https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-50/
Прохор Громов только начинает свою жизнь. О, погодите!
Лицо юноши в эту минуту казалось суровым, меж бровями легли глубокие складки, и старческие приблудыши морщины протянулись от углов губ.
А все-таки, как хороша эта девушка! Вдруг он женится на ней… Мать, наверное, согласилась бы, а вот отец… Во всяком разе - вернется домой - поговорит. Ну, и чудак этот старик тунгус. Славный старик, хороший. Разыскал спирту, напился пьян, угостил Прохора и все уговаривал его остаться в тайге с его дочкой. Хвалил ее на все лады, а подвыпив, строго приказал дочке раздеться: пусть бойе посмотрит, это ничего, надо показывать товар лицом. Пусть. Когда старик стал кричать на девушку и махать кулаками, та с хохотом выбежала вон и больше не возвращалась. А старуха ударила его в лоб замазанной тестом ложкой, - старик заплакал, лег возле костра и, свернувшись калачом, тотчас же уснул.
Лицо Прохора вновь стало юным. Он лежал, закрыв глаза, на губах улыбка. А думы безудержно уносили его все дальше, дальше.
Тишина. Всплескивают весла. «Должно быть, шитик». Нет, это камыши шумят. Нет, соболь крадется к задремавшей птице.
- Бойе… Проснись, бойе…
Прохор открыл глаза. Склонившись над ним, сидела девушка. Маленькие яркие губы ее улыбались, а прекрасные глаза были полны слез.
- Значит, хочешь уйти, покинуть?
- Да, хочу… - сказал Прохор, и ему стало жаль девушку. - А может быть, останусь. Поплывем с нами.
- Нет, нельзя… Я в тайге лежу. Меня караулят.
- Что значит - лежу? Кто тебя караулит?
- Шайтаны, - сказала она и засмеялась печальным смехом. - Еще караулит отец. - Она совсем, совсем хорошо говорила по-русски, и голос ее был нежный, воркующий.
Прохору лень подыматься. Он взял ее маленькую руку и погладил.
- Как тебя звать?
- Синильга. Когда я родилась, отец вышел из чума и увидал снег. Так и назвали Синильга, значит - снег… Такая у тунгусов вера…
Звезд на небе было много. Но самоцветных бусинок на костюме девушки еще больше. Прохор ласково провел рукой по нагруднику-халми. Грудь девушки всколыхнулась. Девушка откинула бисерный халми и прижала руку юноши к зыбкой своей груди:
- Слушай, как бьется птичка: тук-тук! - Она совсем близко заглянула в его глаза. Нашла его губы, поцеловала. - Бойе, милый мой, - в голосе ее укорчивая тоска, молящий стоп.
Прохору стало холодно, словно метнуло на него ветром из мрачного ущелья.
- Вот, лягу возле тебя… Обними… Крепче, бойе, крепче!.. Согрей меня… Сердце мое без тебя остынет, кровь остановится, глаза превратятся в лед. Не ветер сорвет с моих щек густоцвет шиповника, не ночь погасит огонь глаз моих. Ты, бойе, ты! Неужели не жаль меня?
Прохор в этот миг заметил сидевшую на обрывистом камне, над самой водой, молодую вдову-тунгуску. Грудь ее дрожала от глухих рыданий, и черные распущенные волосы свисали на глаза. Прохору вдруг захотелось причинить девушке страдание, и он сухо сказал:
- Нет, Синильга, не жаль тебя. Вот ту жаль… Синильга молча встала и, подбежав, столкнула вдову в реку, а сама возвратилась холодная.
- Неужели густые сливки хуже прокисшего молока? Эх, ты!.. - сказала Синильга и легла возле него на золотом песке. - Не любишь, значит?
- Я другую люблю, - прошептал Прохор, не в силах оторваться от влекущего к себе лица Синильги. - Ты прекрасна, но та лучше тебя во сто раз.
