Упаковали на совесть, привезли быстро
- Отошло никак, - сказал Рябинин, делая пару шагов к крыльцу. Селиванов подскочил на всякий случай поближе, вытянув руки вперед, готовый подхватить.
- А я чего говорил? Пустяковая дырка! С ей плясать можно. Судорога у тебя была! На крыльце-то осторожней, доска сгнила...
Все-таки изрядно припадая на ногу, Рябинин поднялся на крыльцо, прошел сени ощупью. Перешагивая через высокий порог, егерь покачнулся и заскрипел зубами. Сняв с него заснежен-ную шубу, Селиванов провел его к кровати, усадил, осторожно стянул с раненой ноги валенок. При этом заглядывал ему в глаза и морщился, будто и сам боль испытывал. На руках его осталась кровь.
- Опять пошла. Сейчас мы ее придавим насовсем. Только теперь уж лежи и не вставай!
Раскрыл громадный, в обручах, сундук, что стоял у печки, достал тряпки, разрезал на бинты. Потом разбинтовал ногу, присыпал рану смоляной пылью, забинтовал и завязал распоротую штанину.
В доме было холодно, как на улице. От дыхания пар стелился по избе и белым туманом тянулся к лампе, которая нещадно коптила сквозь нечищенное, надтреснувшее стекло. Набросав на егеря всяких одежд, что нашлись в доме, сам, не раздеваясь даже, принялся за печь, что никак не хотела разгораться, дымила и шипела, но сдалась упорству хозяина и защелкала полусырой березой. Самовар разжегся гораздо быстрее и охотнее, хотя дыму напустил еще больше.
Изба казалась нежилой, да такой и была. Состояла всего из одной большой комнаты, с русской печью посередине, а все прочее - громадная кровать с никелированными спинками и фигурными шишечками на них (не иначе как привезенная из самого Иркутска), стол на граненых ногах, сундук, лавка, две табуретки, комод самодельной и грубой работы и даже самовар - все это осталось от прежних хозяев. Ничего за эти годы не привнес в дом Селиванов, а напротив, отсутст-вием своим лишил его души, и дом стал вроде не домом, а лишь стенами с потолком и полом, да окнами, ставнями закрытыми.
- Как бродяга живешь... - угрюмо сказал Рябинин, осмотревшись вокруг.
- А я и не живу вовсе, - ничуть не обидевшись, ответил Селиванов.Положено для порядку дом иметь - вот и имею! Говоришь, власть не признаю? Власть не признавать - это что ее... против ветру! Хочет она, чтоб я приписан был, так чего ж, это я могу!
- Тайга тайгой, - с сомнением ответил Рябинин, - а дом домом. Дома не эта власть приду-мала! В тайге насовсем только зверь жить может.
- А я и есть зверь! - захихикал Селиванов, подбрасывая в печку дрова, щурясь от пламени и греясь в нем. - Ты видел когда-нибудь, чтоб медведь медведя насмерть драл? И я не видел. А вот в Рябиновке болтают, что твой батя против своих сыновей воевал. Может, друг друга и положили в землю... Так чего ж про зверя говорить. У него закон есть, и против этого закону зверь - и захоти - пойти не может, потому как само его нутро по этому закону сотворено, а против нутра не попрешь! А у человека что? Он - сам по себе, закон - сам по себе, каждый норовит свой закон установить. По мне, так пусть бы лучше меня промеж зверей прописали.
Рябинин усмехнулся.
- И то! - охотно согласился Селиванов.
Ухватившись за ржавое кольцо, он рывком открыл подполье, некоторое время всматривался в его темноту, потом, пружиня локтями, спустился и долго шебаршил там и кряхтел. Над полом появилась его рука с бутылью, потом она же - с банкой, по горлу тряпкой перевязанной, потом возник ломоть сала, не менее восьми фунтов весом, и лишь напоследок обозначилось довольно ухмыляющееся лицо Селиванова.
- Жить не живу, но заначку всегда имею!
