https://wodolei.ru/catalog/installation/Roca/
Все было радужно и нереально, кроме человека – Анфилогова со слипшимися белыми ресницами, в гриве льда на мехе капюшона. Бочку бензина, дравшую пуховые, на которые он надышал, рукавицы, профессор сгрузил в затянутую белой перепонкой скальную щель, и бочка утонула, оставив круглую дыру. Эта вылазка профессора могла закончиться плохо, но она закончилась благополучно. Приполярная ночь давила морозом, но не темнотой. При свете колких звезд снеговая целина была как экран телевизора, мерцающего на пустом канале; северное сияние трепетало в небе, будто полоса горящего спирта. По собственному следу профессор без приключений добрался до зимовья – полуразрушенной избушки, похожей на потерпевший крушение матерчатый самолетик. Теперь Анфилогов имел в виду и этот путь: на юго-восток, через зимовье, где по негласному таежному закону всегда имелись припасы и спички. Налегке, с одной добычей и с минимумом продуктов, можно было довольно скоро добраться до поселка лесозаготовителей: страшненького места, обритого бульдозерами до былинки, до голого земного мяса, окруженного пятиметровым валом гниющих веток и корней, перемешанных с землей, – но связанного с миром неплохой грунтовкой, по которой ежедневно ходили лесовозы и шоферы брали с пассажиров по-божески водкой.
Оказалось, что зимой Анфилогов не промахнулся. Бочка бензина обнаружилась буквально в сотне метров от прошлогоднего лагеря, крепко застрявшая между пятнистыми от талой испарины гранитными стенками. Бочку расшатали и прикатили к палатке, наматывая на нее лохмотья прогретой, кишащей членистыми существами почвы, под которой оставалось много мокрого крепкого льда. Ручей, разрыхливший доломит, еще рычал, вода его бурлила, точно ее выливали из кипящего чайника; прошлогодние следы экспедиции выделялись на старой мочальной траве, как выделяются на обоях прямоугольники снятых картин. Только здесь наконец-то костер разгорелся, растрещался; обрадованный Колян вздул едучий, мусорный огонь до самого неба, так что жаром сдувало шапки. Горячая пища была лишена какого бы то ни было вкуса: хитники вбирали только тепло, запекшимися губами дергая жидкость и набивая желудки распаренным хлебом. Они не в силах были отойти от прогоревшего костра, от пышущей горы углей, в которых под пенкой нежного пепла шелестел, позванивал, переливался жар; им казалось, будто перед ними величайшее сокровище, за которым они и двигались через мокрые буреломы и постную каменную кашу бесконечных отмелей.
Колян во время устройства лагеря нарвал малорослых, покрытых мышиной шерсткой колокольцев сон-травы: теперь, полулежа на спальнике, он разбирал и нюхал привядшие растеньица, погрузившись в молчание, какого прежде не выдерживал ни единого часа. Уже в который раз Анфилогов отметил, что его оруженосец сильно переменился. Почему-то эта перемена вызывала у профессора дурные предчувствия. Прошлой осенью, с болью сбыв невероятные рубины самому тихому и скрытному изо всех витающих агентов (блеклому поляку с носом-костью, с очень странной, слоистой, двоящейся тенью, в которой всегда темнела плотная маленькая сердцевина), профессор почему-то выдал Коляну несправедливо малую долю. Прежде Колян неизменно радовался получению денег: любых, хоть рубля, не осознавая, много это или мало, в прибыли он оказался или же в убытке, – чем и сделался ценен для хорошо считающего Анфилогова. На этот раз оруженосец, словно догадавшись об обиде, даже не заглянул в нутро лакированного конверта. Обделив Коляна, профессор, разумеется, не преследовал выгоды – скорее испытывал отвращение к избытку, оставшемуся у него в кармане. Просто Колян сделался каким-то лишним: необходимым для новой экспедиции, но при этом раздражительно неуместным в жизни профессора. После того как прошлым летом Анфилогов довел невменяемого напарника по лоснящимся осыпям и полным желчи холодным болотцам до жилой деревни, после того как довез его, скулившего на верхней полке, до вокзала и до его домишка на окраине, где путешественника встречала девяностолетняя бабка, похожая в своих платках на забинтованный палец, и мутная, как бабкин взгляд, бутылка самогона, – после этих унизительных действий любое присутствие Коляна стало для профессора таким же обременительным, каким оно было в холодном вагоне и в мокром лесу. В глазах Анфилогова он сделался как будто мертвый, давать ему деньги было теперь все равно, что выбрасывать их на помойку. Колян, разумеется, это почувствовал. Самое странное, что он, похоже, с этим согласился.