- Ах, бойе! - вздохнула девушка и вся померкла. - Оставайся здесь, оставайся! Я научу тебя многому. Любишь ли ты сказки страшные-страшные? Я - сказка. Любишь ли ты песни грустные-грустные? Я - песня, а мое сердце - волшебный бубен. Встану, ударю в бубен, поведу тебя над лесом, по вольному бездорожному воздуху, а лес в куржаке, в снегу, а сугробы глубокие, а мороз лютый, и возле месяца круг. Ха-ха-ха!.. Ой, горько мне, душно!
И она заплакала и стала срывать с себя одежду, но не могла этого сделать: словно холодное железо пристыла одежда к ее телу. Плакала Синильга долго, ломала руки в последней тоске, и плач ее сливался с другим плачем: взобравшись на скатный белый камень, видимый среди ночи при свете звезд, навзрыд рыдала с того берега вдова. Прохору все еще лень подняться; он только слушал, и ничто не удивляло его.
- Не верь вдове! Она притворщица; плачет о том, чего не было, ищет, чего не теряла.
Синильга все ближе придвигалась к нему, - он отодвигался:
- Ты холодна, как снег, Синильга.
- Я снег и есть.
- Синильга! Если б ты была она, я бы любил тебя.
- Бойе! Я и есть - она, она и есть - я… Разве не узнал?
- Я никогда не видал ее. Я только слышал про нее сказку… Та - мертвая… Но я возвращу ей жизнь.
- А я не мертвая? Я, по-твоему, живая? Бойе! Вот, поцелуй меня жарко, жарко. Брось меня в костер твоего сердца, утопи меня в горячей своей крови, тогда я оживу. Ох, тяжко мне в гробу лежать одной и хо-о-лодно…
Прохору стало жутко. Он придвинулся вплотную к костру и никак не мог оторваться взором от Синильги: столь прекрасна она была.
- Значит, ты шаманка? Та самая, что…
- Та самая.
Словно льдина прокатилась по спине его. Задрожав, он крикнул:
- Врешь!!!
- Прохор Громов! - вещим резким голосом произнесла Синильга.
- Откуда ты знаешь? Ты кто? - весь холодея, юноша вскочил.
Та же ночь была тихая, звездная. Прохор перекрестился, вздохнул. Он хотел тотчас же записать этот странный сон, но отложил до завтра: голова была тяжелая, слипались утомленные глаза. Подживил костер и крепко, по-мертвому, заснул.
***
- Вставай, что же ты… Эй, Прошка!
Шитик круто взял к фарватеру. Солнце ударило Прохору в лицо. Он поднялся.
- Что за чертовщина такая! - От разбавленного водой спирта, что угощал его старик, у Прохора в голове и во рту до сих пор скверно.
На берегу стояла группа тунгусов - мужчин и женщин.
Они вышли взглянуть на шитик и пожелать счастливого пути.
Прохор подошел к старику, спросил его:
- А где Синильга?
- Какой Синильга? Нет такой… Может, мой девка, дочка? Он в чуме сидит, хворает.
Прохор дико смотрел на него и тер недоуменно лоб.
«Разве спросить вдову, может быть это она приходила ко мне на ночное свиданье? Может, ее Синильгой звать?»
Но Ибрагим еще раз крикнул с шитика:
- Прошка, плывем!!!
11
В самом конце августа путники с большими лишениями, через упорную борьбу с рекой, наконец прибыли в Ербохомохлю - последний населенный пункт.
- Жалко расставаться с вами… Ну и жалко! - искренним голосом сказал Фарков. - Дюже привык я к вам… Ей-богу!
Как ни упрашивали его Прохор с Ибрагимом, чтоб не оставлял их, Фарков не соглашался:
- У меня там сын, хозяйство. Как спокину? Ведь ежели плыть, дай бог к пасхе домой-то вертануться… Много тысяч верст надо обратно-то околесить. Баба подумает, что утонул. Нельзя, братцы.
Фарков попрощался сначала с Ибрагимом, потом подошел к Прохору и обнял его, как сына:
- Ну, Прохор Петрович, прощай, дружок!.. Много тобой довольны… Значит, через годик будем поджидать тебя. Так-то… - Он отвел Прохора в сторону. - Иди-ка, паря, на пару слов, - и, усадив его на завалинку возле избы, заговорил тихо, трогательно:
- Вишь, что, Прошенька. Ты хорошенько обмозгуй дело-то, плыть ли. Поздно, смотри. Вдруг замерзнете, а? Ведь дальше ни души не встретишь.
