https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Niagara/
А ведь ты супротив меня как охотник - хе! Смех! Вот бы мне егерем быть, уж я б мужичкам закон показал! Я сызмальства в тайге, я такое про тайгу знаю, чего ты и не слыхивал и не нюхал.
- Трепло! - уже без злобы ответил Рябинин.
- Ишь ты! - обиделся Селиванов. - А кто два сезона соболя у тебя из-под носа таскал!
- Куда шкурки деваешь? Почему не сдаешь, как положено? - хмуро спросил егерь.
- А кем же положено, Ваня? - прикинулся незнающим Селиванов.
- Властью, кем!
- Как твой отец, не знаю, а мой - так он своего отца помнил и деда, и все они тайгой жили, а власти никакой на тайгу не было! Жили и все! А потом - на тебе, власть появилась и говорит: "Мое!" А почему это ее, когда прежде всегда наше было? А на эту власть другой власти нету, чтобы право наше рассудить!
- Власти не признаешь? - покосился Рябинин.
- Я сам по себе, власть сама по себе! - прищуриваясь, ответил Селиванов.
- Ну и что, разбогатеть хочешь?
Селиванов ответил вопросом на вопрос:
- А вот ты чего не женишься? Слышал, в Рябиновке девки на тебя никак хомута не сыщут...
- Не твое дело!
- Во! Значит, не каждому про все знать положено!
- Перетрухал, когда в меня пальнул-то? Человека стрелять - не изюбря, а?
Селиванов хитро и плутовато сощурился.
- Мне, Ваня, людишку шлепнуть - это как палец обо... ть. А вот человека, оно, конечно, убивать страшно! Только я ж не в тебя пальнул, а так, со страху. Картечь вразброс пошла, вот тебя и зацепила. Кулаков твоих я шибко испугался. Знаю ведь, какая лютость у тебя на меня имеется! За того козла, что в твоем зимовье распотрошил, за одно это ты бы мне глаз на сучок одел.
- Точно! - уверенно подтвердил егерь. - Для чего пакостил? Или не знал, что за такие дела полагается?
- Сам не знаю, чего охульничал, - не очень искренне ответил Селиванов. - Ну, я пойду волокушу вязать. Да и время уже позднее. Тебя тащить - не мед будет. Торопиться надо!
Нарубив достаточно двухметровых веток, он выложил их ровно на снегу, по середине и по краям перемотал тонкими березовыми прутьями и обрывками веревки, по бокам пристроил рябининские камусы, приспособил веревку-лямку, использовав для того даже ружейный ремень. Закидал костер снегом и, наконец, подошел к егерю.
- Тронем, Ваня! Одень рукавицы, подсохли, поди!
Он опустился на корточки перед Рябининым, и тот, обхватив его за плечи, вместе с ним поднялся на здоровую ногу. Селиванов закряхтел.
- Ох, и тяжел же ты, не меньше шести пудов! Я вот больше четырех никогда не вытягивал, даже с обжорству...
До волокуши было нормальных два шага, но преодолели они их еле-еле, и когда Рябинин неуклюже, боком, свалился на волокушу, Селиванов, выпучив глаза, вздохнул облегченно.
Положив рядом с егерем оба ружья и закрепив их, он пристроил под голову Ивану оба вещмешка и, звонко высморкавшись, накинул лямку на грудь. Напрягся, рывком сдвинул волокушу с места, остановился и довольный повернулся к егерю.
- Осилю, значит! А будь бы дело летом али на подъем...
Он покачал головой и, согнувшись чуть ли не пополам, двинулся с места. Волокушу тащил вдоль ложбины, в обход березняка, на который вывел егеря в надежде оторваться от него. Теперь березняк был препятствием, по нему не пройти с поклажей, но Селиванов места знал до каждого пня, и вскоре от ложбины вниз открылась не то просека, не то дорога летняя, а теперь - под снегом и без следов. На нее и свернул свой путь Селиванов. Когда же спуск стал крут, скинул лямку с плеча и лишь чуть-чуть подтягивал волокушу, с трудом удерживаясь от скольжения. Волокушу заносило боком, зарывало в снег, несколько раз Рябинин сваливался с нее, и тогда Селиванов бесцеремонно, не обращая внимания на ругань егеря, заваливал его катом на прутья и тащил дальше.
