https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/
— А наши родители… — прошептала ты, когда первый поцелуй уступил место судорожному вздоху и порыву к следующему. — А если кто-нибудь увидит…
На тебе было что-то черное; бархат и жемчуг, если правильно помню, и парча, обхватившая твои груди, подалась под моими ладонями. Отдавшиеся ночи и моим губам, бледно-лунные, с гладким пушком, ореолы и соски темны, будто синяки, рельефны, плотны и тверды, словно костяшка на мизинце; я сосал их, а ты выгнулась, цепляясь за каменную стену, сквозь стиснутые зубы резко втягивая в себя ночь. Потом крошечным внезапным потоком густой сладкий вкус коснулся моего языка — предостережением, невольным откликом на предстоящий мужской дар, и в бледном свете вспыхнули две сияющие бусины твоего молока, что венчали эти кровью налитые башенки.
Я с жадностью проглотил эти жемчужины, утолив жажду тем больнее отчаянную, что до сих пор не сознавал ее. Ты подобрала платье и юбки, потребовала закрыть на засов дверь на винтовую лестницу, а потом я уложил тебя на черепицу под звездами.
Тогда ли я действительно любил тебя впервые? Кажется, да, спящая моя. А может, то было позже, спокойнее… Я бы не стал брать это в расчет — пусть оно останется просто похотью. Так будет больше чести — из беззащитности пред диктатом крови.
Любовь обыденна; более всего, даже более ненависти (даже теперь), и каждый — как любая мать — считает, что их-то окажется лучше всех. О, обаяние любви, искусству выгодная мания любви; ах, испуганная чистота, разоблачительная мощь любви, пульсирующая уверенность: она — всё на свете, она — совершенство, она создаст нас, сделает совершенными… она будет длиться вечно.
Наша любовь несколько иная — мы так решили. По всем статьям — коих было множество, разнообразных и зачастую изобретательных — мы пользовались дурной славой; мы стали невольными, пусть непокорными изгоями задолго до провалившейся попытки стать беженцами. Правда, то был наш выбор. Не для нас в этом общем изгнании безвкусное обаяние, уют толпы, убаюканное в постельке тепло. Мы смотрели на мир одной парой глаз, улавливали его двойственность, а то, что цепляет глаз неразумного, высвобождает разум человека широких взглядов. Наш замок обозначил себя на земле, отринув мир, из которого вырос; эти камни навязали себя воздуху с настойчивостью, что вольна взлететь к высшим сферам, лишь отбросив остальные. Таковы наши предпосылки, считали мы; а как еще?
Я шагаю по коридорам, пока ты спишь пред опустевшим камином (одного цвета — омут золы и укрывшие тебя меха и пледы). Облака тихо сошли к нам, сырой дым неведомого мне текучего огня. Мимолетная струя воздуха несет с холмов плеск далекого водопада, и одна лишь ночь обретает окончательный голос, в черном космосе рокочет шум белый, бессмысленный.
Утро встречает лейтенанта уже в замке; туманные пряди рассеялись толпой, роса тяготит деревья, и солнце, что поздно встает над холмами к югу, светит по-зимнему вяло, предварительное, условное, как посулы политика.
Добрая лейтенант завтракает в наших покоях; старый флаг — полагаю, она не знает, что на нем герб нашего рода, — скатертью брошен на дубовый стол. Похоже, она устала, но оживлена; глаза воспаленные, лицо разрумянилось. От нее чуть пахнет дымом; после еды она собирается несколько часов поспать. Ее прожаренный, пропеченный паек подан на лучшем серебре; она с ловкостью фехтовальщика орудует острым сверкающим столовым прибором. Временами вспыхивает на мизинце и золотое кольцо с рубином.
— Мы кое-что нашли, — отвечает лейтенант, когда я спрашиваю, как прошла ночь. — Но важно и то, чего мы не нашли, — Она заглатывает молоко, откидывается на спинку и сбрасывает сапоги. Ставит тарелку на колени, ноги в неопрятных носках закидывает на стол и с высоты выглядывает и вылавливает лакомые куски.