- Я решил плыть.
- Смотри. Надо мужиков расспросить здешних, стариков. Может, бывал который. Ну, ладно, авось бог пронесет… А вот еще чего… - он положил ему на плечо руку и совсем тихо зашептал:
- Тунгуска-т, шаманка-т, мертвая-то… Ведь ее впрямь Синильгой звали. Вспомнил, ей-богу право… Синильга, как есть.
Прохор вопросительно, с внутренней дрожью взглянул на него:
- Ну, и что же?
- А то, что не шибко-то накликай ее. Избави господи: прицепится - с ума сойдешь. Такие-то, сказывают, по ночам кровь сосут. Ежели будет манить тебя, ты больше молитвой. Бывало случаев разных много…
- Ерунда какая! - овладев собой, презрительно ухмыльнулся Прохор.
Фарков купил лошаденку и верхом уехал в тот же день.
Прохор с Ибрагимом осиротели.
***
Ербохомохля - маленькое захудалое село. Есть деревянная церковь, но колокола ее давным-давно безмолвствуют: пятый год нету постоянного священника, лишь раз в год приедет благочинный, отпоет на погосте всех огулом, кого зарыли в землю, окрестит ребят, потом пойдут своим чередом веселые свадьбы: благочинный как следует дорвется до дарового угощенья и, весь опухший от вина, возвращается домой. А в народе - горький смех, глумленье, истинные слезы: верующий стал невером, маловерный на все рукой махнул: «обман, мошенство».
Жители в селе Ербохомохле - старожилы. Предки их перекочевали сюда из Руси еще при царе Алексее Тишайшем, частью беглые от крепостного права, от солдатчины или осевшие тут казаки, что отвоевали когда-то земли сибирские. Теперь добрая половина жителей занималась звероловством, часть - допотопным способом ковыряла землю, что-то сеяли и были в полной кабале у суровой обманчивой природы.
Остальная же часть, не малая, - отъявленные жулики. Они обманывали соседей, друг друга, отца, брата и кого придется, по преимуществу же беспомощных, простодушных тунгусов, в большом числе ежегодно собиравшихся сюда с богатейшими дарами тайги на ярмарку в день зимнего Николы. Приезжали на эту ярмарку и тароватые купцы из ближнего городишка, торчавшего где-то за полторы тысячи никем не меренных верст. Приезжал и сам господин становой пристав - око царево - и урядник, а то и пастырь: на случай духовных треб.
В сущности это не ярмарка, а денной грабеж, разбой, разврат и пьянство. Почти никто не уходил отсюда цел душой и телом. Были изувеченные в драке, вновь испеченные покойники или приявшие лютую смерть от лютого мороза: оберет торгаш до нитки, даст в дорогу огненной воды - вина, обтрескается тунгус, замерзнет, - все следы скрыты. Были потерявшие от горя рассудок и на всю жизнь ставшие калеками, были награжденные дурной болезнью.
Всяк уносил обратно в тайгу проклятия на русские порядки, на судьбу, на жизнь - эх, лучше б не родиться, будь прокляты мать с отцом!
Начальство же проявляет показную деловитость: кричат, распекают, пишут протоколы, грозят торгашам тюрьмой - актеры не без дарований, - в конце же концов, набив «в честь благодарности» торбы соболями, в веселых мыслях спешат домой.
Все это и многое другое Прохор узнал до тонкости от умных старожилов, его книжечка с записями пухла - подшивал листки.
Он зашел к братьям Сунгаловым - почтенным старикам. Старшему - Никите - древнему, как седые волны, было сто шесть лет, что не мешало ему владеть крепкой головой.
Он сказал Прохору:
- Поезжай. Ежели планида у тебя счастливая, - доплывешь. А нет, так и в лужине, браток, потонуть можно. Всякому свое указано.
