https://wodolei.ru/catalog/accessories/komplekt/
– Говорят, я самый мудрый человек в Элладе. Не хочу кощунствовать, но это ложь. У меня, Симон, тоже, как у всякого, бывают глупые мечты…
– Не мучь себя, дорогой! Ведь в этом несчастье… – Симон оглянулся, словно сандалии, наполнявшие мастерскую, могли разнести по городу его слова, и понизил голос: – В озлоблении Алкивиада, в сицилийской катастрофе много виноваты и сами афиняне. Не сосчитать, сколько замешано в этом недругов народа, предателей, и тех, кто играет словами, и всяких прочих негодяев…
Сократ вздохнул:
– Милый Симон, ты всегда скажешь что-нибудь утешительное, но та истина, которую ты высказал сейчас, доставляет мне такую же боль, как и измена Алкивиада…
ИНТЕРМЕДИЯ ТРЕТЬЯ
«Поразительной была приспособляемость Алкивиада; как умел он приноровиться, подладиться к обычаям и образу жизни тех или иных людей, меняя окраску быстрее, чем хамелеон! В Спарте он вел чисто спартанскую жизнь: отпустил длинные волосы и бороду, купался в холодной воде, ел ячменные лепешки и черную похлебку, носил одежду из грубой холстины – трудно было поверить, что когда-то этот человек держал в доме повара, что он когда-либо знавал благовония, притирания и шелковые одежды…»
Сократ молчал, и я продолжал читать:
«В Спарте он занимался телесными упражнениями, жил просто, вид хранил серьезный. В Ионии бывал буен, предавался легкомысленным развлечениям. Во Фракии много пил и отлично скакал на коне, а живя у персидского сатрапа Тиссаферна, пышностью и богатством одеяний затмевал персидскую роскошь…»
Тут я вопросительно глянул на Сократа. Он сидел, устремив взор куда-то далеко, лицо его, обычно такое приятное, светлое и веселое, исказила болезненная гримаса. Не глядя на меня, он проговорил:
– Хочешь знать, как я все это переносил? По видимости – жил как всегда, чинил человеческие души, как чинит сапожник разбитые башмаки. Но сам я был разбит. Мой призыв – стремиться к благу – глухо звучал в грохоте войны. Что такое благо? И где было взять его мне после столь страшного удара? После той боли и горя, которые причинил мне – и себе! – Алкивиад?
Он посмотрел на меня блестящими глазами.
– Клянусь псом, я не знал, что делать! Проклясть Алкивиада или простить? – Сократ наклонился ко мне и, сдерживая бурное дыхание, продолжал: – Все годы, что я еще прожил, я бился над этим вопросом, и до сего дня не знаю, как его разрешить. Алкивиад… Он был добрый – и злой, принес родине вред – и пользу… Был неверным – и верным. Все в нем – сплошное смятение. Скажи «Алкивиад» – обозначишь этим словом только крайности и ни капли чувства меры. Хочешь слышать обо мне? Да разве не о себе говорю я все время? Алкивиад, ученик Сократа, бежал к спартанцам, Алкивиад наносит жестокие удары родине!
Алкивиад был далеко, я близко – ну и расплачивался за него. Даже друзья несколько охладели ко мне. А недруги? Все эти заговорщики из гетерий, непрестанно строившие козни против демократии? То-то подарок для них: прямо-то на меня накинуться они никогда не смели, так теперь – через Алкивиада! Если б каждое слово, брошенное тогда в меня, было камнем или дубинкой – верь мне, я пал бы под ударами!
Но потом опять все перевернулось. Алкивиад начал усердно действовать в пользу Афин. Он помог нашему флоту одержать победу над спартанцами у Ионийских островов и вернулся в Афины, покрытый славой. О боги! Видел бы ты мою медвежью пляску!
А что поднялось, когда по городу разнеслась весть: тотчас после своей речи в экклесии Алкивиад помчался к Сократу и пал на колени, умоляя о примирении!
