Брал сантехнику тут, советую всем
- Поймешь, - сказал ему Монаган, - как только намочишь в штаны, произнеся последнее слово на американский манер.
Теперь можно было идти в столовую: те, кто встал, уже позавтракали, а остальные проспят до самого ленча; он даже решил захватить туда бритвенный прибор, чтобы не возвращаться в домик, и замер на ходу: он даже не мог припомнить, когда в последний раз слышал его, этот недобрый и отрывистый, этот низкий, непрерывный, неистовый грохот, несущийся с северо-востока; он знал, откуда именно, потому что накануне пролетал над тем местом, и спокойно подумал: _Я поспешил вернуться на аэродром. Просиди я всю ночь там, я мог бы увидеть, как она начинается снова_. Замерев на ходу, он прислушался, слышал, как грохот все усиливался, достиг крещендо и вскоре оборвался, но еще продолжал звучать у него в ушах, пока он не догадался, что на самом деле прислушивается к пению жаворонка; и он оказался прав, комбинезон сослужил ему службу лучше, чем можно было ожидать, он и во время ленча останется наедине с собой, потому что шел уже одиннадцатый час. Разумеется, если сможет поесть досыта, еда - яичница с беконом и мармелад - обычно бывала совершенно безвкусной, так что ошибался он только в этом; но вскоре обнаружил, что ошибся в своих опасениях, и неторопливо ел в пустой столовой, пока дневальный не сказал ему, что гренки кончились.
Гораздо лучше, чем можно было ожидать, потому что во время ленча домик будет пуст, он сможет почитать, лежа на койке, раньше он представлял, что будет так читать между вылетами - герой, проживающий по доверенности жизни других героев в промежутках между однообразными вершинами собственных героических деяний; он читал еще минуту или две после того, как Брайдсмен появился в дверях, потом поднял взгляд.
- Идешь на ленч? - спросил Брайдсмен.
- Спасибо, я недавно позавтракал, - ответил он.
- Выпить хочешь?
- Спасибо, потом, - сказал он и поспешил уйти, взяв с собой книгу; на валу у выемки, где проходила дорога на Вильнев-Блан, росло большое дерево; он обнаружил его в первую неделю своего пребывания здесь - старое, с двумя большими корнями, похожими на подлокотники кресла, там можно было сидеть, как в кресле" держа локти на корнях, а в руках книгу, далеким от войны и все же на войне - в те недавние дни, когда она называлась войной; они, наверное, еще не решили, как назвать ее теперь. И, пожалуй, времени прошло достаточно; Брайдсмен уже должен был знать, что произошло утром: прежде чем подняться, он, все еще держа книгу открытой, спокойно подумал: _Да, знать он уже должен. Ему придется решать, говорить мне или нет, но он решил_.
Относить книгу было незачем, можно было почитать еще, он вошел в домик Брайдсмена и вышел оттуда с книгой, все еще заложенной пальцем на том месте, где читал, по-прежнему неторопливо - он вообще не ходил быстро, - и в конце концов остановился, голодный, спокойный, глядя, чуть помигивая, на пустой аэродром, на ряд закрытых ангаров, на столовую и канцелярию, куда то и дело входили люди и выходили обратно. Однако их было немного; видимо, Колльер разрешил посещать Вильнев-Блан; приближался вечер; и внезапно он вспомнил о Кидаре, но лишь на миг - что он мог сказать ему или они друг другу? "Знаешь, капитан, Брайдсмен сказал мне, что один наш батальон сегодня утром бросил оружие, вылез из траншей, вышел за проволоку и встретился с таким же невооруженным немецким батальоном; потом обе стороны открыли по ним огонь из орудий. И теперь нам остается только ждать, пока тот немецкий генерал не вернется к себе". А Кидар ответит: " Так точно, сэр. Я слышал то же самое".