Младший же, девяностолетний, брат, которого Никита называл, по старой памяти, Спирькой, предостерегал Прохора:
- Скоро зима, мотри, ляжет. Вот-вот и мороз хватит. Здесь самый сивер живет, самый студеный край наш… Паря, не шути!
- Теперя быстрина пойдет, подхватит шитик-то во как! - возражал Никита, выпрямляя свою сутулую спину.
- Какая же, братец, быстрина? На перекатах еще туда-сюда, ну а в плесах-то?
- Под-д-хватит, - стоял на своем Никита. - Ты, Спирька, трусу празднуешь.
Прохор спросил:
- А сколько считаете верст до устья?
- Тыщи полторы.
- Порогу, паря, берегись… - сказал девяностолетний Спирька. - Порог свирепый, живо в глыбь утянет, твой шитик в щепы расшибет.
- Река сама себя укажет, знай не зевай! На все воля божья, ничего, - и дед Никита пристально поглядел на Прохора побелевшими от старости глазами.
Ибрагим меж тем до поздней ночи ходил из избы в избу, искал проводника. Но ни один человек плыть не соглашался:
- Какая неволя? Лучше дома умереть, чем на прямую погибель ехать.
Ибрагим давал сто рублей, давал двести, но все упорно отвечали:
- Нет.
Ибрагим изрядно приуныл: ни он, ни Прохор к речному делу не больно-то способны.
Ночевали на земской, а шитик караулил нанятый за стакан вина пьющий мужик. На дворе по-осеннему холодно, ветер завывал в трубе, и стекла от кипящего самовара сразу запотели. Путникам приятно было сидеть в теплой избе, укрывшись от непогоды.
- Может, последнюю ночку так, - грустно сказал Прохор.
Ибрагим молча, сосредоточенно пил чай и вытирал потную лысину грязной тряпицей.
- Ты, Прошка, не захворал ли?
- Нет, - ответил Прохор, - а так чего-то… - Он вспомнил о доме, о родителях. Захотелось приласкаться к матери, - она так любит его, так бережет, угощает малиновым вареньем… С каким бы удовольствием съел он хорошую долю сладкого пирога с густыми-густыми сливками или тарелки три киселя из облепихи. Так наскучили эти сухари, эта рыба, это оленье мясо, - все одно и то же, сегодня, завтра. Разве бросить все к чертям? Нет, взялся за дело - делай! Надо же ему на самом деле выведать: где на всем течении реки выходят с богатой пушниной тунгусы, где притаились русские торговцы? Таков наказ отца.
Ветер толкался в утлые рамы, плохо вмазанные стекла уныло дребезжали и попискивали, как издыхающие комары, - Ты, Ибрагим, о чем думаешь?
- Ни о чем.
На самом же деле думы Ибрагима были мрачны. Его охватило сомнение. «Куда шшть, зачем? Ведь впереди ни одного жилого места, безлюдье, дичь. Кого же Прохор будет там расспрашивать? Это шайтан, а не отец! Зачем он послал сына на такую явную погибель?»
Лампа горела тускло. На печи сидел жирный кот; от безделья он умывался и посматривал на незнакомых желтыми, как осенние листья, глазами. Вошел, пошатываясь, босой мужик-хозяин. Черный, лохматый, растрепанный, словно после драки. Он рыгнул, поскреб поясницу, сел на пол и стал что-то говорить. Но во рту будто каша, - мямлил, и выговор он имел странный: скалы называл «школы», «сохатый шол» у него звучало: «шохатый сол». Гнусаво и тягуче рассказывал про медведей, про их повадки, как охотники запирают медведя в берлоге елками - срубят небольшую елку да в берложий лаз и всунут, а медведь сгребет елку да к себе, еще сунут - он опять к себе.
- Вшо к шобе, да вшо к шобе.
- Пошел вон! - желчно крикнул на него черкес. Мужик поскреб с ожесточением обеими руками лохмы, раскачался, встал и, рыгнув на всю избу, вышел. Ложась, Прохор сказал:
- Давай загадаем, Ибрагим! Если завтра солнышко будет - поплывем. А нет, назад вернемся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Лицо юноши в эту минуту казалось суровым, меж бровями легли глубокие складки, и старческие приблудыши морщины протянулись от углов губ.