— Чего же вы не нашли? — спрашиваю я.
— Толпы других людей, — объясняет лейтенант. — Несколько беженцев, кто-то в палатках, но никакой… угрозы; никто не вооружен, не организован. — Снова набивает рот мясом и яйцами. Устремляет пристальный взгляд в потолок, точно желая полюбоваться расписанными деревянными панелями и рельефными геральдическими щитами. — Мы думаем, тут в округе должен быть другой отряд. Где-то, — она щурится на меня. — Конкуренция, — добавляет она с этой своей холодной улыбочкой. — Не друзья нам.
Мягкий желток, хирургически отделенный от белка и предыдущими манипуляциями увенчавший тост, теперь — нетронутый, желтовато дрожащий, — возносится на вилке лейтенанту в рот. Тонкие губы обхватывают золотой изгиб. Она вытаскивает вилку, держит ее вертикально, крутит — челюсти движутся, глаза закрыты. Она глотает.
— Хм-м, — говорит она, опомнившись и причмокивая. — Эта веселенькая банда была в холмах, на север отсюда, — последнее, что мы о них слышали. — Пожимает плечами. — Мы ничего не нашли; может, они двинули на восток вместе с остальными.
— Вы по-прежнему намерены остаться здесь?
— О да. — Она ставит тарелку, вытирает губы салфеткой, бросает ее на стол. — Мне ужасно нравится ваш дом; думаю, мы с мальчиками будем здесь счастливы.
— Вы долго намерены здесь оставаться? Она хмурится, глубоко вздыхает.
— Сколько, — спрашивает она, — здесь жила ваша семья?
Я задумываюсь.
— Несколько сотен лет. Она разводит руками:
— Ну так какая разница, останемся мы на несколько дней, недель или месяцев? — Обломанным ногтем она ковыряет в зубах, лукаво улыбается тебе. — Или даже лет?
— Зависит от того, как обращаться с домом, — говорю я. — Этот замок простоял больше четырехсот лет, но по большей части был уязвим для пушек. Теперь его можно за час разрушить из большого орудия и за секунду — удачно сбросив бомбу или пустив ракету; внутри же хватит спички в нужном месте. Мы, наш род, им владеем, но это, к сожалению, никак не повлияет на ваше, оккупантское, обладание им, особенно учитывая обстоятельства, господствующие за этими стенами.
Лейтенант глубокомысленно кивает.
— Вы правы, Авель, — говорит она, указательным пальцем трет под носом и смотрит на свои носки в серых пятнах. — Мы здесь оккупанты, а не ваши гости, а вы — наши пленники, не хозяева. И это место нам подходит; оно удобно, его можно защитить, но не более того. — Она вновь берет вилку, внимательно разглядывает. — Однако же эти люди — не вандалы. Я распорядилась, чтоб они не ломали все подряд, а если они ломают, то из неуклюжести, а не ослушания. О, тут еще где-то несколько дыр от пуль, но почти весь ущерб, скорее всего, причинен вашими мародерами. — Она вытирает что-то с зубцов вилки, потом облизывает пальцы. — И мы заставили их довольно дорого заплатить за это… презренное осквернение. — Она улыбается мне.
Я смотрю на тебя, милая моя, но глаза твои теперь отвращены, взгляд устремлен в пол.
— А мы? — спрашиваю я. — Как вы намерены обращаться с нами?
— С вами — и с вашей женой? — она смотрит пристально. Надеюсь, внешне я никак не реагирую. Ты же глядишь в сторону, в окно. — О, уважительно, — кивает лейтенант, лицо серьезно, — Да что там — с почтением.
— Но не настолько, чтобы почтить наше желание уехать.
