Оригинальные цвета, сайт для людей
Ах, если бы иметь в резерве хотя бы два дня!
Наташа взглянула на отца и будто очнулась. За столом шел разговор о земельной реформе, об арендах и подрядах. Произносились тосты какого-то странного, двусмысленного содержания. Отец при этом лишь поднимал бокал с вином, но не пил, а мама, наоборот, пила и не морщилась от доморощенной сивухи. Наташа лишь пригубила и задохнулась от омерзения. Продолжая подглядывать за отцом, она отметила, что в его лице появилось ранее не свойственное ему выражение, какая-то странная смесь благостности и тревоги, еще суетливость, он постоянно оборачивался то к одному, то к другому, и при этом выражение лица всякий раз менялось, и почему-то неприятно было это видеть, что-то вроде обиды, а может, даже стыда испытывалось, когда он вдруг почти заглядывал в глаза сидящему слева хозяину дома, потом резко поворачивался к маме или вдруг подтягивался через стол к Артему, что-то говорил ему, выслушивал его или розовую соседку Артема, вещавшую какие-то банальности птичьим голоском. А еще папа слегка почавкивал, а мама не одергивала его, как обычно.
Только кончилось застолье, как появился врач районной больницы, присланный еще вчера распоряжением райкома. Оказывается, воспользовавшись удовлетворительным самочувствием пациента, он с утра смотался на рыбалку. Теперь он был сконфужен, и не знал, куда девать полдюжины мелких хариусов, пока кофточка, хихикая и подмигивая, не освободила его от жалкого улова. Было ему лет тридцать, он робел под суровыми взглядами мамы и суетливо поспешил за ней в другую комнату по небрежному ее мановению.
Папа с хозяином дома вышли на крыльцо для продолжения беседы о состоянии сельского хозяйства, кофточка куда-то исчезла с рыбой, и Наташа с Артемом остались вдвоем в псевдогостиной.
Некая заготовка на такой случай у Наташи была, но что-то случилось с языком, с лицом, оно словно окаменело, не было способности привести в движение губы хотя бы для улыбки. Улыбка ведь тоже слово…
– На какой почве будем общаться? – спросил Артем, глядя ей прямо в зрачки, так ей показалось, не в глаза просто, но в зрачки, словно своим взглядом цеплял, как ловушкой, ее взгляд и не позволял увернуться.
Сто вариантов реакции могло бы найтись и на его тон, и на слова, сто первый, что вывернулся из какого-то глухого закоулка мозга, оказался не лучшим:
– А без почвы… это ты можешь?
Наивно было бы ожидать, что взгляд его потеплеет.
– Ну, ты же, наверное, такая умная и образованная, как с тобой без почвы?
Он сказал… она сказала… снова он – все это было лишнее и могло продолжаться долго, а времени в обрез.
– Ты уже все тут знаешь?
– Где?
– Деревню я имею в виду. Ходил? Смотрел?
– Прогуливался. Интересуешься сельскими видами?
– Клуб какой-нибудь есть?
– Даже дом культуры.
– Сходим?
– Зачем?
– Нужно.
Нет, ее не смутило, что он откровенно не хотел никуда с ней идти. Если я делаю ошибку, подумала она, то, значит, ошибка неизбежна, потому что времени нет, и если он тот, кем она его почувствовала, каким увидела еще тогда, в поезде, то все должное произойдет. Сейчас, понятно, ему нелегко, ведь где-то по периметру суетится доступная самка с арбузной задницей. Нужно вывести его из поля действия ее кошачьей похоти, чтобы для начала он мог почувствовать себя таковым, каков есть, тогда откроется его зрение к равному себе. Сделала вид, что не замечает, как он закрутил головой, как досадой исказилось лицо, в руках суетливость, а губы все-таки произносят нужное: «Ну, пойдем».
– Папа, мы погуляем немного.
Ее несокрушимый и невозмутимый папа расцвел типично стариковской радостью, поднялся, подошел к ним, слегка споткнувшись о деревянную решетку у крыльца, обнял их обоих, – этакое откровенное благословение, – прошептал многозначительно:
– Конечно, конечно! Погуляйте. К реке сходите. Там хорошо!
Насчет реки это было ниже всякого уровня, Наташе стало стыдно за отца, она оглянулась и встретилась со взглядом хозяина дома, Сергея Ильича. Он, конечно, тоже улыбался, но зря, потому что когда рот улыбается, а глаза гневаются, то это уже не улыбка, а оскал.
Последний раз Артем крутанул головой, когда они уже шагов на сто отошли от калитки. Повезло. Кофточка не объявилась. Теперь все зависит от других обстоятельств, которые могут сложиться удачно, но могут и провалить всю затею.
– Может, скажешь, чего это тебя потянуло на сельскую культуру?
– Музыку любишь?
– Музыку? – почему-то удивленно спросил он.
– Я имею в виду настоящую музыку.
– Я люблю хорошую музыку.