Когда спуск кончился и открылось поле, и деревня завиднелась вдали, взмокший Селиванов остановился, скинул шапку, расстегнулся и сел на снег, охая и постанывая. Егерь тоже облегченно посматривал кругом, морщась от боли, стряхивая с лица снег, таявший холодным потом.
- Это что! - хвастливо залепетал Селиванов. - Вот когда я в двадцатом с Чехардака папаню своего волок с простреленными грудями! Вот тогда была работа, я тебе скажу. Две гривы тащил живого, а две - уже мертвого. Нет, чтобы взглянуть в глаза - пер как дурак. Ведь слышал же, что он стонать перестал, а все тащил. Молодой был совсем, глупый... Уж как обозлился, что покойника тащу!
- Кто это его? - без особого интереса спросил Рябинин.
- Кого?
- Отца, кого еще!
- Его-то...
Селиванов пошмыгал носом, покосился на егеря.
- Да было такое дело...
- Не хошь, не говори! Тащи давай, а то замерзну.
Деревня Лучиха, где жил (или считалось, что жил) Селиванов, была в десяти километрах - ниже по речке Ледянке - от Рябиновки, стоящей немного в стороне, но не на той же дороге. Дорога же шла в Кедровую и далее - на Байкал и Иркутск. Уходя от егеря, Селиванов, понятное дело, шел на Лучиху, хотя до Рябиновки было ближе. Но не в егерской же деревне было ему искать спасения - там местные мужики, как бы ни были злы на своего егеря, за чужого не заступились бы. И теперь, значит, Селиванов тащил егеря в "свой" дом, купленный Селивановым несколько лет назад. Необжитый, не подновленный, как положено, он лишь числился за Селивано-вым, зиму и лето живущим в своих потаенных зимовьях.
В кооперативе, где приписан был Селиванов, давно махнули на него рукой, в основном рукой председательской, не отсохшей от щедрости рук селивановских. Подслеповатый, хромой, боящийся тайги, как черт ладана, председатель кооператива был дюже силен в бухгалтерии и особенно по части меха. Он не только понимал мех, но питал к нему созерцательную любовь, которую Селиванов презирал, но изрядно поощрял по мере возможности и надобности. Надоб-ность же была простая: чтоб жить не мешали, на участок его не совались, чтоб никому не было до него дела. Потому что вся радость жизни Селиванова состояла в том, чтобы жить по своему желанию и прихоти, ходить в тайге лишь по своим следам или, по крайней мере, чтоб никто по его следам не шатался...
Селиванов любил власть и хотел ее, но не над людьми, чьи души путанее самых запутанных троп. Люди непостоянны и ненадежны, с ними нельзя быть спокойным и уверенным, среди них - будь настороже, а то враз обрушится на тебя, что ненужно и хлопотно.
Другое дело - тайга! После лета всегда осень, а зимой - снег, и никак по-другому. Здесь, ежели по тропе идешь, можешь о ней не думать: не подведет, не свернется кольцом, не вывернется петлей, а если уйдет в ручей на одном берегу, на другом непременно появится, да там, где положе-но. А язык?! Его среди людей держи в зубах, потому что одни и те же слова по-разному поняты могут быть, и вдруг прищурятся глаза, губы сожмутся, и вот - уже опасность. Напрягайся, чтоб избежать ее: хитри, ловчи, притворяйся, уступай-не уступай, беги или оставайся, а зачем все это?
В тайге же человек всегда только вдвоем: он и тайга; и если язык тайги понятен, он с ней в разговоре - бесконечном и добром.
В тайге Селиванов пьянел от власти, потому что там не было ничего ему неподвластного, и власть эту не нужно было утверждать каждый раз заново, когда возвращаешься: просто приходи и вступай во владение. На зверя у тебя - стволы, на дерево - топор, на шорохи - уши, на даль - глаза, на красоту радость, а на опасность - умение.
Когда дорога от людей где-то превращалась в тропу, а тропа, сужаясь, становилась тропой одного человека, ее создателя и хозяина, когда лес за человеческим жильем становился тайгой (а переход этот незаметен и необъясним), Селиванов, обычно до того всегда шедший молча, глубоко и радостно вздыхал и произносил: "Дождя б не было!" или "Ничего погодка нонче!" Говорил он это просто так, не вникая в смысл сказанного, но громко и облегченно, словно получал, наконец, право вольного голоса и свободы.