Он теперь практически не показывался без дела, а если ему и случалось, как прежде, засиживаться у профессора, то он уже не лез с разговорами про цены на автомашины или недавно прочитанную книжку, а тихо замирал, погрузившись в себя, как в реку, по самую макушку, на которой при свете сильной анфилоговской лампы светился прозрачный встопорщенный клок. В перерыве между двумя экспедициями Колян объездил всю свою баснословную родню, состоящую главным образом из женщин, разбросанных по каким-то жутким, нечеловечески глухим городкам и поселкам, так что добираться из пункта в пункт приходилось с невероятными железнодорожными и автобусными затруднениями, чуть ли не через Москву. Всякий раз Колян возвращался от сестер и теток присмиревший, опрощенный; из Соликамска, куда он мечтал однажды прикатить на иномарке, он вернулся почему-то без усишек, с голым розовым местом под носом, похожим на пластырь. Где-то во время этих извилистых странствий Колян покрестился. Теперь он иногда осенял себя стыдливым знамением, словно запахивал одежду на женскую сторону; в растворе рубахи у него темнела, то и дело прилипая, сырая серебряная цепочка с таким же темным прилипающим крестом.
Анфилогов с возрастающей досадой наблюдал, как его напарник тихо, планомерно, ни у кого не спрашивая разрешения, опустив глаза, готовится к смерти. Тащить такого с собой в экспедицию было и глупо, и просто опасно. Колян как будто предвидел некое роковое стечение обстоятельств, мысленно обустраивался в нем, тем самым его узаконивая, приглашая осуществиться. Вероятность того, что обстоятельства зацепят и профессора, была практически стопроцентной. Одновременно Анфилогов ничего не мог поделать против таких настроений Коляна, которые, возможно, сам и спровоцировал, и не мог заменить его другим напарником, потому что в этом случае нельзя было поручиться за сохранность тайны месторождения. Да и как-то не оказалось никого пригодного среди тщательно разрозненных, существующих строго по отдельности партнеров профессора; мысленно перелистывая этот живой каталог, Анфилогов испытывал разочарование столь острое, что уже не понимал, отчего отвел для каждого особую страницу, тогда как таких полусмышленых и полуоборотистых существуют десятки и сотни. Получалось, что собранная профессором за жизнь коллекция людей не содержала ни одного уникального или сколько-нибудь ценного образца. В своем геммологическом собирательстве Анфилогов был не в пример счастливее, чем в человеческом; по сравнению с его минеральными сокровищами (куда наконец прибавилась «железная роза» – трагически расщепленный, шелушащийся, похожий на сухую язву кристалл гематита, единственный соприродный Анфилогову каменный цветок) его собрание людей было безграмотной и наивной коллекцией школьника – кучей плохо зашлифованных банальных булыжников и крашеных стекляшек. Оттого, что ни один кандидат не был лучше другого, все они стирались, становились на одно лицо – бесконечно чуждое, совершенно Анфилогову неинтересное. Получалось, что они с Коляном – навязчивым в самой попытке занимать как можно меньше места в жизни профессора – единственно родные друг другу существа.