А все-таки, как хороша эта девушка! Вдруг он женится на ней… Мать, наверное, согласилась бы, а вот отец… Во всяком разе - вернется домой - поговорит. Ну, и чудак этот старик тунгус. Славный старик, хороший. Разыскал спирту, напился пьян, угостил Прохора и все уговаривал его остаться в тайге с его дочкой. Хвалил ее на все лады, а подвыпив, строго приказал дочке раздеться: пусть бойе посмотрит, это ничего, надо показывать товар лицом. Пусть. Когда старик стал кричать на девушку и махать кулаками, та с хохотом выбежала вон и больше не возвращалась. А старуха ударила его в лоб замазанной тестом ложкой, - старик заплакал, лег возле костра и, свернувшись калачом, тотчас же уснул.
Лицо Прохора вновь стало юным. Он лежал, закрыв глаза, на губах улыбка. А думы безудержно уносили его все дальше, дальше.
Тишина. Всплескивают весла. «Должно быть, шитик». Нет, это камыши шумят. Нет, соболь крадется к задремавшей птице.
- Бойе… Проснись, бойе…
Прохор открыл глаза. Склонившись над ним, сидела девушка. Маленькие яркие губы ее улыбались, а прекрасные глаза были полны слез.
- Значит, хочешь уйти, покинуть?
- Да, хочу… - сказал Прохор, и ему стало жаль девушку. - А может быть, останусь. Поплывем с нами.
- Нет, нельзя… Я в тайге лежу. Меня караулят.
- Что значит - лежу? Кто тебя караулит?
- Шайтаны, - сказала она и засмеялась печальным смехом. - Еще караулит отец. - Она совсем, совсем хорошо говорила по-русски, и голос ее был нежный, воркующий.
Прохору лень подыматься. Он взял ее маленькую руку и погладил.
- Как тебя звать?
- Синильга. Когда я родилась, отец вышел из чума и увидал снег. Так и назвали Синильга, значит - снег… Такая у тунгусов вера…
Звезд на небе было много. Но самоцветных бусинок на костюме девушки еще больше. Прохор ласково провел рукой по нагруднику-халми. Грудь девушки всколыхнулась. Девушка откинула бисерный халми и прижала руку юноши к зыбкой своей груди:
- Слушай, как бьется птичка: тук-тук! - Она совсем близко заглянула в его глаза. Нашла его губы, поцеловала. - Бойе, милый мой, - в голосе ее укорчивая тоска, молящий стоп.
Прохору стало холодно, словно метнуло на него ветром из мрачного ущелья.
- Вот, лягу возле тебя… Обними… Крепче, бойе, крепче!.. Согрей меня… Сердце мое без тебя остынет, кровь остановится, глаза превратятся в лед. Не ветер сорвет с моих щек густоцвет шиповника, не ночь погасит огонь глаз моих. Ты, бойе, ты! Неужели не жаль меня?
Прохор в этот миг заметил сидевшую на обрывистом камне, над самой водой, молодую вдову-тунгуску. Грудь ее дрожала от глухих рыданий, и черные распущенные волосы свисали на глаза. Прохору вдруг захотелось причинить девушке страдание, и он сухо сказал:
- Нет, Синильга, не жаль тебя. Вот ту жаль… Синильга молча встала и, подбежав, столкнула вдову в реку, а сама возвратилась холодная.
- Неужели густые сливки хуже прокисшего молока? Эх, ты!.. - сказала Синильга и легла возле него на золотом песке. - Не любишь, значит?
- Я другую люблю, - прошептал Прохор, не в силах оторваться от влекущего к себе лица Синильги. - Ты прекрасна, но та лучше тебя во сто раз.