Давно миновало то время, когда огорчали его неудачи на охоте, когда он даже ружье мог кинуть на землю и браниться вслед ускользнувшей добыче. Теперь о том вспоминать было смешно. Теперь если, к примеру, белка прыгнула раньше выстрела и ушла по деревьям, уводя за собой собаку, Селиванов улыбался ей вслед и думал о ней с уважением, даже собаку мог вернуть свистом громким и резким и приказать: "Пусть живет, ищи другую! Мало ли глупых то!" И если даже ценный и нужный зверь уходил от него, все равно не было в том неудачи, потому что это ведь удача - встретить зверя хитрее себя. И в этом - интерес.
Уважая тайгу, признаваясь себе в этом (он просто не знал слова "любовь"), Селиванов не уважал людей. А суету их, что развели они за пределами тайги, в тесном и шумном мире, презирал даже, полагая, что ему лично повезло родиться тем, кто он есть, и там, где он есть, хоть не повезло ему в теле и в росте. Но и то выходило к лучшему, потому что будь он эвон таким битюгом, как Рябинин, разве удержался бы от соблазна вступать с людьми в спор, не соблазнился бы мощью своих кулаков да голосом зычным? Ведь честолюбие - грешок этакой - разве не знал его за собой?!
Все так! Но вот Рябинин. Когда Селиванов увидел его впервые, сумрачного и крепкого, как кедр-дубняк, он, этот егерь, заинтересовал его сразу. В интересе была странная ревность, близкая к зависти, и это незнакомое и неприятное чувство начало все чаще и чаще гонять Селиванова на участок егеря; оно же заставляло делать маленькие пакости поначалу, а потом толкнуло уже на открытый вызов и соперничество, которое завершилось теперь селивановской картечиной.
Может, будь Селиванов откровеннее с собой, признался бы, что давно жаждет иметь товари-ща, которому можно многое рассказать и которого интересно послушать. Но к такому товарищу заранее предъявлял множество требований: должен был он обладать такими качествами, которые в одном человеке редки, а может, и вовсе не бывает таких сочетаний: чтоб человек был силен и добр, верен и надежен, умен и не болтлив, чтобы умел быть близким и не надоедал, чтоб нуждать-ся в нем, но не зависеть, чтобы не опасен был человек для твоего спокойствия - вот что главное.
С отцом, когда тот был жив и они вдвоем шастали по тайге, было стеснительно. Отец был человек жестокий и суровый, душевности между ними не было, власть его тяготила и сковывала жаждущего самостоятельности и свободы, рано осознавшего себя взрослым Андриана, единствен-ного сына своих родителей. Что-то брезгливое и презрительное было в отношении отца к хилому и худосочному сыну; может, потому не слишком переживал Селиванов смерть его (мать умерла еще раньше), и не только не испугался своего одиночества, но напротив, обрадовался ему как обрете-нию свободы и великих прав на тайгу и на жизнь, и на все, что давала жизнь в тайге.
Было двадцать четыре года ему, когда публично осмеяла его рябая девка Настасья, и с тех пор больше никогда не приходила в голову мысль о женитьбе. Как-то так получалось, что каждый раз, если испытывал он мужское томление, бежал в тайгу, и тайга подсовывала ему (точно знала!) такую охотничью загадку, которая выматывала его до полной утраты всех сил, в том числе и мужских; и когда после, уставший и размягченный, засыпал он на нарах в зимовье, баба могла присни-ться с четырьмя ногами и с рогами изюбра на голове; и он уже никаких иных желаний не имел, как шлепнуть ее из обоих стволов вразнос крупной картечью.
Мудрое и великодушное властвование, которого жаждала его душа, Селиванов осуществлял по отношению к собакам. Их всегда было у него две: кобель и сука. Обученные всем таежным премудростям, прирученные ко всякому домашнему пониманию, всегда в меру кормленные и ухоженные, - они были гордостью его и источником побочного заработка. Щенки их ценились в деревнях на несколько шкурок соболей, а заявки на них Селиванов получал на две вязки вперед. Сколько бы щенков ни принесла сука, он оставлял жить не больше пяти, для сбережения славы отбирая самых крепких и здоровых. Время собачьей любви было для него праздником. Когда подходил день вязки, он забирался с собаками в самое дальнее зимовье, по делам не ходил, кормил, кобеля особенно, до отвала заранее заготовленным мясом, а утром того дня, когда все должно было свершиться, ласков к собакам был по-матерински; и все происходило на его глазах, с его одобрения и при его поощрении; когда же уставшие и довольные собаки, тяжело дыша, расстилались у его ног, он гладил их, и хвалил, и ласкал, и приговаривал что-то такое, что только очень любящие люди говорят друг другу, и то редко. Ну, а во время родов собачьих все человече-ство могло встать вокруг тайги, во сколько рядов получится, и уговаривать его в один голос прийти и царствовать на земле, - он бы и ухом не повел! Так, по крайней мере, он сам говорил себе вслух, сидя на корточках около рожающей суки.