Анфилогов, в ряду других вариантов, продумывал возможность отправиться на север одному. Но просветленный Колян относился к предстоящей экспедиции с таким паломническим трепетом, что отказать ему в походе было невозможно. Он, между прочим, сумел уязвить Анфилогова, все время помнившего про злополучный конверт. Вместо того чтобы потратить скудную долю на стоматолога-протезиста (как ему настойчиво, с фальшивой бодростью, советовал профессор), Колян до копейки вложился в оборудование: купил движок с насосом, чтобы откачивать грунтовую воду из корундовых шурфов. Мера, разумеется, была не лишней; профессор и сам подумывал о чем-то подобном. Правда, было непонятно, отчего Коляну эта надобность показалась столь настоятельной: в прошлый раз отлично обошлись веревкой и ведром. Так или иначе, Колян остался со своими стальными протезами, вставленными в армии. Собственно, по логике Коляна новые зубы были ему ни к чему; Анфилогов пытался и не мог отделаться от видения черепа, улыбающегося железной улыбкой, несколько проржавевшей.
Этот череп приснился ему в первую ночь на корундовой жиле, уходящей, как уходит исколотая вена, в страшную тесноту коренного гранита. Череп был сухой и словно бы картонный, он висел в багряной, как знамя, прожаренной солнцем палатке на манер осиного гнезда. Во рту у Анфилогова было жарко, как в бане, он понимал, что все еще простужен. Толстым языком потрогав собственные зубы, Анфилогов убедился, что они совершенно безболезненно вываливаются из гнезд, поодиночке и попарно, и нет ни одного, который бы держался крепко. С полным ртом пузыристой слюны и брякающих в ней тухловатых костяшек Анфилогов вылез на жесткое солнце, сразу стянувшее ему лицо горячей паутиной, выплюнул себе под ноги мокрый сгусток и улыбнулся солоноватыми младенческими челюстями.
Проснувшись в поту, еще не раскрывая глаз, склеенных слезами и первой мягкой мошкарой, Анфилогов не сразу осознал, что его американские имплантанты пребывают в полном порядке. Молочный, с пенкой, туман затягивал окрестности, каждая группа деревьев, прозрачная и кривоватая, стояла в собственном слоистом облаке, как бы в своем составе атмосферы – и ничто вокруг не двигалось, кроме порожистой реки, словно разливавшейся по каменным кувшинам и постоянно с шумом их переполнявшей.
Из вчерашнего костровища, огромного, будто остатки сожженного сарая, еще поднимались струйки кислого дыма. Хитники, кое-как умывшись с забрызганного камня, позавтракали остатками вчерашнего пира, данного самим себе по случаю избавления от Пляшущей Огневки. Перед тем как идти на шурфы, Анфилогов проверил пострадавшие лапы Коляна: ожоги от морозного ведра затянулись ярко-розовой кожицей, отчего ладони стали твердыми и гладкими, будто у пупса. Похваляясь нечувствительностью к боли, Колян поаплодировал себе и оцепенелым окрестностям: звук получился пухлый, почти неслышный, но два казавшихся частями деревьев размытых пятна заскрипели по-вороньи и, расправив смутные крылья, тяжко, словно поминутно падая и вновь поднимаясь неуклюжими гребками, скрылись в пелене.
Тропинка, протоптанная из лагеря к месту каторжных работ, была, как ни странно, цела и темнела на серебрившемся склоне, словно проведенная пальцем по запотевшему стеклу. Анфилогов сильно волновался. Он снова чувствовал на себе тот самый внимательный взгляд, что в прошлом году провожал экспедицию от этого места и до самого поезда. Издалека были видны рыжеватые пятна елового лапника, которым хитники замаскировали свою удачу от случайных конкурентов. Когда подошли, оказалось, что мелконькие иглы с веток практически полностью осыпались. Сквозь голые ветки, напоминавшие кривую, изъеденную ржавчиной канализационную решетку, довольно близко проблескивала вода.
