дверной косяк: мало ли что может быть в голове у этого, похоже, уже совсем безумного старика.
Но тот повел себя вполне мирно и осознанно. Спрятал швайку назад за голенище и стал во всех подробностях, словно на последнем каком Страшном суде рассказывать историю своей жизни и своего преступления.
Андрей, расслабив ногу, привалился теперь к косяку спиной и слушал.
– Родом я не здешний, – постепенно втягивался в рассказ старик, – а издалека, с Украины. Семья у нас по отцу-матери была большая, дружная, пять братьев и одна сестра. Я – самый старший. В войну еще родился, когда отец с фронта пришел тяжелораненый и увечный.
Работать в колхозе по своему увечью он на равных с другими мужиками не мог, перебивался на всяких бросовых, малоденежных должностях: то воловником при колхозном дворе, сбрую и упряжь выдавал, то дежурным в конторе, то даже завклубом. В конце концов все эти службы на побегушках ему надоели, человек он был по своей природе самостоятельный, серьезный, и решился отец пойти в деревенские пастухи. Я к тому времени уже подрос, лет двенадцати был, братья чуть поменьше, но тоже на ногах, в общем – артель. Стали мы пасти хозяйское стадо с ранней весны до поздней осени. Кто пробовал, знает – не мед. Но все же кое-как семейную свою жизнь поправили. Пастухам тогда у нас сельчане платили неплохо: за корову по два пуда картошки в год давали да немного деньгами. Корзины мы еще плели в лугах – тоже приработок.
Пас я скотину до окончания семилетки, а потом пошел в колхоз на общие работы: пахал, сеял, косить вместе со взрослыми мужиками начал лет с семнадцати, силою и терпением Бог меня не обидел, крепок был, широк в кости. Это я теперь совсем извелся.
В пастушеские свои годы приметил я одну девчонку, Марусю Головачеву. Смешная такая была, востроглазая, егоза егозой. Пойду скотину занимать, а она уже стоит с хворостинкою в руках у калитки, вроде как корову в стадо выгонять, а на самом деле меня поджидает (после призналась), чем-то я ей тоже глянулся. Дружили мы с Марусей целых пять лет, вначале, понятно, по-детски, по-школьному, а потом уже и всерьез, по-юношески, по-молодому. Три года ждала меня Маруся из армии. (Я тут, неподалеку, в ваших местах служил, в Вышкове.) Тоже дело нешуточное, а по теперешним временам так, поди, и вовсе невозможное. Вдруг солдатик на военной службе найдет себе какую другую, попригожей, позавлекательней, городскую? А у прежней его деревенской подружки годы и уйдут, кому она после, перестарок, будет нужна? Но мы с Марусей оба однолюбами оказались: верность и клятву в разлуке не нарушили.
Поженились мы сразу, как только я пришел домой, свадьбу сыграли по всем деревенским правилам, с тройками-бубенцами. До сих пор помню.
Работать я поначалу пошел не в колхоз, а устроился в городе, в пожарке, родственник там у меня служил, дядя. Он и сманил: мол, что ты все будешь волам хвосты в колхозе крутить, давай в город прибивайся. Я и послушался, пошел сгоряча в пожарку: как же, старший сержант запаса, лучший в полку стрелок – и опять в колхоз?! Но проработал в пожарке недолго, может, всего с год. Маруся к тому времени сына мне родила, первенца (после у нас еще трое ребятишек нашлось, правда, все девки), надо побольше с ней рядом быть и особенно по ночам: мальчишка оказался беспокойный, спал плохо. Во-вторых, дом мы начали собственный строить, каждая свободная минута у меня на счету, а я только на одну дорогу в город за семь километров по два часа трачу, хотя и велосипедом обзавелся. Но главное, не лежала у меня душа к пожарной службе: каждый день-ночь что-нибудь в округе да горит, людской крик, плач, стоны, а иногда так и смерть. Погасить пожар мы, конечно, если подоспеем вовремя, погасим, не дадим перекинуться огню на другие постройки (а они у нас все сплошь деревянные, соломою крытые), но от горящего дома одни только головешки да уголья остаются. Не по мне все это разорение. Я и говорю Марусе: давай вернусь я назад в колхоз, на землю. Возьму на откорм бычков, буду выращивать, огорода нам за мое возвращение прирежут еще с полгектара, пустовать, чай, не будет. Сила и желание работать, сама знаешь, у меня есть. Да и ты вон какая работящая, дети не дети, а ферму не бросаешь, первая среди доярок. Маруся не против. Да и какая женщина будет против, когда мужик не из дому бежит, а, наоборот, в дом возвращается.
