https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


День тот имел странные краски, звуки и запахи. Ветер дул с фракийских гор, где пребывает Сабазий, как здесь называли Диониса. Ветер холодный, бешеный, будоражащий и пьянящий. На гребне свистящего ветра летел высокий, непрекращающийся звук, неизменной высоты, неизменной пронзительности.
День был окрашен в цвет тумана, который стелется у самой земли, коварно выползает из всех расщелин, впитывается во все, что встречается ему на пути.
Алкивиаду привиделся дурной сон. Ему снилось – он переодет в платье возлюбленной, и Тимандра подкрасила ему лицо, словно он женщина.
Алкивиад был хмур; беспокойно ходил по комнате. Вчера он ужинал у Фарнабаза; но ко всем намекам, что пора ему, Алкивиаду, двинуться в поход во главе персидского войска и освободить Афины от спартанцев и от власти Тридцати, тот оставался глух и нем.
– Должен же Фарнабаз прислать за мной и дать мне персидское войско! Почему он медлит? Кто, кроме меня, может спасти Афины?
Уже много дней Тимандра с тревогой следила за нетерпением Алкивиада. Ей тоже не нравилась мешкотность сатрапа, и теперь, улавливая нотки отчаяния в голосе любимого, она вся дрожала. Как он страдает! Чем помочь ему? Как успокоить?
– Что означает этот сон, Тимандра?
Мороз пробежал у нее по коже до самых ног, до ногтей на ногах, окрашенных кармином. Тимандра была суеверна и боялась дурных снов. Она ответила нежно:
– Он означает, что ты – это я, а я – это ты. Мы с тобой – одно, понимаешь?
Она привлекла его к себе, на шкуры, разложенные по полу перед очагом, и заговорила, ласкаясь:
– Как я люблю тебя, Алкивиад! Как хочу, чтоб и ты любил меня такой же любовью…
Ее агатовые глаза, всегда такие завораживающие, сегодня сверкали напрасно.
– Сатрап Фарнабаз – хитрый варвар, – сказал Алкивиад. – А царь Персии хитрее его настолько же, насколько могущественнее. – И вдруг закричал: – Долго ли собираетесь вы играть со мной в прятки?! Выслушаете ли меня наконец? Послушаетесь?!
Тимандра прижала его ладонь к своей груди. Жалобно проговорила:
– Сегодня ты даже не погладишь свою маленькую Тимандру? Не любишь меня больше, дорогой?..
– Чем объяснить, что царь Персии медлит? Может, он опять полюбил спартанцев больше, чем нас?
Тимандру охватила дрожь. Почему это так мучает Алкивиада? Почему мало ему нашего скромного счастья?
– Мне холодно без твоих ласк, – прошептала она. – А у тебя сегодня был такой хороший сон – ты был мною, а я тобой…
– Слышишь этот звук? – перебил он ее.
– Какой звук, любимый?
– Такой высокий, непрерывный звон…
Она прислушалась.
– Ничего не слышу. Он звенит в тебе, этот звук, от мучительного ожидания.
Она поднялась, пробежала по шкурам за кифарой, торопливо ударила по струнам.
– Сейчас ты перестанешь его слышать!
Запела.
Дурное свершается мгновенно, хотя надвигается медленно, подумал Алкивиад. Но какое дурное, по какой причине? Что может быть хуже для меня, чем ждать, словно нищему, у ворот сатрапова дворца? Я должен, должен вернуться в Афины! И – со славой! Ах, я уже слышу ликование толп, вижу пылающие факелы…
Кифара Тимандры звучала – глухие, темные аккорды; голос ее дрожал от страха, напрасно старалась она окрасить его страстной жаждой любви. Почувствовала, что сейчас расплачется, и умолкла. Отложила кифару, бросилась к Алкивиаду, обнимала его, целовала…
– Люби меня! Люби меня! Я погибну без твоей любви!
Он отвечал ей объятиями, поцелуями.
– Я-то тебя люблю, но ты скоро перестанешь любить меня, нищего, жалкого просителя. Я б на колени упал перед персидским царем, слезами смягчил бы его сердце – да он меня к себе не допускает!
– Взгляни, Алкивиад. – Тимандра показала на высоко прорубленное окно, задернутое занавесом. – Я еще не видела таких кровавых закатов.
– Здесь, на севере, закаты пышнее, чем в Афинах…
Но багровые отсветы на занавесе шевелились.
Алкивиад вскочил.
– О боги! – в ужасе воскликнул он. – Смотри! И на восточной стороне зарево! Это не закат, Тимандра. Дом горит!
Бревенчатый дом, подожженный с четырех сторон, стоял в пламени.
Алкивиад, как ребенка, подхватил Тимандру на руки, вынес из дому. Одним прыжком вернулся внутрь, обмотал плащ вокруг левой руки, правой схватил меч – ждал воинов, а не убийц из-за угла.
Выбежал через огонь навстречу врагу. Ярко озаренный пожаром, со сверкающим мечом в руке, стоял он – разъяренный, страшный демон. Наемные убийцы, сбежавшиеся было к горящему дому, отступили к лесу. Имя Алкивиада внушало им страх. Сам он наводил на них ужас.