— Именно! — говорит она. — Вы — мой местный старожил, Авель. Вы знаете, куда и как тут можно пройти. — Она поднимает руку, описывает ею круг — И у меня всегда был пунктик насчет замков; можете устроить мне экскурсию, если захотите. Ну то есть — будем честны, — если я захочу. А я захочу. Ничего, Авель, правда? Ну, разумеется. Уверена, это и вам будет в радость. Уверена, вы можете рассказать про замок кучу интересных историй; обворожительные предки, знаменитые гости, увлекательные случаи, экзотические фамильные реликвии из далеких земель… Ха! Может, тут и призрак есть! — Она наклоняется вперед, дирижируя вилкой. — Ну, Авель? Есть тут призрак?
Я откидываюсь на спинку стула.
— Пока нет. Она смеется.
— Ну вот. Ваши подлинные сокровища не интересовали мародеров; сам замок, его история, библиотека, гобелены, древние сундуки, старые наряды, статуи, огромные мрачные картины… все цело — по большей части. Может, пока мы здесь, вы просветите моих людей; привьете им вкус к культуре. Вот я сижу здесь, беседую с вами — и чувствую, как обостряется мой эстетический вкус — Она со звоном кидает вилку на поднос. — В этом все дело, видите ли; у людей вроде меня не много шансов поговорить с людьми вроде вас, оказаться в месте вроде этого.
Я неторопливо киваю.
— Да, и вы знаете, кто я, кто мы; в библиотеке стоят книги, где перечислены поколения нашей семьи, на каждой стене — портреты едва ли не всех наших предков. Но мы вас не знаем. Позволите осведомиться? — Я смотрю на тебя; твой взгляд вновь устремлен на лейтенанта. — Имени достаточно.
Она откидывается назад, скрипя стулом, разводит плечи, дугой выгибая спину, и почти подавляет зевок.
— Конечно, — говорит она, сцепив руки и потягиваясь. — Только когда сам попадаешь на передовую солдатом, понимаешь, насколько там — в пехоте, у рядовых — прививаются клички. Цивильные имена отбрасываются вместе с цивилизованными «я»; эти ребята после учебки — уже другие люди. Может, шаманство какое-то, вроде амулетов. — Она усмехается. — Ну, знаете; на пулях с именами гравируется солдатское прозвище — не настоящее имя, а то, которым вас зовут однополчане. — Она фыркает. — А знаете, я забыла настоящие имена абсолютно всех в отряде. С некоторыми я уже года два, а это ведь очень долго — в таких-то условиях? — Она кивает. — А имена… Ну, есть мистер Рез…
— Он жив? — уточняю я.
Она смотрит странно, потом продолжает:
— Он вроде как мой заместитель; в старом своем отряде был сержантом. Еще Тамбур, Умеретьбы, Жертва, Карма, Узковатый, Коленка, Разговорчики, Призрак — о!.. —Она внезапно улыбается. — Смотрите-ка, призрак у нас уже есть! — Она наклоняется вперед, стряхивая имена, палец за пальцем, — …Призрак, Амур, Буфер, Десант, Хрюк, Табачок, Мак, Одноколейка, Дубль, Психопат… и… и все, — произносит она, откидываясь назад, и закрывается, скрещивая руки и ноги. — Еще был Полукаста, но он теперь мертв.
— Тот вчерашний юноша?
— Да, — быстро отвечает она. На секунду замолкает. — Знаете, что странно? — Она смотрит на меня. Я наблюдаю. — Я вспомнила имя Полукасты, старое, гражданское имя, когда его поцеловала. — Еще секунда молчания. — Его звали… Ну, теперь уже не важно.
— А потом вы его убили.
Она долго смотрит на меня. Я многих заставлял отводить взгляд, но эти холодные серые кругляши почти берут верх. Наконец она спрашивает:
— Вы верите в Бога, Авель?
— Нет.
Она выдает, должно быть, самую малокалиберную свою улыбку.
— Тогда просто пожелайте себе, чтобы вам не пришлось подыхать от ранения в живот, а у тех, кто вокруг, — ничего удачнее лейкопластыря и болеутолителей, которыми вы обычно глушите легкое похмелье. И никто не готов прекратить вашу агонию.