В ответе прозвучал странный вызов, и сам ответ был плох, так плох, что дальше некуда. Конечно, она должна была сказать ему, что музыка не бывает хорошая или плохая, она бывает настоящая и ненастоящая, музыка и не музыка, и это элементарно для всякого образованного человека. Скажи она так, и все! И больше ничего не будет. Даже надежды. Господи! Как он плохо ответил! Словно половина образа, что воссоздала в душе, – крест-накрест… Торопливо глянула на него, пришлось остановиться и обернуться, чтобы как следует, глаза в глаза… Да нет же! Черты лица – это же не просто форма плоти, это всегда еще и шифр души, и она не могла ошибиться в расшифровке. Теперь все зависело от простой удачи, от нескольких счастливых совпадений…
Еще она чувствовала и догадывалась, что взяла с ним очень неверный тон, октавой выше и мажорней нужного. Ему бы говорить с ней таким тоном, а ей бы тогда достался неторопливый аккомпанемент левой руки, возможно, лишь с некоторой коррекцией и опережением темы, когда одним аккордом можно менять строй и тональность, а правая рука и не заметит даже своей ведомости, увлеченная умело предложенной формой общения. Нужно было найти аккорд.
Улица, которой они шли, чем-то напоминала диканьковские виды Гоголя: домики, палисадники, лавочки у калиток, тихое безлюдье. Людей можно вообразить, как хочется душе, в том же гоголевском настрое, – они добры, по-хорошему хитры и непостижимы, как миф, среди них можно жить или пребывать в роли тактичного привидения – смотри и не вмешивайся, и получишь заряд спокойствия и оптимизма…
– Хорошо здесь, – тихо сказала Наташа.
– Кому?
– Что?
– Кому хорошо?
Наташа поняла. Он несчастен. Потому один аккорд для него – пустое и даже раздражающее звучание. Нужно быть осторожной и тонкой.
Вот, пожалуйста, словно в унисон его озлобленности, «гоголевский» пейзаж развалился на глазах, преобразился в безобразие пыльной площади, окруженной отвратительными строениями, заполненной ревом моторов и криками людей. Специально он ведет ее не в обход «ада», а через него… Мог бы под руку взять, но не берет. Хорошо, что хоть идет рядом, а не впереди.
В другом конце пыльного облака Наташа увидела цель их похода и в нетерпении прибавила шагу. «Господи! Только бы все совпало!»
Все совпало, и это был добрый знак. Клуб открыт. У первого же встреченного человека (им оказался худрук, человек с худыми руками!) Наташа спросила:
– У вас здесь есть инструмент?
– Какой инструмент? У нас оркестр…
– Рояль или пианино, – возмущенно уточнила она.
– Пианино на сцене. А что?
– Как пройти?
Он показал и не пошел за ними, и это тоже была удача. Последнее – лишь бы не расстроенное… Два-три аккорда – и радость!
– Спустись в зал и сядь в третьем ряду. Подожди! Знаешь, что я буду играть? Я буду играть про тебя.
– Да ну! А не замучаешься? – спросил он с ухмылкой.
– Если можешь быть серьезным, то попытайся, ладно? Иди, пожалуйста.
* * *
Наташа была уверена, что до нее никто и никогда так не исполнял «Прелюдию» Рахманинова, потому хотя бы, что такое исполнение вообще возможно только один раз, только однажды, и она сама больше никогда не сможет повторить… Она ему рассказала все, что поняла, о чем догадалась, что увидела в его лице и что услышала в его нарочито грубых словах. Она рассказала ему о нем то, что он сам, скорее всего, не знал о себе, и ничуть не беспокоясь, что тем самым и сама раскрылась ему…
Паршивенький дом фальшивой культуры в минуты ее и рахманиновских откровений перестал быть безвкусным нагромождением бетона и кирпича, серебряные звуки великой музыки, как заклинание алхимика, преобразили его в каждой мельчайшей материальной частице и превратили на мгновение звучания в сверкающий храм, где свершаются самые заветные откровения, храм для двоих, только для двоих. Чтобы никто чужой не услышал и не подслушал, она силой своего вдохновения опустила его в самый центр земли. Став иноприродным, храм великих звуков не встретил сопротивления грубой материи и пребывал там, в бездне, в состоянии невесомости ровно столько, сколько длилось и свершалось действо.
Тихо и аккуратно она подняла храм из глубин, помогла ему утвердиться на прежнем месте, и когда, стыдясь и конфузясь, восстановилась полнота материального безобразия, она уронила руки с клавиатуры. Воздух вокруг, как самая чувствительная сфера восприятия прекрасного, еще был полон озоновым серебром, но слезы радости слишком долго высыхали в его атмосфере, и она, достав из кармана платья платочек, протерла глаза. С последним движением ее руки прекратилось чудо, рожденное музыкой. Она встала и повернулась к Артему.
Ох уж эти мужики! Ведь ошарашен и потрясен, но мышцы лица как в кулак сжаты, чтобы кто-нибудь, не дай Бог, не догадался о подлинном состоянии души, а то как же, мужчина – и вдруг чувства, несовместимые с мужественностью, к которой приговорен по рождению. Даже в глаза смотреть не решается!