Он стоял перед пылающим домом, словно в огне, тучи дыма минутами совсем скрывали его.
– Сюда, ко мне, негодяи! Выходите против меня! Всем вам головы снесу!
Почудился издали отчаянный зов Тимандры:
– Алкивиад!
Заглушая треск огня и грохот рушащихся балок, он крикнул:
– Не бойся, Тимандра! Меня никто не одолеет!
Трусливые тени стали метать в него копья с опушки леса, засыпали дождем стрел. Он пал бездыханный.
Ветер свистел, раздувая пламя, но тени Фарнабазовых наемников укрылись во тьме, и ночь поглотила их.
Дом догорал, когда Тимандра нашла тело любимого.
Горько зарыдала она. И так просидела над мертвым возлюбленным до рассвета.
Утром она умастила Алкивиада благовонными маслами, обернула в свои белые одежды, увенчала ему голову венком из зеленых листьев.
Когда хоронили Алкивиада, впереди небольшой погребальной процессии несли его копье – в знак того, что те, кого он оставил на земле, будут мстить его убийцам.
9
Гой, сегодня все напейтесь, пейте даже через силу: умер Критий!
Надпись на афинских стенах
Много афинских демократов, спасаясь от тиранов, вовремя покинули Афины и Аттику, укрылись в Фивах и в пограничной крепости Филе.
И вот после долгих месяцев кровавого правления настал час, когда Критий стоял на высоком пьедестале из тысяч трупов, а тираны не могли уже договориться меж собою – убивать ли больше или меньше, и кого, и за что, у кого что отнять, кому отдать; когда одни афиняне въезжали в роскошные дома убитых, восхваляя тиранию, а другие, поселившись на свалках, взывали к справедливости, – старый воин, флотоводец Фрасибул, верный сторонник народовластия, двинулся во главе демократов на Пирей и Мунихий, разгромил олигархов и освободил государство от ненасытных убийц.
Критий пал в бою, сраженный множеством ран, нанесенных спереди и сзади.
По дороге к агоре тянется шествие, во главе его – Фрасибул и Анит. В колонне шагает приплясывая странный человек. На его голове венок, с которого, развеваясь, свисают разноцветные ленточки; человек восторженно вскидывает руки, выкрикивая:
– Да здравствует демократия! Да здравствует Фрасибул, освободитель!
Это Анофелес. Граждане весело приветствуют его как шута, неотъемлемую принадлежность города.
С таким же энтузиазмом, как Фрасибула, приветствует народ Сократа и его учеников. Сократ, как всегда, босой, на нем его обычный – единственный – гиматий, но лицо сияет празднично.
Юная девушка подбежала к нему, увенчала розами. Какой-то мужчина протянул ему кувшин:
– Выпей, Сократ! Сегодня – несмешанное!
Сократ, отхлебнув, восклицает:
– За счастливую жизнь!
На возвышении для ораторов, на которое совсем недавно поднимались Павсаний, Лисандр и Критий, – лицом к площади, набитой людьми так тесно, что и оливке некуда упасть, встали сегодня Фрасибул, демагог Анит и ритор Ликон.
Анофелес в своих лентах пробился к Сократу:
– Что же нету тебя среди ораторов в столь торжественный день?
Взяв кончиками пальцев одну из ленточек его венка, Сократ возразил:
– А зачем это мне?
Анофелес – громко, выспренне:
– Но ты показывал пример бесстрашия перед кровавыми деспотами, перед худшим из них – Критием! Это знают все Афины!
– Ну и разве недостаточно, что это знают все Афины? – удивился Сократ. – Неужели же мне еще об этом рассказывать?
Старому воину Фрасибулу легче схватиться с полчищем неприятеля, чем сочинять возвышенные фразы. Он говорит сурово и кратко.
Анит, полагая, что лаконичность Фрасибула не придала достаточного блеска великому моменту, сочным голосом заводит торжественную речь – о вражде богов, о жестокости спартанцев, которую превосходила только жестокость афинской олигархии, возглавляемой Критием. Обещает:
– Мы отпустим на свободу всех, кого бросили в темницу Тридцать тиранов, вернем конфискованное имущество… Обновим славную демократию. Восстановим народное собрание, буле и гелиэю. Вновь введем обычай справедливого избрания архонтов и пританов из числа полноправных граждан путем жеребьевки. Установим бесплатный вход в театры и плату за время, отданное служению городу. Будем выдавать пособия неимущим гражданам…
Долго говорил Анит, много наобещал, под восторженные клики толпы камень за камнем укладывал в основание храма обновленной демократии, которая отныне будет править в Афинах.
Ликон, весьма искушенный в риторике, начал от Гомера и довел до нынешнего великого дня. Речь свою он заключил высокопарной фразой:
– Граждане Афин, друзья! Власть народа даст вам все, что до сей поры виделось вам недосягаемым!