– Странно, Василий Петрович! Место высокое, а так затопило! – удивлялся Колян, разбрасывая маскировку. – Я-то думал, что меньше зальет!
Прошлогодняя яма со стенками израненного камня дохнула в лица хитникам подземным талым холодом, к которому примешивался непонятный запах – еле уловимый, горьковато-синтетический, растворявшийся при попытке его унюхать. Колян, наклонившись над ямой, раздувал покрасневшие, забитые волосом ноздри.
– Какая-то соль, Василий Петрович! – доложил он, становясь на четвереньки. – А может, и не соль…
Неподвижная вода в шурфе казалась вогнутым блюдом, на котором блик дневного света с жидкими пятнами от человеческих голов плавал, будто два разбитых на яичницу яйца. У стенок скопилось много мелкого мусора – мерзлый мякиш из хвои, какой-то шерсти, еловых веточек, похожих на крестики. Рискуя свалиться, Колян дотянулся пальцами до неподвижной поверхности: вода осторожно взяла их черными губами, как берет кусочек сахару безобидная коза. Где-то там, под водой, в одной из стен скрывалось нетронутое подземное сокровище – плюс полиэтиленовый сверток с отходами прошлогодней удачи, тоже стоившими по минимуму десятки тысяч долларов.
Обнюхав мокрую руку, красную и грязную, будто морковь, Колян и тут не пришел ни к какому определенному выводу.
– Будем откачивать, Василий Петрович! – бодро воскликнул он, вытирая лапу о штаны. – Зря мы, что ли, движок тащили? И бензина у нас – залейся!
С этими словами он припустил по скользкому склону к нераспакованной технике, похожий сквозь туман на муху в молоке. Анфилогов не спеша, внимательно глядя под ноги, последовал за ним. В душе его, на самом дне, где всегда бывает нехорошо и мутновато, зародилось ощущение, будто в корундовом шурфе под водой находится труп.
Профессор техники не любил и ничего принципиально в ней не понимал. Зато Колян буквально обожал железки и с удовольствием возился час, после чего на разработках принялось исправно постукивать, почмокивать, поплескивать. Яма, однако, обнажалась медленно. Несколько раз Анфилогов ходил поглядеть, как продвигаются дела. Сырые стены, затянутые полужидкой глиной, точно облепленные мокрыми ржавыми марлями, были темны и угловаты; кое-где из них сочилась трепетная водица, много светлее той, что прокачивалась через прозрачный кольчатый шланг и густо плюхалась, размачивая новенькую нежную траву. По мере того, как понижался уровень воды, странный запах не рассеивался, а, напротив, усиливался:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Оказалось, что зимой Анфилогов не промахнулся. Бочка бензина обнаружилась буквально в сотне метров от прошлогоднего лагеря, крепко застрявшая между пятнистыми от талой испарины гранитными стенками. Бочку расшатали и прикатили к палатке, наматывая на нее лохмотья прогретой, кишащей членистыми существами почвы, под которой оставалось много мокрого крепкого льда. Ручей, разрыхливший доломит, еще рычал, вода его бурлила, точно ее выливали из кипящего чайника; прошлогодние следы экспедиции выделялись на старой мочальной траве, как выделяются на обоях прямоугольники снятых картин. Только здесь наконец-то костер разгорелся, растрещался; обрадованный Колян вздул едучий, мусорный огонь до самого неба, так что жаром сдувало шапки. Горячая пища была лишена какого бы то ни было вкуса: хитники вбирали только тепло, запекшимися губами дергая жидкость и набивая желудки распаренным хлебом. Они не в силах были отойти от прогоревшего костра, от пышущей горы углей, в которых под пенкой нежного пепла шелестел, позванивал, переливался жар; им казалось, будто перед ними величайшее сокровище, за которым они и двигались через мокрые буреломы и постную каменную кашу бесконечных отмелей.
