Доставка супер магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

когда же выехали, дурацкая шалость оказа-лась напрасной и вогнала его в стыд, потому что никто ничего не заметил и ничему не удивился - все трое были погружены в свои думы...
И Селиванову стало вдруг страшно тоскливо, и тоскливость эта была вообще: про всю жизнь, про ту его жизнь, что уже прошла и осталась в памяти, и про ту, что проходила сейчас, без всякой видимой связи с будущей, которая еще впереди...
Тоски Селиванов боялся. Он, человек тайги, которому слишком часто приходилось смотреть под ноги и редко когда удавалось взглянуть в небо, равнодушный к вопросам веры (просто некогда было думать об том), он, однако, состояние тоски почитал грехом в самом прямом смысле. Тоска была для него врагом жизни, и чувствовал он по себе: единственное, что может сломать его жизнь - это если он уйдет в тоску, как в запой. Тоска - это голос из ниоткуда; тоска, которая есть пустота, в каждом человеке пребывает, как непроросшее семя. Не дай Бог пустить ему ростки. А когда тоска, в полной явности проявляется - это и есть смерть. Ее Селиванов видел не раз в глазах умирающего зверя, утратившего уже чувство жизни; тогда, в то короткое мгновение, тоска вырывает душу из тела и уносит ее в никуда, и это ее черное дело есть последнее живое трепета-ние в уже мертвых глазах. Селиванов всегда старался не смотреть в такие глаза, потому что чутье подсказывало ему, какой опасно заразной может оказаться чужая тоска. В ней все теряет связь, и ни в чем не остается смысла: дерево само по себе, а небо само по себе; зверь под небом и деревом ни с тем, ни с другим душой не соприкасается; а человек оглядывается вокруг - и все против него и он против всех; и тогда начинаешь соображать, что все в мире - от травинки до солнца - совсем другим порядком существует, чем ты думал, и порядок этот к тебе - никаким боком, и выть хочется...
Когда находило такое на Селиванова, давал он волю злу и спасался тем от тоски, потому как никакого другого средства не было от нее, гадины! Хмель (пытался запойствовать) размягчал его до такой отвратности, что он всего себя чувствовал одной большой задницей, и от хмельной сопливости спастись бывало еще трудней. А сорвешь на ком-нибудь злобу - совестно станет, побранишь себя, покаешься и - снова человек! Иногда немного надо: подцепишь собаку сапогом под брюхо, взвизгнет она собачьей болью, посмотрит на тебя Божьим укором, и застыдишься, и жалостью всю черноту души отмоешь. Или хватишь топором по кедру еще несмолевому, а он затрепещет, затрясется и на топоровой зарубке капельки выступят... Тогда ножом смолы соскре-бешь со старого кедра да замажешь рану, хоть это и дурость ненужная - дерево само себя лечит.
Когда же на человеке срывал злость, излечивался страхом, потому что задирался с тоски обычно на крепкого мужика, и как только до сознания доходил страх побоев, тут же душа очищалась и причащалась к нормальности...
После подъема долго шли по равнине. У ручья сделали привал. Случилось так, что мужики пошли в кусты, Селиванов остался один на один с Людмилой. Она спросила его вдруг:
- Вы человек бывалый, можете сказать, сколько ему осталось жить?
Селиванов захлопал глазами, вспомнив предупреждение офицера. Пытался дурачка разыграть. Она с досадой сдвинула брови.
- Только не притворяйтесь, что ничего не знаете! Я вам доверяю и прошу вас, не хитрите со мной!
От грусти в ее голосе и ему стало грустно.
- А сама-то откуда знаешь? Он же не велел говорить...
- Этот...- она кивнула туда, куда ушел Длинный.
- Да и сама догадалась бы...
- А какой же резон ему был говорить вам?
- Господи! - она прислонилась головой к стволу кедра, на корнях которого они сидели, и Селиванов не рискнул предупредить ее, что смола попадет в волосы. - Господи! Какое это имеет значение, кто что сказал! Сколько он еще проживет?
А разве Селиванов знал про то?
- Есть у меня корень целебный, будем поить, авось вытянем!
Нет, надежду в ее глазах он не зародил. Они остались грустно спокойными.
- Зачем этот идет? Чего ему надо? - допытывался Селиванов.
- Папин злой гений...
- Чего?
- Борец за идею. Впрочем, не знаю. Может быть, и борец... Но он злой. Вы его не задевайте. Я... - тут она вся съежилась, быстро оглянулась, - я боюсь его!
- Не боись! - затрепетал от радости Селиванов.
- Не таких видывали!
Она с сомнением посмотрела на него, он это сомнение понял. Чего там, мужик он не внушительный. Иван бы - другое дело! А вот еще неизвестно, кто из них для девки надежней оказался бы.
- Не боись! - подмигнул он ей. И сам в этот момент ничего не боялся.