- Ах, бойе! - вздохнула девушка и вся померкла. - Оставайся здесь, оставайся! Я научу тебя многому. Любишь ли ты сказки страшные-страшные? Я - сказка. Любишь ли ты песни грустные-грустные? Я - песня, а мое сердце - волшебный бубен. Встану, ударю в бубен, поведу тебя над лесом, по вольному бездорожному воздуху, а лес в куржаке, в снегу, а сугробы глубокие, а мороз лютый, и возле месяца круг. Ха-ха-ха!.. Ой, горько мне, душно!
И она заплакала и стала срывать с себя одежду, но не могла этого сделать: словно холодное железо пристыла одежда к ее телу. Плакала Синильга долго, ломала руки в последней тоске, и плач ее сливался с другим плачем: взобравшись на скатный белый камень, видимый среди ночи при свете звезд, навзрыд рыдала с того берега вдова. Прохору все еще лень подняться; он только слушал, и ничто не удивляло его.
- Не верь вдове! Она притворщица; плачет о том, чего не было, ищет, чего не теряла.
Синильга все ближе придвигалась к нему, - он отодвигался:
- Ты холодна, как снег, Синильга.
- Я снег и есть.
- Синильга! Если б ты была она, я бы любил тебя.
- Бойе! Я и есть - она, она и есть - я… Разве не узнал?
- Я никогда не видал ее. Я только слышал про нее сказку… Та - мертвая… Но я возвращу ей жизнь.
- А я не мертвая? Я, по-твоему, живая? Бойе! Вот, поцелуй меня жарко, жарко. Брось меня в костер твоего сердца, утопи меня в горячей своей крови, тогда я оживу. Ох, тяжко мне в гробу лежать одной и хо-о-лодно…
Прохору стало жутко. Он придвинулся вплотную к костру и никак не мог оторваться взором от Синильги: столь прекрасна она была.
- Значит, ты шаманка? Та самая, что…
- Та самая.
Словно льдина прокатилась по спине его. Задрожав, он крикнул:
- Врешь!!!
- Прохор Громов! - вещим резким голосом произнесла Синильга.
- Откуда ты знаешь? Ты кто? - весь холодея, юноша вскочил.
Та же ночь была тихая, звездная. Прохор перекрестился, вздохнул. Он хотел тотчас же записать этот странный сон, но отложил до завтра: голова была тяжелая, слипались утомленные глаза. Подживил костер и крепко, по-мертвому, заснул.
***
- Вставай, что же ты… Эй, Прошка!
Шитик круто взял к фарватеру. Солнце ударило Прохору в лицо. Он поднялся.
- Что за чертовщина такая! - От разбавленного водой спирта, что угощал его старик, у Прохора в голове и во рту до сих пор скверно.
На берегу стояла группа тунгусов - мужчин и женщин.
Они вышли взглянуть на шитик и пожелать счастливого пути.
Прохор подошел к старику, спросил его:
- А где Синильга?
- Какой Синильга? Нет такой… Может, мой девка, дочка? Он в чуме сидит, хворает.
Прохор дико смотрел на него и тер недоуменно лоб.
«Разве спросить вдову, может быть это она приходила ко мне на ночное свиданье? Может, ее Синильгой звать?»
Но Ибрагим еще раз крикнул с шитика:
- Прошка, плывем!!!
11
В самом конце августа путники с большими лишениями, через упорную борьбу с рекой, наконец прибыли в Ербохомохлю - последний населенный пункт.
- Жалко расставаться с вами… Ну и жалко! - искренним голосом сказал Фарков. - Дюже привык я к вам… Ей-богу!
Как ни упрашивали его Прохор с Ибрагимом, чтоб не оставлял их, Фарков не соглашался:
- У меня там сын, хозяйство. Как спокину? Ведь ежели плыть, дай бог к пасхе домой-то вертануться… Много тысяч верст надо обратно-то околесить. Баба подумает, что утонул. Нельзя, братцы.
Фарков попрощался сначала с Ибрагимом, потом подошел к Прохору и обнял его, как сына:
- Ну, Прохор Петрович, прощай, дружок!.. Много тобой довольны… Значит, через годик будем поджидать тебя. Так-то… - Он отвел Прохора в сторону. - Иди-ка, паря, на пару слов, - и, усадив его на завалинку возле избы, заговорил тихо, трогательно:
- Вишь, что, Прошенька. Ты хорошенько обмозгуй дело-то, плыть ли. Поздно, смотри. Вдруг замерзнете, а? Ведь дальше ни души не встретишь.