Наступил вечер, он шел к жестянке из-под бензина, глядя на зарево заката и уже не топча никаких теней. Однако, вспомнив не о комбинезоне, а о горении, он почти сразу же немного ускорил шаг; комбинезон лежал в жестянке уже более двенадцати часов, и от него могло ничего не остаться. Но поспел он вовремя: только жестянка раскалилась так, что нельзя было прикоснуться, ударом ноги он опрокинул ее и вытащил комбинезон, которому тоже нужно было немного остыть. Он остыл; уже был не вечер, а настоящая ночь; дома эта майская ночь была уже почти летней; и в уборной дерево снова уже не зеленело; продолжалась только вонь комбинезона; ему надоело носиться с ним, и он бросил его в раковину, где комбинезон словно бы демонстративно развернулся в последнем отрицании - тягучее, душное, чадное тление, представшее в расползшихся дырах, почти прекратилось, оставалась лишь крошечная искра, но, возможно, в самом начале был миг, когда лишь искра огня лежала на поверхности тьмы и падающих вод; и он отошел от раковины; в одной из кабин внутри была деревянная задвижка для тех, кто оказывался первым, и, будучи первым, он запер невидимую дверь, из кармана мундира вынул невидимый пистолет и большим пальцем спустил предохранитель.
Комната была снова освещена канделябрами, подсвечниками и жирандолями, окна были снова закрыты, а шторы опущены, чтобы в нее не доносился неусыпный мучительный шум переполненного города; снова старый генерал выглядел в своем белом, блестящем кабинете яркой игрушкой; едва он собрался крошить горбушку хлеба в стоящую перед ним миску, как отворилась маленькая дверь и появился молодой адъютант.
- Он здесь? - спросил старый генерал.
- Так точно, - ответил адъютант.
- Пусть войдет, - сказал старый генерал. - Потом не впускай никого.
- Слушаюсь, - ответил адъютант, вышел, прикрыл за собой дверь и вскоре распахнул ее снова; старый генерал не шевельнулся, лишь положил рядом с миской нераскрошенный хлеб; адъютант вошел и встал у двери навытяжку, за ним вошел генерал-квартирмейстер, сделал два шага и остановился, замер; адъютант вышел и прикрыл за собой дверь; генерал-квартирмейстер - худощавый, громадный крестьянин с болезненным лицом и пылким, негодующим взором постоял еще с минуту, еще с минуту оба старика глядели друг на друга, потом генерал-квартирмейстер махнул рукой и подошел к столу.
- Ты обедал? - спросил старый генерал.
Генерал-квартирмейстер не ответил.
- Я знаю, что произошло, - сказал он. - Я сам разрешил, допустил это, иначе бы этого не случилось. Но я хочу, чтобы ты мне сказал. Не признался, не согласился: заяви, скажи мне в лицо, что это устроили мы. Вчера немецкий генерал перелетел линию фронта и прибыл сюда, в этот дом.
- Да, - ответил старый генерал. Но другой молча стоял в непреклонном ожидании.
- Да, это устроили мы, - сказал старый генерал.
- Сегодня утром безоружный английский батальон встретился на ничейной земле с безоружными немецкими солдатами, и артиллерия с обеих сторон расстреляла их.
- Да, это устроили мы, - сказал старый генерал.
- Устроили мы, - сказал генерал-квартирмейстер. - Мы. Не мы англичане, американцы и французы против них - немцев, не они, немцы, против нас, американцев, англичан и французов, а Мы против всех, потому что мы уже не принадлежим себе. Это не наша уловка, чтобы смутить врага и обмануть его, не вражеская уловка, чтобы смутить и обмануть нас, а Наша, чтобы предать всех, потому что всем приходится отвергать Нас в простом ужасе самосохранения; это не огонь, открытый нами или наоборот, чтобы защититься от врага, бегущего на нас со штыками или ручными гранатами иди наоборот, а огонь, открытый Нами обоими, чтобы одна пустая безоружная рука не коснулась другой пустой безоружной руки. Мы, ты и я, весь наш духовно не обновленный и не обновимый круг; не только ты и я, наша цепкая, тесная, завистливая, непререкаемая иерархия за одно" проволокой и противостоящая нам немецкая за другой, а более, хуже того: вся наша подлая, отверженная и бездомная порода, чуждая уже не только человеку, но даже и самой земле, так как нам пришлось пойти на этот последний, подлый, ужасный шаг, чтобы сохранить свое последнее, ужасное и ненадежное место на ней.
- Садись, - предложил старый генерал.