Толпа расступилась. Государственные рабы вынесли амфоры вина – первое из того, что было недосягаемо для бедняков.
ИНТЕРМЕДИЯ ЧЕТВЕРТАЯ
Едва он сегодня вошел и без приглашения направился своей переваливающейся походкой к креслу, которое я всегда ему предлагал, я сразу набросился на него с нетерпеливым вопросом:
– Как могло случиться, Сократ, что ты невредимым пережил власть тиранов? Повиновался запрету Крития и перестал беседовать с молодежью?
Округлый живот Сократа заколыхался от смеха:
– Как тебе такое на ум пришло, милый мой северянин? Ты ведь уже немножко знаешь меня. Мог ли я прекратить беседы? Да для меня это все равно что перестать дышать… А было так. Выйду, как обычно, пошататься по городу, встречу знакомого юношу, только заговорю с ним – а он палец к губам и давай бог ноги! Я зову, я кричу ему – куда! Самые преданные мои ученики не желали меня узнавать. Оберегали, добрые души, от меня самого. Не стану врать, это делало меня счастливым – в остальном же очень мало радости приносило мне то время. Критий рассчитывал, что сикофанты застигнут меня, когда я буду по-прежнему «подстрекать» молодежь против него, и я за это поплачусь головой. Но скажу тебе – молчать, когда Критий сотнями умерщвлял своих же, афинян, было для меня мукой… Зато позднее я щедро вознаграждал себя – вплоть до самого…
– Знаю, – поспешил я прервать его. – Когда Афины стали снова свободны, ты начал нападать и на вождей демократии.
– Ошибаешься, друг, – возразил Сократ. – Нападал я на Крития – демократию же всегда только стремился улучшить. Вспомни: права женщинам, облегченье рабам и хорошее образование для всех… Мог ли я молчать, глядя на Анита? Но я не хочу быть несправедливым, даже к нему. После Пелопоннесской войны он получил в наследство разруху. Трудное было время. От могущественных Афин, главы морского союза, остался маленький клочок земли, разоренной дотла… Конечно, нелегко было вести хозяйство в таких бедственных условиях. Но демагог Анит и ему подобные совершенно выпустили вожжи из рук, вместо хоть какого-то порядка воцарились полный произвол и разврат. Не обижайся поэтому, что я тебя поправил: таких, как Анит, уже нельзя было назвать демократами – то были демагоги, зараженные софистикой. Объяснить народу умели все, а вот решить – ничего. Зато где только могли гребли к себе, как все эти крысы, что повылезали тогда из нор. И не спрашивай, до чего возмущал я их своим простым образом жизни и наставлениями к скромности и умеренности. Со старыми и с молодыми я без обиняков обсуждал то, что есть, и то, что должно и чего не должно быть.
– Я читал о так называемых плутократах, – вставил я. – Они нахватали больше богатств, чем когда-либо было у старых аристократов. Лисий так отзывался об этих скоробогачах: «Люди эти находят родину в любой стране или общине, там, где им открывается возможность большой наживы. Их родина – не община, а имущество».
– Прекрасно написал Лисий, – похвалил Сократ. – Так метко и я не сумел бы сказать! Но я должен объяснить тебе, что еще из всей софистики особенно подходило всем этим крысам, в том числе Аниту.
Сократ взъерошил бороду и перечислил грехи софистов. Отрицание объективной истины. Каждый человек имеет право убеждать прочих, будто истина – то, что ему таковой кажется. Единственный авторитет – индивидуум. Сила тождественна праву. Нравственно то, что полезно сильному. Даже умно построенная речь может стать инструментом силы.
– Достаточно ли внимательно ты слушаешь? – многозначительно осведомился Сократ. – Понимаешь, для чего они использовали риторику? Хотели сказать, что ловкостью языка достигнешь на свете большего, чем мудростью и добродетелью. А софросине? По их мнению, это просто чепуха, раздутая старым чудаком Сократом. Они же, напротив, требовали всего сверх меры, через силу и невоздержанность свою называли радостью жизни. Грубость и бесчувственность полагали свойствами, привлекательными у избранных. Заносчивость свою изображали чувством собственного достоинства. А недисциплинированность провозглашали свободой. Их неустанные проповеди произвола привели со временем к страшным последствиям.
Сократ сидел опустив голову, руки его покоились на коленях; он показался мне очень бледным.
Но вдруг старый философ выпрямился, щеки у него порозовели, и он быстро заговорил:
– Я рассказал, как плохо было тогда. Спекулянты хлебом и прочими товарами немилосердно выжимали последний обол у людей – и моя небольшая семья жила не лучше других. Как раз в ту пору случилось такое, что лучше б мне провалиться… А все из-за Ксантиппы…
Я давно собирался расспросить Сократа о его жене, да не решался; но теперь у меня сорвалось с языка:
– А правда, что Ксантиппа была сварливой и злой женщиной?
– Клянусь клыками Кербера! – возмущенно вскричал он. – Какой только не изображали злые языки мою бедную Ксантиппу! Настоящей Мегерой! Ох и люди же!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70


А-П

П-Я