- Я решил плыть.
- Смотри. Надо мужиков расспросить здешних, стариков. Может, бывал который. Ну, ладно, авось бог пронесет… А вот еще чего… - он положил ему на плечо руку и совсем тихо зашептал:
- Тунгуска-т, шаманка-т, мертвая-то… Ведь ее впрямь Синильгой звали. Вспомнил, ей-богу право… Синильга, как есть.
Прохор вопросительно, с внутренней дрожью взглянул на него:
- Ну, и что же?
- А то, что не шибко-то накликай ее. Избави господи: прицепится - с ума сойдешь. Такие-то, сказывают, по ночам кровь сосут. Ежели будет манить тебя, ты больше молитвой. Бывало случаев разных много…
- Ерунда какая! - овладев собой, презрительно ухмыльнулся Прохор.
Фарков купил лошаденку и верхом уехал в тот же день.
Прохор с Ибрагимом осиротели.
***
Ербохомохля - маленькое захудалое село. Есть деревянная церковь, но колокола ее давным-давно безмолвствуют: пятый год нету постоянного священника, лишь раз в год приедет благочинный, отпоет на погосте всех огулом, кого зарыли в землю, окрестит ребят, потом пойдут своим чередом веселые свадьбы: благочинный как следует дорвется до дарового угощенья и, весь опухший от вина, возвращается домой. А в народе - горький смех, глумленье, истинные слезы: верующий стал невером, маловерный на все рукой махнул: «обман, мошенство».
Жители в селе Ербохомохле - старожилы. Предки их перекочевали сюда из Руси еще при царе Алексее Тишайшем, частью беглые от крепостного права, от солдатчины или осевшие тут казаки, что отвоевали когда-то земли сибирские. Теперь добрая половина жителей занималась звероловством, часть - допотопным способом ковыряла землю, что-то сеяли и были в полной кабале у суровой обманчивой природы.
Остальная же часть, не малая, - отъявленные жулики. Они обманывали соседей, друг друга, отца, брата и кого придется, по преимуществу же беспомощных, простодушных тунгусов, в большом числе ежегодно собиравшихся сюда с богатейшими дарами тайги на ярмарку в день зимнего Николы. Приезжали на эту ярмарку и тароватые купцы из ближнего городишка, торчавшего где-то за полторы тысячи никем не меренных верст. Приезжал и сам господин становой пристав - око царево - и урядник, а то и пастырь: на случай духовных треб.
В сущности это не ярмарка, а денной грабеж, разбой, разврат и пьянство. Почти никто не уходил отсюда цел душой и телом. Были изувеченные в драке, вновь испеченные покойники или приявшие лютую смерть от лютого мороза: оберет торгаш до нитки, даст в дорогу огненной воды - вина, обтрескается тунгус, замерзнет, - все следы скрыты. Были потерявшие от горя рассудок и на всю жизнь ставшие калеками, были награжденные дурной болезнью.
Всяк уносил обратно в тайгу проклятия на русские порядки, на судьбу, на жизнь - эх, лучше б не родиться, будь прокляты мать с отцом!
Начальство же проявляет показную деловитость: кричат, распекают, пишут протоколы, грозят торгашам тюрьмой - актеры не без дарований, - в конце же концов, набив «в честь благодарности» торбы соболями, в веселых мыслях спешат домой.
Все это и многое другое Прохор узнал до тонкости от умных старожилов, его книжечка с записями пухла - подшивал листки.
Он зашел к братьям Сунгаловым - почтенным старикам. Старшему - Никите - древнему, как седые волны, было сто шесть лет, что не мешало ему владеть крепкой головой.
Он сказал Прохору:
- Поезжай. Ежели планида у тебя счастливая, - доплывешь. А нет, так и в лужине, браток, потонуть можно. Всякому свое указано.