До этого времени Ликон и Писандр так и шипели: учитель Алкивиада более виноват, чем сам Алкивиад! Сократ его испортил! Совратил с пути надежду Афин! Теперь этот же самый Ликон и всегда трусливый, продажный Писандр – оба притихли. Но в ту пору Алкивиад не был счастлив, как не бывает счастлив ни один осиротевший человек. Жена его Гиппарета несколько лет как скончалась. Мое отношение к нему уже не было таким жарким, как прежде. А никому другому в Афинах он не доверял. С одной Тимандрой было ему хорошо.
Сократ еле заметно улыбнулся – улыбнулся одними глазами.
– Но позже, когда недругам Алкивиада снова удалось замарать его – не стану утверждать, что повода к тому он не подал, – и изгнать из Афин, они опять накинулись на меня, как шершни…
– У меня такое впечатление, Сократ, что ты всегда недооценивал своих противников, – сказал я. – Неужели тебе не приходило в голову, что они могут повредить тебе, и очень жестоко?
– Мне никогда не приходило в голову, чтобы эта овчинка им стоила выделки.
– Есть, как я вижу, недостатки и в твоем величии, – сказал я. – Такая наивность, такая недооценка самого себя! Да ведь для каждого несправедливца, для каждого себялюбца, лжеца, стяжателя ты был величайшей опасностью, сильнейшим врагом!
– Воитель от младых ногтей, – засмеялся Сократ.
– Хорошо сказано… – Я тоже засмеялся, но подумал, что здесь сила духа противостоит силе хитрости, сила правды – могуществу серебряных монет, сила добродетели – силе страсти. И я перестал смеяться.
– Чем сильнее человек, тем больше у него врагов.
– И друзей, дорогой мой, – подхватил Сократ. – Для совершенной гармонии нужно и то и другое. Друзья, точно так же как и недруги, укрепляют дух человека.
Я стал мысленно перебирать друзей Сократа. Верными ему остались Критон, его сосед Симон, Эвклид из Мегары, Антисфен. В круг новых друзей вошли юный Аполлодор и, наконец, Ксенофонт. Сократ, словно читая мои мысли, вдруг проговорил:
– Ты хорошо знаешь моих друзей и недругов, но погоди – были ведь еще всякие мои оскорбители и язвительные ругатели. Аристофан? Конечно. Ты знаешь – читал у Платона, – как Аристофан в своих «Облаках» первый изобразил злом все мое доброе. Странный человек этот Аристофан. Вырос в Кидатенее, в деме аристократов, хотя сам к ним не принадлежал; и кажется мне – о демократах он отзывался куда язвительнее… Насколько остроумен был этот малый, настолько же дерзок, кусался больно и никого не щадил в своей неукротимости. Первейший мастер насмешки… Только глухого не мог рассмешить!
– Но много лет спустя он еще раз задел тебя в «Лягушках».
– Ах, ты об этом? – Сократ улыбнулся. – А мне приятно было, что хоть так он соединил мое имя с именем Эврипида. – Он глубоко вздохнул. – Жаль мне было только, что Эврипида он осмеял так скоро после его кончины…
Я вспомнил – греки верили, что умершие пребывают всегда в каком-то таинственном общении с живыми, и позорить мертвого запрещал в Афинах особый закон; тем лучше понял я горечь Сократа.
А он махнул рукой:
– Но таков уж был Аристофан: поборник старины, он беспощадно нападал на всякое новшество, кто бы его ни предложил. – Сократ строго взглянул на меня. – Не думай, однако, что я – само совершенство. Наверняка я злюсь на Аристофана больше, чем, быть может, вы сегодня. Правда, на представлении «Облаков» я изображал героя, притворялся, будто это меня не задевает, но – клянусь псом! – изрядно тогда бунтовала моя желчь! Подумай сам – я, не щадя сил, дерусь с софистами, ты ведь знаешь: их вечные сомнения, вечный пессимизм и мой оптимизм – все равно что вода и огонь! А он выставляет меня главарем этих крикунов! Ну что я мог об этом подумать? Сделал ли он это для того, чтоб потешить охочую до забав публику, изобразив, как я, босой и лысый, возношусь к облакам, или чтоб ударить меня за то, что я стараюсь воспитать для Афин новых Периклов и Анаксагоров? Нет, нет – надо сказать, были и у него свои достоинства: он, подобно канатоходцу, видел сверху всю нашу афинскую суету и отлично умел ее изображать…
– А как он относился к народу? Сочувствовал ему?