Когда в доме стало теплей и уютнее, на расставленных у кровати табуретах они трапезничали, согревшиеся и даже разогревшиеся от перестойного самогона; и никто, взглянув на них в эти минуты, не поверил бы, что всего лишь несколько часов назад были они лютыми врагами, палили друг в друга из ружей и кровь одного из них пролилась на белый таежный снег. Правда, Рябинин был хмур, в голосе держался холод и в глазах, при свете коптившей лампы, нет-нет да вспыхивали гневные огни. Но Селиванов каждый раз беззащитно и простодушно вглядывался в них, и они притухали, уходя вглубь, и холод таял усмешкой. И хоть усмешке и хотелось быть обидной для собеседника, да не получалась таковой, потому что собеседник охотно принимал ее как должное, и даже радовался ей, понимая ее как свою победу, как удачу, ибо разве это не удача, не чудо - получить друга через кровь его! Никакой самый тонкий замысел о дружбе с Иваном Рябининым не мог бы получить такой оборот. А теперь у Селиванова была радостная убежденность, что все свершилось: егерь никуда от него не денется, весь принадлежит ему, потому что он хитрее этого молчуна-бугая и не выпустит его, не утолив своей тоски по другу.
От этой уверенности переполнялся Селиванов желанием не просто услужить Рябинину чем-либо, но быть ему рабом и лакеем, стирать исподнее или загонять зверя под его стволы вместо собаки; он просто горел страстью выложиться до последнего вздоха в какой-нибудь баламутной прихоти егеря. Скажи тот ему сбегать на участок и принести снегу с крыши зимовья, чтобы лишь раз языком лизнуть, - побежал бы радостно, помчался, это ему по силам, баловство такое! Но знал Селиванов, что всегда будет иметь верх над егерем. Словно сильного и благородного зверя к дружбе приручал, а сам обручился с силой его и благородством. Сознавая корысть свою, совестью не терзался, потому что готов был оплатить ее всем, что выдал ему Бог по рождению и что выпало ему по удаче.
- Шибко полезным я могу тебе быть, Иван! - говорил он с откровенной хвастливостью.
- Нужна мне твоя польза, как косому грабли! - отвечал Рябинин тем тоном, который потом уже навсегда установился в его голосе по отношению к Селиванову и который тот принимал и даже поощрял, чтоб сохранить в егере уверенность в независимости и превосходстве.
- Э-э-э! Не торопься! Мужики, к примеру, тебя вокруг носу водят. А как я тебе все их подлости покажу, они козлами завоют!
- Ишь ты! - презрительно ухмыльнулся Иван.
- Мужиков не любишь! Чем они тебе помешали, что давить их хочешь?
- Мне, Ваня, никто помешать не может! Только презираю я их. Ни смелости в их нету, ни хитрости - покорство одно да ловчение заячье! Им хомут покажи, а они уж и шеи вытягивают, и морды у них сразу лошадиные становятся! А власть нынешняя - как раз по им. Она, власть-то, знает, какой ей можно быть и при каком мужике, где руки в ладошки, а где и пальцы в растопырь!
- Ты кончай про власть! Не твоего ума дело. А что про мужиков, так ты-то чем лучше? Чего бахвалишься?
Они пили чай смородинный и прикусывали сахар, наколотый селивановским ножом. Селива-нов еще косился на недопитый самогон, но егерь интересу более не проявлял, и пришлось себя сдерживать. А способен был Селиванов в тот вечер не у одной бутылки донышко засветить и умом не замешкаться. Накопилось у него в жизни много чего, чем похвалиться можно, да опасная та похвальба была бы, а нетерпение шибче, и вот еще б самогончику для пущего разгону.
- Ты, Ваня, карту смотрел, которая всю нынешнюю власть показывает? Нет? А я видел в сельсовете! Таких, как наша тайга, тыщу раз в ряд уложится! Во сколько завоевали! Какие армии вдрызь разбились об эту власть, сам знаешь! - Хитро прищурился Селиванов, словно к прыжку отчаянному готовился. - Нда... А вот Чехардак, Ваня, всего промеж трех грив размещается, его-то не смогли завоевать...