В общем, бросил я свою пожарку, взял бычков, стал выращивать, к осени мы с деньгами и немалыми, дом в два года достроили, новоселье сыграли. Зимой у меня еще один приработок объявился: свиней по крестьянским подворьям резать-колоть. Мужики нынче хлипкие пошли, к этому делу неприспособленные, крови боятся. А я – ничего, рука крепкая. Заказал себе в кузнице вот эту швайку и на любой призыв откликаюсь с охотою – надо людей выручать, а то, глядишь, по робости своей и неумению без свежины к празднику останутся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
– Человек! – наконец обозвался, нарушая эту тишину, мужчина или, скорее всего, старик.
Голос у него тоже был не очень звонкий, хриплый и простуженный. Прежде чем вступить в переговоры с этим человеком, спросить его, кто он и чего ему надо, Андрей на минуту затаился, чутко прислушиваясь, нет ли на крыльце еще кого рядом с подозрительным стариком, – и опоздал, тот откликнулся сам:
– Не бойся, открой. Убивец я.
Андрей по-звериному замер в сенях, выигрывая время. Ему все же почудилось, что рядом со стариком есть кто-то еще, какой-то другой, более опасный пришелец, который лишь прикрывается немощным дедом. Андрею даже послышались их разбойные, недобрые переговоры шепотом, в полслова, и он твердо решил дверь не открывать или, открыв, сразу наугад, в эти переговоры, на одну лишь тень и дыхание выстрелить, чтоб ошеломить, а может, сразу и повергнуть противника.
Старик, судя по всему, догадался о намерениях Андрея, но от двери не отошел, а повторил совсем уж жалобно и просяще:
– Открой.
И Андрей вдруг поверил ему, хотя толком и сам бы не смог объяснить, откуда (и по какой причине) возникла эта вера. Но он уже точно знал, что старик на крыльце один и что он ему ничуть не опасен. Андрей поколебался еще несколько мгновений, а потом решительно распахнул дверь.
– Заходи, коли человек! – уже без всякой строгости проговорил он, намеренно пропуская мимо ушей эти странные слова об убивце, которого не надо бояться.
В дверном проеме, тускло, матово освещенном только что взошедшей луной, стоял высокий, довольно крупный мужчина с палкой-посохом в руках. По самую грудь и ниже он зарос тяжело-темной, густой бородой, но бояться его действительно не стоило: был он весь какой-то излишне смирный и покорный, какими в конце концов и становятся люди, проведшие долгие годы в бегах и скитаниях, устали от них и истомились до последней степени и теперь рады любому человеческому участию. Андрею подобных людей видеть доводилось.
– Заходи в дом, – кажется, уже сам немного пугая пришельца, пригласил Андрей.
– А и зайду, – вполне обыденно и мирно (можно было подумать, что они тут встречаются с ним каждый день) ответил тот и, во всем подчиняясь Андрею, пошел впереди него к двери, ведущей из сеней в дом, которую Андрей предусмотрительно оставил распахнутой (на случай, если произойдет схватка, так у Андрея будет пространство для маневра). Судя по тому, как пришелец легко ориентируется в полутемных сенях, было видно, что человек он деревенский, и все их расположение ему хорошо известно.
Остановился он у порога и опять-таки по-деревенски снял шапку. Дальше он не сделал ни шагу, а лишь чуть посторонился к печи, давая Андрею возможность пройти в горницу и зажечь лампу.