– А я и не знаю, – усмехнулся Сократ. – Иногда да, иногда нет. Он сочувствовал прежде всего своим комедиям…
Тут Сократ начал читать нараспев – не знаю, точно или неточно, – однако я узнал обращение автора «Всадников» к афинскому народу:
– «О народ, прекрасно твое могущество! Все пред тобою склоняется, все дрожит пред тобою в страхе, словно перед тираном. Но ты доступен соблазнам, тебя тешит пустая лесть, и легко тебя обмануть. Разинув рот, в восторге глядишь ты на тех, кто засыпает тебя фразами, и разум твой блуждает где-то далеко…»
Сократ посмотрел на меня:
– Вот и выбирай! Сам рассуди, что он кому дал – нам, тогдашним, и вам, нынешним.
Он помолчал, потом медленно произнес:
– То было очень трудное для меня время, но я еще приду к тебе поговорить о нем.
Я ожидал, что он помрачнеет от таких воспоминаний, а он, напротив, просветлел лицом:
– Представь, дорогой, я был уже довольно стар и понемножку начал удаляться от жизненных бурь, но именно тогда меня снова привлекла к жизни Мирто – желтоволосый, спелый дар Геи, Матери-Земли…
Я видел – он хочет сказать что-то еще, может быть, чтобы помешать мне перебить его воспоминания о Мирто каким-нибудь словом, и потому промолчал, слушая его. Тогда он продолжал:
– Да не ее одну – целую троицу получил я тогда в дар: Мирто, Ксенофонта, глубоко мне преданного, и – Платона. Платон – то была моя новая большая надежда: молодой человек, который ради того, чтобы беседовать и размышлять со мной, как изменить жизнь к лучшему, оставил поэзию и сочинительство трагедий, хотя имел к тому необыкновенные способности…
Я позволил себе вставить:
– Как некогда ты, Сократ, оставил ваяние.
– Да, действительно, точно так же, – кивнул он. – Только Платон и в молодости был серьезнее, чем я. И представь – он был потомок древнего рода, родственного Алкмеонидам, он даже приходился племянником Критию! До чего же несхожи меж собой эти побеги старинных родов: Перикл! Алкивиад! Критий! Платон! Даже мой демоний не в состоянии был справиться с этим и не предостерег меня…
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Фракийский Херсонес, край медведей, волков, диких лошадей, воинственных мужчин, прекрасных дев. И – странно: по преданию, именно там – родина дифирамбов в честь Диониса, родина лиры Орфея. Край первозданных лесов и первозданной музыки.
Фракийский Херсонес – полуостров, похожий на меч, отсекший Самофракийское море от узкого Геллеспонта. Над длинным и диким отрогом материка, разделившим морские воды, свищут бешеные ветры, гоня по темному небу клочья туч. Среди ветром растрепанных клочьев мечутся хищные птицы. Отвесные береговые скалы – наполовину в воде, наполовину в ветрах, и вихри завывают над ними. Дремучий лес спустился с гор к югу, покрыл землю непролазной чащей, которая сам хаос. Только фракиец найдет здесь дорогу.
Ночь – черный краб, растопырившийся по поднебесью. Медленно проползает он, выпуская полночную тьму, что затопила весь край.
Один огонек мигает во тьме – кованый светильник в крепости Алкивиада на Фракийском Херсонесе, неподалеку от Козьих речек – Эгос-Потамов.