И хотя человечество не вставало вокруг и ни к чему Селиванова не призывало, тем не менее, оно покушалось на таежную тишину, врывалось в нее агонией своей суеты и пустоделицы.
Убили отца. Потом замахнулись на него самого, Андриана Никанорыча Селиванова, но споткнулись. Он постоял за себя. Он выжил, чем не может похвастаться кое-кто другой. И пусть пришлось хитрить, и следы заметать, и прикидываться ихним, и грех свершать тяжкий, а волю себе он все-таки выхитрил и остался как он есть - сам по себе.
Только что говорить: с годами стала нет-нет да заползать в душу тоска. Она-то и свела однажды тропы Селиванова и Рябинина в перехлест и переплет.
Упираясь камусами в снег, тащил он нынче раненого егеря в свой холодный и нежилой дом, и было у него такое чувство, что как плохо ни получилось, все оно к лучшему, и что тащит он к дому не беду, а удачу, почти добычу, о коей мечтал втайне и домечтался. Рану рябининскую Селиванов всерьез не принимал. Что ему, бугаю такому, какая-то дырка в ноге! Но зато повязаны они будут друг с другом словом и тайной.
- Замерз, али нет? - крикнул он егерю, обернувшись, но не останавливаясь.
- Тащи!
- Тащу! - радостно взвизгнул Селиванов.
До дома добраться он рассчитывал потемну, так и получилось. На всякий случай сделал крюк за огородами, чтоб не нарваться на людей. Оставив егеря на волокуше, открыл избу, зашел, зажег лампу, а затем уже вернулся за Рябининым и ахнул, увидев того на ногах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
- Трепло! - уже без злобы ответил Рябинин.
- Ишь ты! - обиделся Селиванов. - А кто два сезона соболя у тебя из-под носа таскал!
- Куда шкурки деваешь? Почему не сдаешь, как положено? - хмуро спросил егерь.
- А кем же положено, Ваня? - прикинулся незнающим Селиванов.
- Властью, кем!
- Как твой отец, не знаю, а мой - так он своего отца помнил и деда, и все они тайгой жили, а власти никакой на тайгу не было! Жили и все! А потом - на тебе, власть появилась и говорит: "Мое!" А почему это ее, когда прежде всегда наше было? А на эту власть другой власти нету, чтобы право наше рассудить!
- Власти не признаешь? - покосился Рябинин.
- Я сам по себе, власть сама по себе! - прищуриваясь, ответил Селиванов.
- Ну и что, разбогатеть хочешь?
Селиванов ответил вопросом на вопрос:
- А вот ты чего не женишься? Слышал, в Рябиновке девки на тебя никак хомута не сыщут...
- Не твое дело!
- Во! Значит, не каждому про все знать положено!
- Перетрухал, когда в меня пальнул-то? Человека стрелять - не изюбря, а?
Селиванов хитро и плутовато сощурился.
- Мне, Ваня, людишку шлепнуть - это как палец обо... ть. А вот человека, оно, конечно, убивать страшно! Только я ж не в тебя пальнул, а так, со страху. Картечь вразброс пошла, вот тебя и зацепила. Кулаков твоих я шибко испугался. Знаю ведь, какая лютость у тебя на меня имеется! За того козла, что в твоем зимовье распотрошил, за одно это ты бы мне глаз на сучок одел.
- Точно! - уверенно подтвердил егерь. - Для чего пакостил? Или не знал, что за такие дела полагается?
- Сам не знаю, чего охульничал, - не очень искренне ответил Селиванов. - Ну, я пойду волокушу вязать. Да и время уже позднее. Тебя тащить - не мед будет. Торопиться надо!