Он держал кружку с чаем у губ, но не пил, а хитро и многозначительно смотрел на Рябинина.
- Чего?
- Не смогли, говорю, отступились! А ведь, кажись, базу хотели ставить, мужиков понагнали с пилами и топорами! И что?
- Это ты про банду?
Селиванов просто трясся от нетерпения.
- Не было там банды, Ваня! Банда что есть? Дюжина глупых мужиков-хомутников! Для власти - это орешки! Для власти, Вань, это хлеб с маслом, когда мужики в кучу собираются; кучей-то они еще глупее, власть на кучах собаку съела! Будь она умней, так указ бы издала, чтоб мужики не иначе как по дюжине вместе спали и ели. А вот ежели один, да умишком не худ... Это как мелкая рыбешка: в крупный невод как ни заводи - все пусто!
Рябинин в изумлении поднялся на локтях, вся хмурость с лица спала, ногой раненой шевельнул и боли не почувствовал.
- Неужто ты?!
Селиванов сиял.
- Один?!
- Угу - отвечал Селиванов.
- Ежели не врешь, знаешь, куда тебя надо за такое дело!
В голосе Рябинина было больше изумления и сомнения, чем угрозы, но Селиванов затрепетал, а остановиться уже не мог.
- Ясное дело, куда - к стенке! Только загвоздочка имеется: у власти тоже своя гордость есть. Думаешь, легко ей будет поверить, что такой мужичишка, как я, ей поперек тропы стал? Доказательства захочет! А где они? Сколько там, в канцеляриях, поди, бумаг про то исписали: дескать, банда такая-сякая, да вдруг ты меня за воротник притащишь! А ежели примут твой наговор, так одна власть другую не то что на смех подымет, а и к ответу призовет!
- Врешь ты все, Селиванов! Трепло ты, не может того быть, чтоб один...
Иван рассматривал Селиванова в упор, словно примерял к тем делам, что сотворились на таежном участке - Чехардаке - несколько лет назад и столько разного пересуду вызвали в народе.
А Селиванов закатился мелким смешком.
- Ага, вот и ты верить не хочешь. Завидно тебе! Ведь тремя пальцами из кулака покалечить меня можешь, да вдруг такое! А власти-то, ей, думаешь, легче поверить? Вот если ты еще, кроме меня, полдеревни назовешь, да самого себя туда же, вот тогда она всех в землю положит и совестью спокойная будет!
- Неужто ты? - растерянно пробормотал Рябинин.
- Знаешь, если как перед Богом, то, конечно, если ты донос сделаешь, то хоть и не поверят, а изведут меня как бы впрозапас. Только не сделаешь ты доноса, не такой ты человек, а расскажу я тебе все, как на духу, и может, по-другому на это дело посмотришь. Только давай еще хлебанем по маленькой, а?
- После чаю только свинья хлебает! - угрюмо ответил Рябинин.
Селиванов схватил с табурета отгрызанный кусок сала, поднял его перед глазами.
- А чего свинья? Свинья - это сало, по-хохляцки - шпик значит. Так я того, похрюкаю... Хрю... Хрю... Ха... Ха... да хлебану, да свиньей же и закушу!
Пока он хрюкал, наливал, пил, закусывал, кривляясь и гримасничая, Иван глядел на него исподлобья и мучался от того, что никак не мог свои мысли к порядку призвать, к тому же нога затекла...
- Я тебе чайку еще сделаю, - предложил Селиванов, дожевывая сало.
Иван не возражал.