Потом что было?.. Устроились в зимовье. Отец с дочкой на нарах, Селиванов с Длинным на чердаке. Бегал Селиванов за корнем, варил отвар, поил больного. Тот пил, морщился и кашлял. Длинный днями шатался по лесу, палил из пистолета в дятлов, спать заваливался рано. А Селива-нов часто допоздна просиживал на чурке в углу, слушая разговоры офицера с дочкой, иногда и сам встревал, если уместность была.
Через неделю (долее тянуть уже было нельзя) погнал лошадей в деревню. Конюх крыл его матом и махал кулаками. Иван же, когда Селиванов к нему пришел, за грудки схватил, чуть в воздух не поднял.
- Куда лошадей гонял?
Селиванов долго и убедительно врал чего-то, рвал на себе рубаху, крест на живот клал, что не на черное дело и что отродясь более к его кобыле не подойдет, потому что жрет она без меры, а потом такие звуки издает и вонь, что зверье с тех мест опрометью уходит...
Иван не поверил ничему, но против селивановской брехни долго устоять не смог: ворчал, сверкал глазами и остывал.
На Чехардак Селиванов вернулся утром следующего дня. Не доходя сотню шагов до зимовья, на тропе встретил офицера, встревожился.
- Гуляю! - успокоил тот.
- А где... все?
- Спят. А утро какое чудесное! Устал? Мешок-то какой!
Селиванов и верно, нагрузился плотно: хлеб, мука, сало, овощи... Светличная позаботилась.
- Посиди, отдохни! - предложил офицер, и Селиванов понял, что поговорить хочет. Скинул лямки, мешок прислонил к пню, выбрал место посуше. Сели. Перед глазами - вершина той самой горы, с которой когда-то так ловко постреливал Селиванов начальников со звездами. Страсть, как захотелось похвастаться (другого случая не представится) , чтоб оценили его ловкость по достоин-ству. Но придержал язык, не до него теперь... А тот между тем молчал. Солнце, отчаявшись вдох-нуть в него жизненную силу, будто отражалось от бледности его лица или вовсе обтекало сторонами. В самом лице произошли неуловимые изменения.
- В Бога веришь? - спросил офицер.
Селиванов такого вопроса не ожидал, замешкался, соображая, как сказать лучше.
- Не верить грех, а верить мудрено... - пробормотал он и побоялся, что будет уличен в лукавстве, но тот будто не слышал ответа. Он смотрел на вершину селивановской горы, или даже поверх ее, и чуть покачивался.
- Сколько здоровых, сильных пытались проникнуть в Россию и гибли! А я прошел... И если это - Бог, то в чем Его воля, а в чем попущение?
Замолчал. Селиванов попытался развить тему.
- Когда солнце в глаза, тогда про Бога думать несподручно, вот ежели ночью...
- Ты прав, - серьезно согласился с ним офицер. - Солнце делает мир плоским, а ночь дает перспективу... Ночью познаешь суть величин. Свет сквозь тьму... Свет во тьме... Но мне этого уже не успеть понять, хотя жизнь этим начиналась. И была Истина, как будто сама собой... а потом будто дымкой подернулась и превратилась в привычку. А жизнь пошла сама собой...
Селиванов чувствовал себя собакой, когда она вслушивается в речь человека в надежде услышать знакомое слово. Но был он не собакой, а человеком; и потому думал про себя о том, что за всякой мудреностью кроется нечто очень простое и ему давно известное; и что если иной говорит сложно, так то ли потому, что говорить просто не умеет, то ли чтоб цену себе повысить.
- Красивая у меня дочь? - спросил офицер без всякого перехода.
Селиванов изобразил восхищение.
- А ты заметил, как она произносит слово "папа"? Словно учится его произносить, сама его слушает! Так же, как и я... Мы с ней учимся быть отцом и дочерью... Ты заметил, она произносит слово "папа" иногда только для того, чтобы услышать его, ведь раньше, если произносила, так только в мыслях или шепотом... Но ведь, наверное, совсем другое дело, когда на это слово кто-то откликается. Только тогда оно и звучит по-настоящему...
За спиной - шаги.
- Господи! Папа! Я уже не знала, что и думать! Ну зачем ты один уходишь!
На глазах слезы. Причесаться после сна не успела, в платьице, босиком... Опустилась около отца на колени, с осторожной, робкой лаской коснулась его руки. Было в этом прикосновении столько сокровенного, что Селиванов отвел глаза, сотрясаясь от зависти и от досады на самого себя. "Неужели он и вправду помрет?!" - впервые всерьез подумал он, и незнакомое ощущение крадущегося, шуршащего ужаса обнаружил где-то под сердцем, почти в животе. Он, видевший смерть и творивший ее сам, видно, самую жуть смерти не ухватывал, потому что не знал жалости.
- Пойду однако... - растерянно пробормотал он, надевая лямки мешка на плечи.
- И ты иди! - сказал офицер дочери. - А я еще посижу. Поди! Поди! Помоги Андриану Никанорычу с продуктами разобраться, да чайком напои, с дороги он...
Несогласная, но послушная, она поднялась и, не говоря ни слова, пошла по тропе впереди Селиванова. Через несколько шагов он заметил, как в беззвучных слезах дрогнули ее плечи.