Колян во время устройства лагеря нарвал малорослых, покрытых мышиной шерсткой колокольцев сон-травы: теперь, полулежа на спальнике, он разбирал и нюхал привядшие растеньица, погрузившись в молчание, какого прежде не выдерживал ни единого часа. Уже в который раз Анфилогов отметил, что его оруженосец сильно переменился. Почему-то эта перемена вызывала у профессора дурные предчувствия. Прошлой осенью, с болью сбыв невероятные рубины самому тихому и скрытному изо всех витающих агентов (блеклому поляку с носом-костью, с очень странной, слоистой, двоящейся тенью, в которой всегда темнела плотная маленькая сердцевина), профессор почему-то выдал Коляну несправедливо малую долю. Прежде Колян неизменно радовался получению денег: любых, хоть рубля, не осознавая, много это или мало, в прибыли он оказался или же в убытке, – чем и сделался ценен для хорошо считающего Анфилогова. На этот раз оруженосец, словно догадавшись об обиде, даже не заглянул в нутро лакированного конверта. Обделив Коляна, профессор, разумеется, не преследовал выгоды – скорее испытывал отвращение к избытку, оставшемуся у него в кармане. Просто Колян сделался каким-то лишним: необходимым для новой экспедиции, но при этом раздражительно неуместным в жизни профессора. После того как прошлым летом Анфилогов довел невменяемого напарника по лоснящимся осыпям и полным желчи холодным болотцам до жилой деревни, после того как довез его, скулившего на верхней полке, до вокзала и до его домишка на окраине, где путешественника встречала девяностолетняя бабка, похожая в своих платках на забинтованный палец, и мутная, как бабкин взгляд, бутылка самогона, – после этих унизительных действий любое присутствие Коляна стало для профессора таким же обременительным, каким оно было в холодном вагоне и в мокром лесу. В глазах Анфилогова он сделался как будто мертвый, давать ему деньги было теперь все равно, что выбрасывать их на помойку. Колян, разумеется, это почувствовал. Самое странное, что он, похоже, с этим согласился.
Он теперь практически не показывался без дела, а если ему и случалось, как прежде, засиживаться у профессора, то он уже не лез с разговорами про цены на автомашины или недавно прочитанную книжку, а тихо замирал, погрузившись в себя, как в реку, по самую макушку, на которой при свете сильной анфилоговской лампы светился прозрачный встопорщенный клок. В перерыве между двумя экспедициями Колян объездил всю свою баснословную родню, состоящую главным образом из женщин, разбросанных по каким-то жутким, нечеловечески глухим городкам и поселкам, так что добираться из пункта в пункт приходилось с невероятными железнодорожными и автобусными затруднениями, чуть ли не через Москву. Всякий раз Колян возвращался от сестер и теток присмиревший, опрощенный; из Соликамска, куда он мечтал однажды прикатить на иномарке, он вернулся почему-то без усишек, с голым розовым местом под носом, похожим на пластырь. Где-то во время этих извилистых странствий Колян покрестился. Теперь он иногда осенял себя стыдливым знамением, словно запахивал одежду на женскую сторону; в растворе рубахи у него темнела, то и дело прилипая, сырая серебряная цепочка с таким же темным прилипающим крестом.