Здесь устроил Алкивиад уголок для Тимандры – не с восточной роскошью, а по-фракийски. Зрелище, дразнящее воображение: изнеженная, утонченная женщина в варварской обстановке. Дерево, дерево, дерево, железо, кожа, лыко и груда медвежьих, лисьих, рысьих шкур. На ложе, на скамьях, на полу и на бревенчатых стенах, вперемежку с мечами, кинжалами, луками. Вместо аравийских и индийских благовоний – запахи мускуса, юфти, запахи истлевших трав. В очаге гудит пламя, лошади ржут в стойлах, лают собаки, воют волки…
Нежная, как горный цветок, чуткая, как Эолова арфа, Тимандра посреди этой дикости; ее расшитый льняной пеплос стянут на талии широким кожаным, окованным медью поясом. Она полулежит на шкурах и с опаской провожает взглядом беспокойные шаги и жесты Алкивиада.
– Не понимаю тебя, дорогой…
Он снял со стены короткий фракийский меч, перевернул лисью шкуру мехом вниз и острием меча начертил на ней карту.
– Вот это берега Геллеспонта. Тут, наверху, – Лампсак, и там стоит со своим флотом Лисандр. Он хорошо укрыт. А здесь, ниже, в Геллеспонт впадают Эгос-Потамы. И около их устья стоит на якорях афинский флот. Болваны не понимают…
– Кто не понимает, дорогой?
– Эти тупицы, афинские военачальники: Тидей, Менандр, Адимант и другие идиоты, как их там… Они не понимают, что может случиться!
– Не сердись, милый, но я опять не возьму в толк – в чем же тут опасность?
Алкивиад ткнул мечом в устье Эгос-Потамов, да так сильно, что острие пробило шкуру и воткнулось в дерево. Алкивиад вскочил:
– Надо съездить к ним…
Поспешно поднялась и Тимандра. И – с ужасом:
– Сейчас? Ночью? В темноте? Шею сломаешь! Не езди, прошу, прошу тебя, не езди…
– Мой конь знает здесь каждый камень…
Метнулся к ней, поцеловал в губы – и хлопнула за ним тяжелая дубовая дверь, а голос его донесся уже со двора:
– Ребята! Седлайте моего коня! Живо!
Набросив на плечи шерстяной плащ, Тимандра выбежала во двор. И только различила: люди едва успели растворить ворота, как мелькнул в них и пропал во тьме одинокий всадник.
Пригнувшись к гриве, Алкивиад стегнул коня – тот полетел стрелой, и цокот копыт по каменистой почве сопровождал его, словно бубен, аккомпанирующий страстной песне варваров.
На флагманском корабле афинян все спало. Часовой по просьбе Алкивиада разбудил трех главных начальников. Они поднялись на палубу, сонные, позевывая.
– Кто там?
– Алкивиад!
– Что надо?
– Говорить с вами. Пришлите за мной лодку.
– О господи! – зевнул Менандр. – И ради этого ты нас разбудил? Не мог подождать до утра?
– Не мог. Дело спешное.
– Что за дело? – осведомился Адимант.
Алкивиад тихо скрипнул зубами и сломал хлыст.
– Речь не обо мне. Речь – о вас. Скорей давайте лодку.
Главный из троих, Тидей, возразил:
– Зачем лодку? Мы и так хорошо тебя слышим. Поделись же с нами своей мудростью с того места, где стоишь.
Сердце Алкивиада подскочило к горлу, но одновременно блеснула мысль, что лучше ему быть подальше от этих людей – хоть насилия над ним не совершат. Он бурно заговорил:
– Вы плохо выбрали стоянку! Крайне невыгодно! Пристани нет. Нет у вас тыла, который кормил бы команду! За продовольствием посылаете в самый Сест!
– Есть о чем заботиться! – насмешливо вскричал Адимант.
– Не перебивай его, – иронически бросил Тидей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70