- Сердце себе не рви и ему боль не усугубляй! - прошептал Селиванов ей в спину. - Отвлекать его надо от черной думы! Черная дума человека подталкивает, куда ей надо! Понимаешь?
Она кивнула.
- Забытие про болезнь да корень целебный - одна надежда!
- Мама, когда была жива, рассказывала о нем как о неживом. Я привыкла, что он просто был когда-то... И вдруг - он! Словно воскрес ненадолго, чтобы снова уйти... Я не могу!
Она опустилась на мох и заплакала в голос. Селиванову присесть рядом мешал мешок за спиной, он нагнулся, сколько позволяла тяжесть, зашептал горячо:
- Перестань, говорю! Слышь! Щас же перестань! Тебе Бог, считай, с того света послал дочерность познать! А сколько после той резни сиротами вечными остались!
Она не принимала его слов, потому что не было в них справедливости для нее, а лишь правда, которую она и так знала, и неизвестно, может, лучше б и не знала...
- Как я жить теперь буду! - крикнула она. И Селиванов не нашелся, что ответить, лишь взял ее крепко за плечи и поднял на ноги.
- Услышать может! - потом сказал он.
Это подействовало. Она заспешила по тропе, тревожно оглядываясь и вздрагивая от слез.
Опухший от сна Длинный встретил их у зимовья, подозрительно оглядывая.
- Где Николай Александрович?
- Гуляет, - небрежно ответил Селиванов, задевая его мешком в дверях зимовья.
Что еще было тогда? Была еще летняя ночь, когда Николай Александрович рассказывал о себе дочери и Селиванову. Луна успела перекочевать из одного окна в противоположное, фитиль лампы подрезался трижды, и трижды кипятился чай. В эту ночь кашель отпустил больного на отдых, а думалось - на выздоровление.
Рассказывал он о том, как бедствовал в Китае после перехода границы, как странно погиб полковник Бахметьев, как перебрался в Европу и обучился шоферскому делу, как обретал надежду в среде белого воинства, верного своему знамени, как нашел женщину... И об этом рассказал, хотя и не сказал, как потерял ее.
Чувствовал Селиванов, что разговор этот вроде как исповедь, но не совсем, потому что не живет человек без порчи и греха; об том же больной умалчивал и жизнь свою рассказывал, как сам видеть ее хотел и дочке это видение передать. Интересен был Селиванову его рассказ, да непоня-тен. Хотел он услышать, что есть "белая" правда, рассказ же офицера был про благородство, а про правду все так, будто она - сама собой; и была для Селиванова она - эта из рассказа лишь проглядывающая "белая" правда предпочтительней правды "красной" лишь тем, что никак не касалась его самого, на жизнь не замахивалась, пролетала гордым словом где-то много выше его головы, оставляя Селиванову право на его правду "третью". И той недоброй жалостью, какой жалел всех, в землю полегших за правду "красную", той самой пожалел он за "белую" правду полегших мужиков; и папаню своего вспомнил благодарно за то, что сберег сына от чужих страстей; и о себе подумал с достоинством, что не положил себя угольком в чужой костер. Еще подумал о том, что если бы весь российский мужик сообразил так же, как он, кто бы тогда с кем дрался? Ведь красные и белые молотили друг друга мужиком, а если бы он своей правде верен остался, что тогда было бы? И, улучив момент, спросил осторожно:
- Вот когда б мужики не пошли ни за красных, ни за белых, чем бы тогда все дело кончилось?
Офицер посмотрел удивленно, лицо помрачнело. Не сразу ответил.
- Пустое спрашиваешь. Те, кого ты называешь мужиками, народ то есть, он не сам по себе...
Селиванов торопливо перебил:
- А я вот сам по себе, и папаня мой был...
Тот с досадой махнул рукой.
- Случайность. Глушь. Если белым не помогал, значит, помогал красным. Невмешательство - тоже помощь!
Селиванов хотел возразить, но опередила Людмила.
- Но, папа, они тоже говорят - ,,кто не с нами, тот против нас!"
- И они правы! Кто не с ними, тот против них!
Она с сомнением покачала головой.
- Меня как дочь офицера (мы с мамой не скрывали) в институт не приняли. Работу нашла по знакомству только... Но разве я против них?
Будто сама себе вопрос задавала. Селиванов радостно встрепенулся!
- Я ж то самое говорю! Это они против! А мы сами по себе!
Отец отвечал дочери, на реплику Селиванова не обратив внимания:
- Ты комсомолка? Нет! Ты веришь в их собачий коммунизм? Нет! Не веришь ведь?
- Не верю! Они злые! Они друг другу не верят! Но...
- Вот и все! И больше ничего не нужно говорить! Главное, чтоб им не верили! Хотя...
Луна в этот момент появилась в другом оконце, и желтый свет упал на его лицо, загороженное от лампы подушкой.
- Хотя неверием долго жить нельзя. Совсем нельзя! Но люди хотят жить и потому способны поверить в нелепое. Я проехал всю Россию... Это страшно и безысходно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я