- Если по совести опять же, не решился б я на такое дело, если б не оказия... В папаню моего все это дело клином упирается. - Почесал в затылке. - Ты пей, Ваня, чай тебе сейчас как лекарство! Это, значит, как было. Стояли мы с батей тогда, в двадцатом, в этой, в Широкой пади. Под осень уже дело было... Батя-то мой и от красных и от белых отмахался и меня уберег. Пущай, говорил, они бьются промеж собой, а наша правда - третья. Так вот и говорил - третья! Ничего был мужик, ага. В тот день, помню солонцы мы с ним новые мастерили; только к зимовью вернулись, вдруг собаки - в лай. Чихнуть не успели, а нам в рожи со всех сторон винты! Белые, стало быть! "Кто такие?! - орут. - Партизаны? Красные?" Я - в сопли, батя тоже ростом присел. Требуют, значит, дорогу на Иркутск, к монголам уходить... С Широкой, сам знаешь, любой ручей туда выводит... Чужие, значит, тайги не знают... Батя, когда языком справился, говорит им: "Любой тропой идите - на Иркут придете!" Подходит вдруг такой высокий, с усами, самый главный из них, смотрит на моего отца, как подраненная лосиха, и говорит: "Нам надо за большой порог кратчайшим путем и до темноты. Выведешь... - тут он оглянулся, подозвал мальчишку-офицера, приказал чего-то. - Выведешь, говорит, - вот это будет твое! Не выведешь - расстреляю!" - Селиванов поднялся, подошел к стене, снял ружье. - Вот это самое ружье и показал бате. У того так глаза и забегали. Через час, - говорит, - за порогом будете, ваше благородие! Главный в меня пальцем ткнул: "Сын? От мобилизации прятал?" Батя ему то да се. Он махнул рукой. "Сын с тобой пойдет! Обманешь - обоих расстреляю". Вывели мы их на порог Березовой падью. Я от страху чуть не помер. Шлепнут, думал, чего им, дело привычное! Ан нет! Пришли. Главный ружье бате в лапы. "Пошел, - говорит, - назад!" Назад шли - пулю в спину ждали... Обошлось! К зимовью пришли потемну. Батя полночи с ружьем этим обнимался. - Селиванов погладил ложе, провел ладонью по стволам. Барское ружье! Ишь чего, серебро раскидали, баловство! А батя того и обнимался с ним, что знал будто, что попользоваться не придется... Утром только проснулись, за окнами - собаки... И снова нам винты в рожи. Красные, значит. За теми, белыми... Опять же главный батю за грудки, пистолет в зубы. "Где белые?" Батя трясется. "Не знаю", - говорит по глупости мужицкой. А следов-то вокруг! Папироски офицерские... Выволокли нас на свет Божий... Звездачей вдвое больше, чем белых. Главный в кожанке, глаза опухшие, губы синие - как упырь. Батю трясет, ругается... А мне бугай (вроде тебя) руку вывернул наизнанку и тоже чего-то требует. И повели мы их, значит, за белыми той же самой тропой. А белые за порогом заночевать собирались. Я при случае шепнул бате, дескать, постреля-ют нас первыми, что те, что другие. Батя молчит, а потом шепнул мне тоже кое-что... Селива-нов отнес ружье на место и, уже не спрашивал Ивана, плеснул в кружку самогон. Глаза его блестели, руки тряслись. - На Березовой, знаешь, когда к последнему повороту выходишь, обрыв по леву руку... черемушник там...
Иван кивнул.
- С этого места весь порог просматривается. Они-то ничего не увидели, красные, а мы с батей видим, там они еще. Батя тут меня под локоть, и мы с ним с обрыва и сиганули. Ей-Богу, Ваня, сегодня, когда мой камус за ветку зацепился и я мордой в снег ткнулся, а ты по следу... Два раза в жизни я такой страх имел... До самого низу батя молча бежал, а когда уже ушли, почитай, батя вдруг как заорет: "Попали, ой, попали!" Я к нему. А он стоит на коленях и орет, и ружье дареное обнимает. Потом упал. Промеж лопаток ему пуля вошла. Вот и пер я тогда его по гривам в обход Березовой пади. Мертвого пер. Нет чтоб остановиться да дых послушать... Дурной был. Аж до Листанной пади пер, чуешь, сколько!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19