Анфилогов с возрастающей досадой наблюдал, как его напарник тихо, планомерно, ни у кого не спрашивая разрешения, опустив глаза, готовится к смерти. Тащить такого с собой в экспедицию было и глупо, и просто опасно. Колян как будто предвидел некое роковое стечение обстоятельств, мысленно обустраивался в нем, тем самым его узаконивая, приглашая осуществиться. Вероятность того, что обстоятельства зацепят и профессора, была практически стопроцентной. Одновременно Анфилогов ничего не мог поделать против таких настроений Коляна, которые, возможно, сам и спровоцировал, и не мог заменить его другим напарником, потому что в этом случае нельзя было поручиться за сохранность тайны месторождения. Да и как-то не оказалось никого пригодного среди тщательно разрозненных, существующих строго по отдельности партнеров профессора; мысленно перелистывая этот живой каталог, Анфилогов испытывал разочарование столь острое, что уже не понимал, отчего отвел для каждого особую страницу, тогда как таких полусмышленых и полуоборотистых существуют десятки и сотни. Получалось, что собранная профессором за жизнь коллекция людей не содержала ни одного уникального или сколько-нибудь ценного образца. В своем геммологическом собирательстве Анфилогов был не в пример счастливее, чем в человеческом; по сравнению с его минеральными сокровищами (куда наконец прибавилась «железная роза» – трагически расщепленный, шелушащийся, похожий на сухую язву кристалл гематита, единственный соприродный Анфилогову каменный цветок) его собрание людей было безграмотной и наивной коллекцией школьника – кучей плохо зашлифованных банальных булыжников и крашеных стекляшек. Оттого, что ни один кандидат не был лучше другого, все они стирались, становились на одно лицо – бесконечно чуждое, совершенно Анфилогову неинтересное. Получалось, что они с Коляном – навязчивым в самой попытке занимать как можно меньше места в жизни профессора – единственно родные друг другу существа.
Анфилогов, в ряду других вариантов, продумывал возможность отправиться на север одному. Но просветленный Колян относился к предстоящей экспедиции с таким паломническим трепетом, что отказать ему в походе было невозможно. Он, между прочим, сумел уязвить Анфилогова, все время помнившего про злополучный конверт. Вместо того чтобы потратить скудную долю на стоматолога-протезиста (как ему настойчиво, с фальшивой бодростью, советовал профессор), Колян до копейки вложился в оборудование: купил движок с насосом, чтобы откачивать грунтовую воду из корундовых шурфов. Мера, разумеется, была не лишней; профессор и сам подумывал о чем-то подобном. Правда, было непонятно, отчего Коляну эта надобность показалась столь настоятельной: в прошлый раз отлично обошлись веревкой и ведром. Так или иначе, Колян остался со своими стальными протезами, вставленными в армии. Собственно, по логике Коляна новые зубы были ему ни к чему; Анфилогов пытался и не мог отделаться от видения черепа, улыбающегося железной улыбкой, несколько проржавевшей.
Этот череп приснился ему в первую ночь на корундовой жиле, уходящей, как уходит исколотая вена, в страшную тесноту коренного гранита. Череп был сухой и словно бы картонный, он висел в багряной, как знамя, прожаренной солнцем палатке на манер осиного гнезда. Во рту у Анфилогова было жарко, как в бане, он понимал, что все еще простужен. Толстым языком потрогав собственные зубы, Анфилогов убедился, что они совершенно безболезненно вываливаются из гнезд, поодиночке и попарно, и нет ни одного, который бы держался крепко. С полным ртом пузыристой слюны и брякающих в ней тухловатых костяшек Анфилогов вылез на жесткое солнце, сразу стянувшее ему лицо горячей паутиной, выплюнул себе под ноги мокрый сгусток и улыбнулся солоноватыми младенческими челюстями.
Проснувшись в поту, еще не раскрывая глаз, склеенных слезами и первой мягкой мошкарой, Анфилогов не сразу осознал, что его американские имплантанты пребывают в полном порядке. Молочный, с пенкой, туман затягивал окрестности, каждая группа деревьев, прозрачная и кривоватая, стояла в собственном слоистом облаке, как бы в своем составе атмосферы – и ничто вокруг не двигалось, кроме порожистой реки, словно разливавшейся по каменным кувшинам и постоянно с шумом их переполнявшей.