Младший же, девяностолетний, брат, которого Никита называл, по старой памяти, Спирькой, предостерегал Прохора:
- Скоро зима, мотри, ляжет. Вот-вот и мороз хватит. Здесь самый сивер живет, самый студеный край наш… Паря, не шути!
- Теперя быстрина пойдет, подхватит шитик-то во как! - возражал Никита, выпрямляя свою сутулую спину.
- Какая же, братец, быстрина? На перекатах еще туда-сюда, ну а в плесах-то?
- Под-д-хватит, - стоял на своем Никита. - Ты, Спирька, трусу празднуешь.
Прохор спросил:
- А сколько считаете верст до устья?
- Тыщи полторы.
- Порогу, паря, берегись… - сказал девяностолетний Спирька. - Порог свирепый, живо в глыбь утянет, твой шитик в щепы расшибет.
- Река сама себя укажет, знай не зевай! На все воля божья, ничего, - и дед Никита пристально поглядел на Прохора побелевшими от старости глазами.
Ибрагим меж тем до поздней ночи ходил из избы в избу, искал проводника. Но ни один человек плыть не соглашался:
- Какая неволя? Лучше дома умереть, чем на прямую погибель ехать.
Ибрагим давал сто рублей, давал двести, но все упорно отвечали:
- Нет.
Ибрагим изрядно приуныл: ни он, ни Прохор к речному делу не больно-то способны.
Ночевали на земской, а шитик караулил нанятый за стакан вина пьющий мужик. На дворе по-осеннему холодно, ветер завывал в трубе, и стекла от кипящего самовара сразу запотели. Путникам приятно было сидеть в теплой избе, укрывшись от непогоды.
- Может, последнюю ночку так, - грустно сказал Прохор.
Ибрагим молча, сосредоточенно пил чай и вытирал потную лысину грязной тряпицей.
- Ты, Прошка, не захворал ли?
- Нет, - ответил Прохор, - а так чего-то… - Он вспомнил о доме, о родителях. Захотелось приласкаться к матери, - она так любит его, так бережет, угощает малиновым вареньем… С каким бы удовольствием съел он хорошую долю сладкого пирога с густыми-густыми сливками или тарелки три киселя из облепихи. Так наскучили эти сухари, эта рыба, это оленье мясо, - все одно и то же, сегодня, завтра. Разве бросить все к чертям? Нет, взялся за дело - делай! Надо же ему на самом деле выведать: где на всем течении реки выходят с богатой пушниной тунгусы, где притаились русские торговцы? Таков наказ отца.
Ветер толкался в утлые рамы, плохо вмазанные стекла уныло дребезжали и попискивали, как издыхающие комары, - Ты, Ибрагим, о чем думаешь?
- Ни о чем.
На самом же деле думы Ибрагима были мрачны. Его охватило сомнение. «Куда шшть, зачем? Ведь впереди ни одного жилого места, безлюдье, дичь. Кого же Прохор будет там расспрашивать? Это шайтан, а не отец! Зачем он послал сына на такую явную погибель?»
Лампа горела тускло. На печи сидел жирный кот; от безделья он умывался и посматривал на незнакомых желтыми, как осенние листья, глазами. Вошел, пошатываясь, босой мужик-хозяин. Черный, лохматый, растрепанный, словно после драки. Он рыгнул, поскреб поясницу, сел на пол и стал что-то говорить. Но во рту будто каша, - мямлил, и выговор он имел странный: скалы называл «школы», «сохатый шол» у него звучало: «шохатый сол». Гнусаво и тягуче рассказывал про медведей, про их повадки, как охотники запирают медведя в берлоге елками - срубят небольшую елку да в берложий лаз и всунут, а медведь сгребет елку да к себе, еще сунут - он опять к себе.
- Вшо к шобе, да вшо к шобе.
- Пошел вон! - желчно крикнул на него черкес. Мужик поскреб с ожесточением обеими руками лохмы, раскачался, встал и, рыгнув на всю избу, вышел. Ложась, Прохор сказал:
- Давай загадаем, Ибрагим! Если завтра солнышко будет - поплывем. А нет, назад вернемся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20