Нарубив достаточно двухметровых веток, он выложил их ровно на снегу, по середине и по краям перемотал тонкими березовыми прутьями и обрывками веревки, по бокам пристроил рябининские камусы, приспособил веревку-лямку, использовав для того даже ружейный ремень. Закидал костер снегом и, наконец, подошел к егерю.
- Тронем, Ваня! Одень рукавицы, подсохли, поди!
Он опустился на корточки перед Рябининым, и тот, обхватив его за плечи, вместе с ним поднялся на здоровую ногу. Селиванов закряхтел.
- Ох, и тяжел же ты, не меньше шести пудов! Я вот больше четырех никогда не вытягивал, даже с обжорству...
До волокуши было нормальных два шага, но преодолели они их еле-еле, и когда Рябинин неуклюже, боком, свалился на волокушу, Селиванов, выпучив глаза, вздохнул облегченно.
Положив рядом с егерем оба ружья и закрепив их, он пристроил под голову Ивану оба вещмешка и, звонко высморкавшись, накинул лямку на грудь. Напрягся, рывком сдвинул волокушу с места, остановился и довольный повернулся к егерю.
- Осилю, значит! А будь бы дело летом али на подъем...
Он покачал головой и, согнувшись чуть ли не пополам, двинулся с места. Волокушу тащил вдоль ложбины, в обход березняка, на который вывел егеря в надежде оторваться от него. Теперь березняк был препятствием, по нему не пройти с поклажей, но Селиванов места знал до каждого пня, и вскоре от ложбины вниз открылась не то просека, не то дорога летняя, а теперь - под снегом и без следов. На нее и свернул свой путь Селиванов. Когда же спуск стал крут, скинул лямку с плеча и лишь чуть-чуть подтягивал волокушу, с трудом удерживаясь от скольжения. Волокушу заносило боком, зарывало в снег, несколько раз Рябинин сваливался с нее, и тогда Селиванов бесцеремонно, не обращая внимания на ругань егеря, заваливал его катом на прутья и тащил дальше.
Когда спуск кончился и открылось поле, и деревня завиднелась вдали, взмокший Селиванов остановился, скинул шапку, расстегнулся и сел на снег, охая и постанывая. Егерь тоже облегченно посматривал кругом, морщась от боли, стряхивая с лица снег, таявший холодным потом.
- Это что! - хвастливо залепетал Селиванов. - Вот когда я в двадцатом с Чехардака папаню своего волок с простреленными грудями! Вот тогда была работа, я тебе скажу. Две гривы тащил живого, а две - уже мертвого. Нет, чтобы взглянуть в глаза - пер как дурак. Ведь слышал же, что он стонать перестал, а все тащил. Молодой был совсем, глупый... Уж как обозлился, что покойника тащу!
- Кто это его? - без особого интереса спросил Рябинин.
- Кого?
- Отца, кого еще!
- Его-то...
Селиванов пошмыгал носом, покосился на егеря.
- Да было такое дело...
- Не хошь, не говори! Тащи давай, а то замерзну.
Деревня Лучиха, где жил (или считалось, что жил) Селиванов, была в десяти километрах - ниже по речке Ледянке - от Рябиновки, стоящей немного в стороне, но не на той же дороге. Дорога же шла в Кедровую и далее - на Байкал и Иркутск. Уходя от егеря, Селиванов, понятное дело, шел на Лучиху, хотя до Рябиновки было ближе. Но не в егерской же деревне было ему искать спасения - там местные мужики, как бы ни были злы на своего егеря, за чужого не заступились бы. И теперь, значит, Селиванов тащил егеря в "свой" дом, купленный Селивановым несколько лет назад. Необжитый, не подновленный, как положено, он лишь числился за Селивано-вым, зиму и лето живущим в своих потаенных зимовьях.
В кооперативе, где приписан был Селиванов, давно махнули на него рукой, в основном рукой председательской, не отсохшей от щедрости рук селивановских. Подслеповатый, хромой, боящийся тайги, как черт ладана, председатель кооператива был дюже силен в бухгалтерии и особенно по части меха. Он не только понимал мех, но питал к нему созерцательную любовь, которую Селиванов презирал, но изрядно поощрял по мере возможности и надобности. Надоб-ность же была простая: чтоб жить не мешали, на участок его не совались, чтоб никому не было до него дела. Потому что вся радость жизни Селиванова состояла в том, чтобы жить по своему желанию и прихоти, ходить в тайге лишь по своим следам или, по крайней мере, чтоб никто по его следам не шатался...