Стекло на ней еще не успело остыть, было горячим, но горячим терпимо, так что Андрей, взяв его у самого колпачка двумя пальцами, сумел легко снять и так же легко надеть, когда фитилек от щелчка зажигалки вспыхнул полукруглым лимонно-желтым огоньком. Пришелец все это время терпеливо и молча стоял у порога.
– Проходи в горницу, – позвал его Андрей, повыше выкручивая фитилек.
Пришелец послушно прошел и сел, поставив между колен палку, на венский стул, который ему уступил Андрей.
Теперь при свете ярко сияющей лампы его можно было рассмотреть уже получше. На древнего старика пришелец действительно не смахивал. Было ему на вид не более шестидесяти лет. Чрезмерно старила его лишь эта тяжелая с проседью во многих местах борода да сутулая (скорее, согбенная) не по возрасту спина. Глаза были какими-то горячими, горячечными, то ли уставшими от бессонницы, то ли воспламенившимися от долговременных скитаний.
Минуты две-три Андрей и старик оценивающе смотрели друг на друга, медленно остывая от враждебно-непримиримой стычки в сенях. Никто из них не решался оборвать молчание и тем самым как бы признать свое поражение в этой стычке. Старик, конечно, понимал, что начинать надо ему. Ведь не Андрей же пробрался в ночи к дому и неурочно постучался в дверь, а он, незваный лесной пришелец, и, стало быть, ему есть что сказать, за ним и первое слово в разговоре.
Но старик продолжал молчать, тревожно томился, томил и Андрея, и это томление становилось совсем уж подозрительным. Невольно приходило на ум: а не замыслил ли он все же против Андрея что-то недоброе, намеренно злое, преступное и теперь только выжидает момента, когда тот отвлечется, чтоб преступление свое совершить?
Андрей сделал вид, что поддался на нехитрую эту уловку и даже вынул из кармана руку, которая, похоже, и смущала больше всего старика, останавливала его в разговоре (просто так руку в кармане не держат: там запрятано оружие, пистолет или нож). От старика движение Андрея не укрылось, он заметил его, но ничем не выдал себя, а лишь еще ниже склонил голову над переплетенными на палке ладонями.
Андрею вдруг стало жалко пришельца, его мучений, и он, добровольно признавая свое поражение, спросил его, как и положено спрашивать хозяину дома:
– Есть будешь?
– Нет, не буду, – вздрогнул тот от столь неожиданного вопроса.
– А курить?
– И курить не буду. Я некурящий, – ответил старик и опять замолчал, словно раздумывая, говорить с Андреем дальше или уйти, сокрыв свою тайну и ни в чем не доверившись ему. Но потом все-таки доверился и поднял на Андрея горячечно-болезненные глаза:
– Я не за тем пришел к тебе.
– А зачем же? – как бы немного отступил в разговоре Андрей.
– Человека в последний раз увидеть хочу, – совсем уж удивляя его, проговорил пришелец.
Андрей даже не нашелся, что ответить (или что спросить) на такое откровение, да тот, кажется, и не ожидал от него ни ответа, ни вопроса. Он был к ним почти равнодушен. Еще тяжелее опершись крупными крестьянскими ладонями на крючковатую палку, пришелец скосил взгляд на красный угол, на иконы и лампадку и как бы продолжил разговор с неведомым ему собеседником:
– Просьба у меня к тебе будет…
– Какая? – не то чтобы насторожился, но все же дал понять пришельцу Андрей, что не любую и не всякую просьбу он готов выполнить.
Новое недоверие Андрея было вполне зримым. Старик его уловил, почувствовал и опять затих и так в тишине и напряжении сидел довольно долю, словно испытывал и себя, и хозяина дома. Наконец вздохнул и изложил свою просьбу:
– Похорони меня, как помру.
– А ты что же, помирать собрался? – почему-то без всякого сочувствия к пришельцу спросил Андрей.
– Собрался.
– И как скоро?