С другого конца зала к ним спешили с нелепыми восклицаниями тот, что представился худруком, и еще какие-то две женщины, но Наташа, схватив Артема за руку, шепнула: «Бежим отсюда!» Они нырнули в боковые двери и чуть ли не бегом пересекли пустой вестибюль. Прыгая через ступеньку, вырвались на площадь и пересекли ее в минуту.
Теперь можно бы и к реке, но в какой стороне она? Спрашивать не хотелось. Нужно дать ему прийти в себя, пусть вымолчится, остынет, пусть чувства преобразуются в мысли, ведь с мужчиной можно общаться только на уровне мыслей, но не чувств… Да и самой нужно успокоиться, вон как пальцы напряжены, не разжимаются на рукаве его куртки.
Бочком протиснулась коротенькая мысль о том, что, наверное, нехорошо, если ей не хочется туда, где больной отец и где мама, но так бывает, и это в порядке вещей, в том нет предательства, но есть жизнь…
Кажется, они шли той же самой улицей. Но тогда она была пуста. Теперь же то тут, то там – люди, около домов, в палисадниках, у водоколонок, и все оглядываются на них, в том тоже какая-то хорошая справедливость. Но все же лучше бы сейчас выйти из деревни. К речке, или в поле, или в лес. Идти петляющей проселочной дорогой, нарвать цветов, настоящих, полевых… И говорить вовсе не обязательно… Вот только одно серьезное неудобство – она не видит его лица, а им сейчас уже пора хорошенько посмотреть друг другу в глаза. Он, скорее всего, не выдержит, отведет взгляд, виноват же…
– Скажи, у тебя с этой, с «розовой кофточкой», это же так, баловство, да?
Взгляд, который он кинул на нее, был слишком коротким, чтобы угадать, но желваки она заметила и пожалела о своем вопросе. Не следует мужчину тыкать носом в его собственный стыд, закомплексуется, чего доброго, потом раскачивай его! Не ответил. Она обхватила его руку, плечом прижалась к ней, он должен понять, она раскаивается, она закрывает навсегда эту тему. Тем более что никаких недобрых чувств не питает к дочке гостеприимного директора школы, она очень даже понимает ее, ведь несусветная глупость – это так называемое целомудрие, и очень даже досадно, что на нем сейчас жесткая куртка, а на ней такое же жесткое джинсовое платье, а хотелось бы полного прикосновения, она уже знает, как оно взволновало бы ее.
– Можешь сказать, о чем ты сейчас думаешь? – почти шепотом спросила она.
– Могу, – ответил он, хмыкнув.
«Не рано ли?» – забеспокоилась. Не торопит ли события, отстоялся ли настолько, чтобы произошел разговор понимающих друг друга людей, чтобы ни одной фальшивой интонации, ни одного слова двусмысленного или просто лишнего.
– Ну, скажи.
Щекой она почти прижалась к его плечу.
– Я думаю о том, сколько репетиторов померло, пока они выучили тебя барабанить всю эту ретруху.
Рука, плечо, щека – по всей плоскости соприкосновения ожог такой силы, что темнота в глазах. Она оторвалась, отклонилась, закачалась от нестерпимой боли. Он схватил ее за руки выше локтей, сжал так, что кисти онемели.
– Ну да! Ты же привыкла, что весь мир существует для тебя, ты, так сказать, в центре, а вокруг тебя одни декорации и манекены. Ты ресничками хлоп-хлоп, и все перетусовались, как тебе удобнее!
– Пусти! – простонала она.
– Тебе и в голову твою подкремлевскую прийти не может, что у этой, как ты сказала, «розовой кофточки» может быть не только имя человеческое, но и душа настоящая! Верхи все могут, низы ничего не хотят!.. Я вот, к примеру, зачем тебе?
– Пусти, пожалуйста, пусти!
Она взглянула ему в глаза и вдруг заплакала, заревела, сотрясаясь от судорог, что начинались где-то в груди и по всему телу… Смотрела на него и ревела. Громко, почти не слыша его брани.
– …от нечего делать?! Приехала – покорила? Я таких, как ты, с вашими бетховенами в гробу видал! Понятно?!
Он отпустил ее, и она чуть не упала. Пятясь от него на всю ширину улицы, сотрясалась от рыданий. Откуда-то сбоку услышала грубый женский голос: «Эй, ты, чего девку обижаешь!» Он шагнул было к ней, она вскрикнула и побежала.
Бежала, чтобы спрятаться от всего мира, от всех, кто мог бы ее видеть, понимать и сочувствовать. Или злорадствовать. Сворачивала в узкие улочки, оказалась в пролете между огородами, тропинкой выскочила к реке.
Разве можно утопиться в этой жалкой проточной луже, когда она еще в десять лет, обученная бывшим олимпийским чемпионом, плавала как рыба.
Истерика прошла. Она смотрела на воду и успокаивалась. Противоестественное, глупое и позорное чувство, овладевшее ею, словно вышло из души, и на некоторое время задержавшись поблизости напротив, чтобы она могла спокойно рассмотреть его, затем плотным туманным облачком стало отдаляться, на том берегу реки она еще видела его, но через мгновение это была всего лишь точка на горизонте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30