глубокий поддон для душа 80х80
Я нерешительно направился в кабинет. Ничего, сначала напишем, а там посмотрим! Можно и посоветоваться с кем-нибудь. Но с кем? Например, с Христофором (который, может быть, и не Христофор). Или с Лидией (которая, может быть, и не Лидия). Да почем знать, может, и я – не архитектор, кто бы я ни был, у меня хватит порядочности этого не сделать.
Тут я услышал странные звуки. Не то вопль, не то отчаянный скулеж собаки. Я знал, что это такое, хорошо знал. Я бросился в спальню, но там, конечно, было пусто. Какую ерунду я делаю! Снова скулеж и потом внезапно – собачий лай, нетерпеливый и умоляющий в одно и то же время. Я как сумасшедший бросился в прихожую. Одним махом широко распахнул входную дверь. На меня обрушился Пинки и чуть не повалил на пол. Наверное, он опирался передними лапами на дверь и, когда я распахнул ее, упал мне прямо на грудь, обезумевший в неистовой собачьей любви. Пинки целовал меня, облизал мне все лицо своим большим мокрым языком, скулил и всплакивал от невероятного собачьего счастья.
– Пинки! – бормотал я. – Пинки, мальчик мой… Как же ты спасся, дурачок, а я уже решил, что не увижу тебя…
Мы вошли в холл. Пинки на минуту забыл обо мне, он со страшной силой бросился вперед, одним прыжком вскочил на диван, оттуда на столик, толкнул какую-то вазочку и, не обращая на нее внимания, обежал всю комнату. И опять набросился на меня со своими слюнявыми ласками. При другом случае я бы, конечно, всыпал ему за такие излияния, но сейчас я ликовал вместе с ним. Мне стоило больших трудов успокоить собаку, чтобы рассмотреть ее. Пинки страшно отощал и был жутко грязен, глаза гноились, вся задница была в репьях. А когда я увидел его шею, мне даже плакать захотелось – она была потерта, как у тридцатилетнего впряжного буйвола, и покрыта ороговевшей тканью. Я тут же понял причину его столь долгого, столь непонятного отсутствия – его держали на привязи. Он был пленником, рабом был бедняга Пинки.
– Ты голоден, сынок? – бормотал я. – Наверное, страшно голоден.
Но зачем было спрашивать, когда я все видел по его глазам. К счастью, в холодильнике нашлась сарделька. Он терся у ног и чесался о них, как шелудивый, я очистил сардельку и дал ему с руки. Пинки моментально схватил ее, потом посмотрел на меня и сарделька выпала у него изо рта. И тогда началось самое важное – его страдальческий рассказ. Он скулил, взлаивал, опять скулил, заливался воплями и восклицаниями. Рассказывал и рассказывал – о своих мученьях, о передрягах, о надеждах, о бесконечной собачьей любви и преданности, равной которой нет между людьми. Я притворялся, что внимательно слушаю его. Я и так почти все знал. Поймал его какой-нибудь из проклятых хозяйчиков, которые загадили все окрестности города кривыми нештукатуренными дачками. Один из тех, кто бывает там только в субботу или воскресенье, и приезжает нагруженный рулонами сетки, умывальниками, клозетами, электроплитками, транзисторами и даже пепельницами и треснувшими вазами. Подманил моего Пинки куском хлеба или фальшивой лаской, а потом посадил на цепь, чтобы он сторожил побитую молью плюшевую мебель, до этого валявшуюся где-нибудь по чердакам. Его припекало солнце, мочили дожди, трепали грозы, мучили паразиты. Ел он только раз в неделю, когда на дачу приезжал ее хозяин. Для собаки человек – больше, чем судьба, он – единственный способ существования. Кошка может жить и без хозяина, но собака – нет. И Пинки, наверное, примирился с этим негодяем, похитившим его свободу. Спасла его любовь. Его спасла собачья любовь, та самая, одна-единственная, спасительная для каждого, кто найдет в себе силы для нее.
А в том, что спасение пришло так поздно, виноват я сам. Я купил ему чересчур дорогой и чересчур прочный ошейник – из чистой кожи, обитый металлическими капсулами. Он и ждал, пока сгниет этот проклятый ошейник, часть его собственной судьбы. Как бы ни было больно, он дергался на ошейнике – упорно, постоянно. Пока в один прекрасный день, пока сегодня, именно сегодня, и произошло чудо… У него не было никаких следов, никаких путеводителей. И все-таки он прибежал.
Наконец Пинки успокоился и замолчал. Теперь он только смотрел на меня – смотрел с тем знакомым каждому собачьим умилением, от которого сжималось мое сердце. Это мы создали собаку и отдали ей часть своей души – и жестокой, и нежной. Собака – такое же творение человека, как фикус, кактус-лилипут или бесплодная японская вишня. Когда человек умирает дома, собака от ужаса начинает выть во дворе. Люди всегда спрашивали себя: откуда она знает? Нет, она ничего не знает, она только чувствует, что в ней умирает его душа, та самая ее часть, которую хозяин так неблагоразумно ему передал.
Любовь любовью, а в нашем земном существовании надо питаться.
– Давай, Пинки! – сказал я. – Давай поешь, сынок!
Пинки понял меня и дружелюбно помахал хвостом. Потом жадно начал есть. Я ушел в холл, чтобы не мешать ему, и сел в кресло. На душе у меня было необыкновенно легко. Скоро пришел Пинки, лег на пол и положил свою длинную красивую морду мне на туфлю. Он тут же, мгновенно, уснул. Я не смел шевельнуться, чтобы не потревожить его сон. Не знаю, сколько времени прошло. Солнечное пятно медленно подвигалось по полу, пока не охватило его всего целиком – такого прекрасного и совершенного, что я и думать забыл о себе. Да теперь это и не было нужно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34