– А вот поговорю с тобой, – с нескрываемым облегчением, что все же не забоялся, выдал свое намерение живому человеку, ответил тот, – и помру. Нет мне больше жизни на земле.
Особого желания узнавать, отчего и почему странному этому ночному скитальцу нет больше жизни на земле, у Андрея не было. Столько раз видя на своем веку смерть и сам едва-едва уйдя от нее, он не любил никаких исповедей и даже разговоров о смерти, всегда пресекал их или с раздражением уходил в сторону, когда они возникали помимо его воли и желания. Не мужское это дело – вести разговоры о смерти. Но тут, похоже, был случай особый, и Андрей не стал удерживать пришельца: может быть, тот действительно последний раз видит и последний раз говорит с живым человеком.
Раздражение Андрея тоже не укрылось от чуткого, воспаленного внимания старика, но и выбора у него уже не было: коль решился на разговор, то надо его начинать и как можно скорее заканчивать – другой такой случай вряд ли когда ему еще подвернется.
– Убивец я, – начал он свой рассказ с тяжелого, выстраданного вздоха. – Да еще и какой страшный, изуверский. Любимую женщину и сестру ее, разлучницу, убил вот этой швайкой.
При этом пришелец нагнулся и вынул из-за голенища измазанных весенней глиной и грязью сапог похожее на плотницкий буравчик орудие убийства, швайку, которой и здесь, в Кувшинках, колют свиней: длинный с поперечным черенком стерженек, свайка, а на ней остро заточенное лезвие-перышко. При ударе швайка легко проникает в тело и наносит смертельную рану прямо в сердце. Для верности ее в последнее мгновение еще доворачивают за поперечный черенок-ручку, и тогда быстрая, без единого вскрика смерть неминуема. Андрей несколько раз, помогая отцу колоть перед Рождеством кабана, тоже брал ее в руки.
– Страшное для человека орудие, – словно догадавшись о его мыслях, продолжил старик. – А ведь до этого своего изуверского убийства я ни единого человека не то что пальцем, словом бранным не тронул.
Андрею, наверное, как-то надо было вмешаться в разговор, чтобы облегчить запоздалое это раскаяние старика, но он промолчал и вовсе не потому, что боялся вспугнуть рассказчика, а потому, что все же не в силах был себе представить, как можно этой швайкой убить живого беззащитного человека, женщину. В бою. в схватке не раз видел Андрей кровь, предсмертные страдания, слышал крики и душераздирающие стоны, но то в бою, где каждая из сторон имела одинаковые шансы на победу, на жизнь и смерть, а здесь все заранее было предрешено и от этого вдвойне страшно.
– Может, тебе неинтересно? – тоже на минуту замолчал старик и опять вскинул на Андрея воспаленно-влажный взгляд.
– Нет, почему же, рассказывай, – ответил Андрей, но на всякий случай потверже уперся подошвой армейского ботинка в дверной косяк: мало ли что может быть в голове у этого, похоже, уже совсем безумного старика.
Но тот повел себя вполне мирно и осознанно. Спрятал швайку назад за голенище и стал во всех подробностях, словно на последнем каком Страшном суде рассказывать историю своей жизни и своего преступления.
Андрей, расслабив ногу, привалился теперь к косяку спиной и слушал.
– Родом я не здешний, – постепенно втягивался в рассказ старик, – а издалека, с Украины. Семья у нас по отцу-матери была большая, дружная, пять братьев и одна сестра. Я – самый старший. В войну еще родился, когда отец с фронта пришел тяжелораненый и увечный.
Работать в колхозе по своему увечью он на равных с другими мужиками не мог, перебивался на всяких бросовых, малоденежных должностях: то воловником при колхозном дворе, сбрую и упряжь выдавал, то дежурным в конторе, то даже завклубом. В конце концов все эти службы на побегушках ему надоели, человек он был по своей природе самостоятельный, серьезный, и решился отец пойти в деревенские пастухи. Я к тому времени уже подрос, лет двенадцати был, братья чуть поменьше, но тоже на ногах, в общем – артель. Стали мы пасти хозяйское стадо с ранней весны до поздней осени. Кто пробовал, знает – не мед. Но все же кое-как семейную свою жизнь поправили. Пастухам тогда у нас сельчане платили неплохо: за корову по два пуда картошки в год давали да немного деньгами. Корзины мы еще плели в лугах – тоже приработок.