— У вас нет врача?
— Был. Две недели назад попал под минометный обстрел. Звали Ветер, — снова зевает она. — Ветер, — повторяет она и закидывает руки за голову, точно сдаваясь (кричащий китель раскрывается, и под гимнастеркой на мгновение выпирают груди, подозреваю, довольно твердые, как и вся она). — И не потому, что ветеран. Но берешь что дают, понимаете?
— И наконец, как нам называть вас? — Я надеюсь вытряхнуть ее из этой чудовищной сентиментальности.
— Вы правда хотите знать?
Я киваю.
— Кома, — произносит она как бы застенчиво. Вновь пожимает плечами, — Со временем становишься своей функцией, Авель. Я у них командир, и зовут меня Кома. Я стала Комой. Я на это откликаюсь.
— Кома — как у кометы? Она улыбается:
— Вряд ли.
— А раньше?
— Раньше?
— Как вас звали раньше? Она качает головой, фыркает:
— Тише.
— Тише?
— Да. Я все время говорила: «Ну же, тише» — очень часто. Сократили. — Разглядывает ногти. — Буду благодарна, если вы не станете меня так звать.
— И в самом деле, соответствия напрашиваются… одноименные.
Секунду она внимательно щурится на меня, потом отвечает:
— Точно так. — Зевает и встает. — А теперь я иду спать, — объявляет она, потягиваясь. Наклоняется за сапогами. — Я думала, может, нам — нам троим — прогуляться попозже на холмы, — говорит она. — Может, поохотимся — ближе к вечеру. — На ходу легонько похлопывает меня по плечу. — А пока чувствуйте себя как дома.
Глава 4
К моему огорчению, лейтенант меня впечатлила — пусть и слегка. Есть в ней своего рода неграненая грация, а некрасивость ее, думаю я (как и она, и вполне осознанно), ни при чем. Не люблю людей, выставляющих мне напоказ то, что сами они считают в себе невыразительным.
Ты встаешь, обходишь стол, по дороге расправляя флаг, останавливаешься у меня за спиной. Твои руки ложатся мне на плечи, нежно нажимают, растирают, массируют. Некоторое время ты трудишься над усталыми мускулами; тело мое чуть сотрясается, голова медленно покачивается взад-вперед. Кажется, наконец придет сон; глаза мои полузакрыты, дремотный взгляд прикован к нашему флагу на столе. На флаге засохшая грязь — равнинный сувенир с сапог лейтенанта. Без сомнения, эта грязь уже заляпала все наши комнаты, коридоры и ковры. Из-под расплывчатых ресниц взор останавливается на этой спекшейся слякоти, покрывшей наш герб, и я вспоминаю наше второе свидание.
Однажды я бросил тебя на этот же флаг — на другом столе и не в этой комнате. Выше — на древнем чердаке, пыльном и теплом, впитавшем солнечный свет. Под черепицей, что служила опорой нашему блаженству накануне ночью; мы прокрались туда, пока остальные гости приходили в себя после ночных восторгов, обедали на лужайках и вымачивали в ваннах свои похмелья. Я хотел тебя немедленно — желание вспыхнуло и угасло, на остаток той ночи придавленное сперва твоим чересчур пристойным опасением, что наше отсутствие заметят, затем расселением гостей по комнатам — стало ясно, что придется спать в одной комнате с другими родственниками, — но ты сначала возражала, словно запоздало вспомнив о стыдливости.
И вот мы, точно дети, которыми больше не были, исследовали старые шкатулки, чемоданы и сундуки — наша отговорка обернулась правдой. Мы находили старую одежду, поеденную молью ткань, старинные мундиры, ржавые ружья, пустые шкатулки, целые ящики увесистых толстых патефонных пластинок, забытые урны, вазы и блюда, тысячи других отвергнутых осколков нашей истории, недавних и древних, что возникли здесь невесомыми наносами поверх водоворотов текучей жизни замка, осели на запыленной бесполезной вершине пыльными воспоминаниями в стариковской голове.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25