Селиванов любил власть и хотел ее, но не над людьми, чьи души путанее самых запутанных троп. Люди непостоянны и ненадежны, с ними нельзя быть спокойным и уверенным, среди них - будь настороже, а то враз обрушится на тебя, что ненужно и хлопотно.
Другое дело - тайга! После лета всегда осень, а зимой - снег, и никак по-другому. Здесь, ежели по тропе идешь, можешь о ней не думать: не подведет, не свернется кольцом, не вывернется петлей, а если уйдет в ручей на одном берегу, на другом непременно появится, да там, где положе-но. А язык?! Его среди людей держи в зубах, потому что одни и те же слова по-разному поняты могут быть, и вдруг прищурятся глаза, губы сожмутся, и вот - уже опасность. Напрягайся, чтоб избежать ее: хитри, ловчи, притворяйся, уступай-не уступай, беги или оставайся, а зачем все это?
В тайге же человек всегда только вдвоем: он и тайга; и если язык тайги понятен, он с ней в разговоре - бесконечном и добром.
В тайге Селиванов пьянел от власти, потому что там не было ничего ему неподвластного, и власть эту не нужно было утверждать каждый раз заново, когда возвращаешься: просто приходи и вступай во владение. На зверя у тебя - стволы, на дерево - топор, на шорохи - уши, на даль - глаза, на красоту радость, а на опасность - умение.
Когда дорога от людей где-то превращалась в тропу, а тропа, сужаясь, становилась тропой одного человека, ее создателя и хозяина, когда лес за человеческим жильем становился тайгой (а переход этот незаметен и необъясним), Селиванов, обычно до того всегда шедший молча, глубоко и радостно вздыхал и произносил: "Дождя б не было!" или "Ничего погодка нонче!" Говорил он это просто так, не вникая в смысл сказанного, но громко и облегченно, словно получал, наконец, право вольного голоса и свободы.
Давно миновало то время, когда огорчали его неудачи на охоте, когда он даже ружье мог кинуть на землю и браниться вслед ускользнувшей добыче. Теперь о том вспоминать было смешно. Теперь если, к примеру, белка прыгнула раньше выстрела и ушла по деревьям, уводя за собой собаку, Селиванов улыбался ей вслед и думал о ней с уважением, даже собаку мог вернуть свистом громким и резким и приказать: "Пусть живет, ищи другую! Мало ли глупых то!" И если даже ценный и нужный зверь уходил от него, все равно не было в том неудачи, потому что это ведь удача - встретить зверя хитрее себя. И в этом - интерес.
Уважая тайгу, признаваясь себе в этом (он просто не знал слова "любовь"), Селиванов не уважал людей. А суету их, что развели они за пределами тайги, в тесном и шумном мире, презирал даже, полагая, что ему лично повезло родиться тем, кто он есть, и там, где он есть, хоть не повезло ему в теле и в росте. Но и то выходило к лучшему, потому что будь он эвон таким битюгом, как Рябинин, разве удержался бы от соблазна вступать с людьми в спор, не соблазнился бы мощью своих кулаков да голосом зычным? Ведь честолюбие - грешок этакой - разве не знал его за собой?!
Все так! Но вот Рябинин. Когда Селиванов увидел его впервые, сумрачного и крепкого, как кедр-дубняк, он, этот егерь, заинтересовал его сразу. В интересе была странная ревность, близкая к зависти, и это незнакомое и неприятное чувство начало все чаще и чаще гонять Селиванова на участок егеря; оно же заставляло делать маленькие пакости поначалу, а потом толкнуло уже на открытый вызов и соперничество, которое завершилось теперь селивановской картечиной.
Может, будь Селиванов откровеннее с собой, признался бы, что давно жаждет иметь товари-ща, которому можно многое рассказать и которого интересно послушать. Но к такому товарищу заранее предъявлял множество требований: должен был он обладать такими качествами, которые в одном человеке редки, а может, и вовсе не бывает таких сочетаний: чтоб человек был силен и добр, верен и надежен, умен и не болтлив, чтобы умел быть близким и не надоедал, чтоб нуждать-ся в нем, но не зависеть, чтобы не опасен был человек для твоего спокойствия - вот что главное.