Пас я скотину до окончания семилетки, а потом пошел в колхоз на общие работы: пахал, сеял, косить вместе со взрослыми мужиками начал лет с семнадцати, силою и терпением Бог меня не обидел, крепок был, широк в кости. Это я теперь совсем извелся.
В пастушеские свои годы приметил я одну девчонку, Марусю Головачеву. Смешная такая была, востроглазая, егоза егозой. Пойду скотину занимать, а она уже стоит с хворостинкою в руках у калитки, вроде как корову в стадо выгонять, а на самом деле меня поджидает (после призналась), чем-то я ей тоже глянулся. Дружили мы с Марусей целых пять лет, вначале, понятно, по-детски, по-школьному, а потом уже и всерьез, по-юношески, по-молодому. Три года ждала меня Маруся из армии. (Я тут, неподалеку, в ваших местах служил, в Вышкове.) Тоже дело нешуточное, а по теперешним временам так, поди, и вовсе невозможное. Вдруг солдатик на военной службе найдет себе какую другую, попригожей, позавлекательней, городскую? А у прежней его деревенской подружки годы и уйдут, кому она после, перестарок, будет нужна? Но мы с Марусей оба однолюбами оказались: верность и клятву в разлуке не нарушили.
Поженились мы сразу, как только я пришел домой, свадьбу сыграли по всем деревенским правилам, с тройками-бубенцами. До сих пор помню.
Работать я поначалу пошел не в колхоз, а устроился в городе, в пожарке, родственник там у меня служил, дядя. Он и сманил: мол, что ты все будешь волам хвосты в колхозе крутить, давай в город прибивайся. Я и послушался, пошел сгоряча в пожарку: как же, старший сержант запаса, лучший в полку стрелок – и опять в колхоз?! Но проработал в пожарке недолго, может, всего с год. Маруся к тому времени сына мне родила, первенца (после у нас еще трое ребятишек нашлось, правда, все девки), надо побольше с ней рядом быть и особенно по ночам: мальчишка оказался беспокойный, спал плохо. Во-вторых, дом мы начали собственный строить, каждая свободная минута у меня на счету, а я только на одну дорогу в город за семь километров по два часа трачу, хотя и велосипедом обзавелся. Но главное, не лежала у меня душа к пожарной службе: каждый день-ночь что-нибудь в округе да горит, людской крик, плач, стоны, а иногда так и смерть. Погасить пожар мы, конечно, если подоспеем вовремя, погасим, не дадим перекинуться огню на другие постройки (а они у нас все сплошь деревянные, соломою крытые), но от горящего дома одни только головешки да уголья остаются. Не по мне все это разорение. Я и говорю Марусе: давай вернусь я назад в колхоз, на землю. Возьму на откорм бычков, буду выращивать, огорода нам за мое возвращение прирежут еще с полгектара, пустовать, чай, не будет. Сила и желание работать, сама знаешь, у меня есть. Да и ты вон какая работящая, дети не дети, а ферму не бросаешь, первая среди доярок. Маруся не против. Да и какая женщина будет против, когда мужик не из дому бежит, а, наоборот, в дом возвращается.
В общем, бросил я свою пожарку, взял бычков, стал выращивать, к осени мы с деньгами и немалыми, дом в два года достроили, новоселье сыграли. Зимой у меня еще один приработок объявился: свиней по крестьянским подворьям резать-колоть. Мужики нынче хлипкие пошли, к этому делу неприспособленные, крови боятся. А я – ничего, рука крепкая. Заказал себе в кузнице вот эту швайку и на любой призыв откликаюсь с охотою – надо людей выручать, а то, глядишь, по робости своей и неумению без свежины к празднику останутся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42