Из вчерашнего костровища, огромного, будто остатки сожженного сарая, еще поднимались струйки кислого дыма. Хитники, кое-как умывшись с забрызганного камня, позавтракали остатками вчерашнего пира, данного самим себе по случаю избавления от Пляшущей Огневки. Перед тем как идти на шурфы, Анфилогов проверил пострадавшие лапы Коляна: ожоги от морозного ведра затянулись ярко-розовой кожицей, отчего ладони стали твердыми и гладкими, будто у пупса. Похваляясь нечувствительностью к боли, Колян поаплодировал себе и оцепенелым окрестностям: звук получился пухлый, почти неслышный, но два казавшихся частями деревьев размытых пятна заскрипели по-вороньи и, расправив смутные крылья, тяжко, словно поминутно падая и вновь поднимаясь неуклюжими гребками, скрылись в пелене.
Тропинка, протоптанная из лагеря к месту каторжных работ, была, как ни странно, цела и темнела на серебрившемся склоне, словно проведенная пальцем по запотевшему стеклу. Анфилогов сильно волновался. Он снова чувствовал на себе тот самый внимательный взгляд, что в прошлом году провожал экспедицию от этого места и до самого поезда. Издалека были видны рыжеватые пятна елового лапника, которым хитники замаскировали свою удачу от случайных конкурентов. Когда подошли, оказалось, что мелконькие иглы с веток практически полностью осыпались. Сквозь голые ветки, напоминавшие кривую, изъеденную ржавчиной канализационную решетку, довольно близко проблескивала вода.
– Странно, Василий Петрович! Место высокое, а так затопило! – удивлялся Колян, разбрасывая маскировку. – Я-то думал, что меньше зальет!
Прошлогодняя яма со стенками израненного камня дохнула в лица хитникам подземным талым холодом, к которому примешивался непонятный запах – еле уловимый, горьковато-синтетический, растворявшийся при попытке его унюхать. Колян, наклонившись над ямой, раздувал покрасневшие, забитые волосом ноздри.
– Какая-то соль, Василий Петрович! – доложил он, становясь на четвереньки. – А может, и не соль…
Неподвижная вода в шурфе казалась вогнутым блюдом, на котором блик дневного света с жидкими пятнами от человеческих голов плавал, будто два разбитых на яичницу яйца. У стенок скопилось много мелкого мусора – мерзлый мякиш из хвои, какой-то шерсти, еловых веточек, похожих на крестики. Рискуя свалиться, Колян дотянулся пальцами до неподвижной поверхности: вода осторожно взяла их черными губами, как берет кусочек сахару безобидная коза. Где-то там, под водой, в одной из стен скрывалось нетронутое подземное сокровище – плюс полиэтиленовый сверток с отходами прошлогодней удачи, тоже стоившими по минимуму десятки тысяч долларов.
Обнюхав мокрую руку, красную и грязную, будто морковь, Колян и тут не пришел ни к какому определенному выводу.
– Будем откачивать, Василий Петрович! – бодро воскликнул он, вытирая лапу о штаны. – Зря мы, что ли, движок тащили? И бензина у нас – залейся!
С этими словами он припустил по скользкому склону к нераспакованной технике, похожий сквозь туман на муху в молоке. Анфилогов не спеша, внимательно глядя под ноги, последовал за ним. В душе его, на самом дне, где всегда бывает нехорошо и мутновато, зародилось ощущение, будто в корундовом шурфе под водой находится труп.
Профессор техники не любил и ничего принципиально в ней не понимал. Зато Колян буквально обожал железки и с удовольствием возился час, после чего на разработках принялось исправно постукивать, почмокивать, поплескивать. Яма, однако, обнажалась медленно. Несколько раз Анфилогов ходил поглядеть, как продвигаются дела. Сырые стены, затянутые полужидкой глиной, точно облепленные мокрыми ржавыми марлями, были темны и угловаты; кое-где из них сочилась трепетная водица, много светлее той, что прокачивалась через прозрачный кольчатый шланг и густо плюхалась, размачивая новенькую нежную траву. По мере того, как понижался уровень воды, странный запах не рассеивался, а, напротив, усиливался:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69