С отцом, когда тот был жив и они вдвоем шастали по тайге, было стеснительно. Отец был человек жестокий и суровый, душевности между ними не было, власть его тяготила и сковывала жаждущего самостоятельности и свободы, рано осознавшего себя взрослым Андриана, единствен-ного сына своих родителей. Что-то брезгливое и презрительное было в отношении отца к хилому и худосочному сыну; может, потому не слишком переживал Селиванов смерть его (мать умерла еще раньше), и не только не испугался своего одиночества, но напротив, обрадовался ему как обрете-нию свободы и великих прав на тайгу и на жизнь, и на все, что давала жизнь в тайге.
Было двадцать четыре года ему, когда публично осмеяла его рябая девка Настасья, и с тех пор больше никогда не приходила в голову мысль о женитьбе. Как-то так получалось, что каждый раз, если испытывал он мужское томление, бежал в тайгу, и тайга подсовывала ему (точно знала!) такую охотничью загадку, которая выматывала его до полной утраты всех сил, в том числе и мужских; и когда после, уставший и размягченный, засыпал он на нарах в зимовье, баба могла присни-ться с четырьмя ногами и с рогами изюбра на голове; и он уже никаких иных желаний не имел, как шлепнуть ее из обоих стволов вразнос крупной картечью.
Мудрое и великодушное властвование, которого жаждала его душа, Селиванов осуществлял по отношению к собакам. Их всегда было у него две: кобель и сука. Обученные всем таежным премудростям, прирученные ко всякому домашнему пониманию, всегда в меру кормленные и ухоженные, - они были гордостью его и источником побочного заработка. Щенки их ценились в деревнях на несколько шкурок соболей, а заявки на них Селиванов получал на две вязки вперед. Сколько бы щенков ни принесла сука, он оставлял жить не больше пяти, для сбережения славы отбирая самых крепких и здоровых. Время собачьей любви было для него праздником. Когда подходил день вязки, он забирался с собаками в самое дальнее зимовье, по делам не ходил, кормил, кобеля особенно, до отвала заранее заготовленным мясом, а утром того дня, когда все должно было свершиться, ласков к собакам был по-матерински; и все происходило на его глазах, с его одобрения и при его поощрении; когда же уставшие и довольные собаки, тяжело дыша, расстилались у его ног, он гладил их, и хвалил, и ласкал, и приговаривал что-то такое, что только очень любящие люди говорят друг другу, и то редко. Ну, а во время родов собачьих все человече-ство могло встать вокруг тайги, во сколько рядов получится, и уговаривать его в один голос прийти и царствовать на земле, - он бы и ухом не повел! Так, по крайней мере, он сам говорил себе вслух, сидя на корточках около рожающей суки.
И хотя человечество не вставало вокруг и ни к чему Селиванова не призывало, тем не менее, оно покушалось на таежную тишину, врывалось в нее агонией своей суеты и пустоделицы.
Убили отца. Потом замахнулись на него самого, Андриана Никанорыча Селиванова, но споткнулись. Он постоял за себя. Он выжил, чем не может похвастаться кое-кто другой. И пусть пришлось хитрить, и следы заметать, и прикидываться ихним, и грех свершать тяжкий, а волю себе он все-таки выхитрил и остался как он есть - сам по себе.
Только что говорить: с годами стала нет-нет да заползать в душу тоска. Она-то и свела однажды тропы Селиванова и Рябинина в перехлест и переплет.
Упираясь камусами в снег, тащил он нынче раненого егеря в свой холодный и нежилой дом, и было у него такое чувство, что как плохо ни получилось, все оно к лучшему, и что тащит он к дому не беду, а удачу, почти добычу, о коей мечтал втайне и домечтался. Рану рябининскую Селиванов всерьез не принимал. Что ему, бугаю такому, какая-то дырка в ноге! Но зато повязаны они будут друг с другом словом и тайной.
- Замерз, али нет? - крикнул он егерю, обернувшись, но не останавливаясь.
- Тащи!
- Тащу! - радостно взвизгнул Селиванов.
До дома добраться он рассчитывал потемну, так и получилось. На всякий случай сделал крюк за огородами, чтоб не нарваться на людей. Оставив егеря на волокуше, открыл избу, зашел, зажег лампу, а затем уже вернулся за Рябининым и ахнул, увидев того на ногах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19