- Нет, - ответил другой. - Я стоял, принимая свое назначение. И стоя могу отказаться от него.
Он торопливо сунул большую костлявую руку за борт мундира, вынул ее к снова замер, держа в руке сложенную бумагу и глядя сверху вниз на старого генерала.
- Дело в том, что я не только верил в тебя. Я любил тебя. Я с той минуты, когда увидел тебя в воротах сорок семь лет назад, верил, что тебе суждено спасти нас. Что ты избран судьбой благодаря исключительности своего происхождения, что ты отверг свое прошлое, дабы освободиться от человеческого прошлого, чтобы стать единственным человеком на земле, свободным от власти слабости, страха и сомнения, которые делают всех нас неспособными к тому, на что способен ты; что ты в своей силе даже спасешь нас от крушения, обусловленного нашей слабостью и страхами. Я не имею в виду людей, находящихся сейчас там, - громадная рука со сложенной бумагой сделала быстрый, неуклюжий жест, который каким-то образом обозначил, обрисовал в ярко освещенной комнате всю ропщущую и страдающую внешнюю тьму до самых передовых - проволоку, траншеи, заполненные молчащими, по крайней мере пока, орудиями и изумленными, неверящими людьми, ждущими, настороженными, ошеломленными и боящимися поверить своей надежде, - они не нуждаются в тебе, они сами могут спасти себя, как показали эти три тысячи человек четыре дня назад. Их нужно только защитить, спасти от тебя. Они не ждали этого и даже не надеялись, только нуждались в этом, но мы подвели их. Не ты, сделавший даже не то, что хотел, а то, что должен, потому что ты - это ты. А я и еще несколько таких, как я, у меня достаточно высокий чин, положение и власть, как если бы сам Господь Бог вложил это назначение мне в руку три года назад, но я подвел их и Его и поэтому возвращаю это назначение обратно.
Его рука взлетела, мелькнула и бросила сложенную бумагу на стол, та упала возле миски, кувшина и нетронутого хлеба, по обеим сторонам которых покоились руки старого генерала с крапинками и набухшими венами.
- Возвращаю его тебе из рук в руки, как и получил от тебя. Оно мне больше не нужно. Знаю: я слишком поздно возвращаю то, что совсем не должен был принимать, я с самого начала понял бы, что не смогу совладать с тем, что за этим последует, если бы только знал, какими будут последствия. Я в ответе, вина это моя, и только моя; без меня и назначения, данного мне три года назад, ты не смог бы устроить этого. Этой властью я мог бы тогда остановить тебя и даже впоследствии мог бы прекратить, пресечь это. Как ты, главнокомандующий всеми союзными войсками во Франции, так и я, их генерал-квартирмейстер, мог бы объявить всю зону, в которую входит Вильнев-Блан (или любой другой пункт, которому ты мог бы угрожать), закрытой, запретной для всех людей, что вели грузовики с холостыми снарядами, запретной даже для выезда этого единственного немца. Но я не сделал этого. И я в ответе даже более, чем ты, потому что у тебя не было выбора. Ты делал даже не то, что хотел, а только то, что мог, потому что ты неспособен ни на что другое, лишен этого происхождением и судьбой. А у меня был выбор между могу и хочу, между сделаю, должен и не могу, между должен и не смею, между сделаю и боюсь, у меня был этот выбор, и я испугался. О да, испугался. Но почему бы мне не бояться тебя, если ты боишься человека?
- Я не боюсь человека, - ответил старый генерал. - Страх предполагает незнание. Где нет незнания, нужен не страх - лишь уважение. Я не боюсь способностей человека. Я лишь уважаю их.
- И пользуешься ими, - сказал генерал-квартирмейстер.
- Остерегаюсь их, - сказал старый генерал.
- Так или иначе, тебе нужно ими пользоваться. Когда-нибудь воспользуешься. Я, разумеется, нет. Человек я старый, конченый; у меня был шанс, и я не использовал его; кому - и зачем - теперь я нужен? Какой навозной или мусорной куче, особенно той, что на Сене, с золотым куполом, которой противился человек младше тебя по званию, так как он восстал против всех армий Европы, чтобы погубить империю мелких политиканов, а ты объединил все армии обоих полушарий и, в конце концов, даже немецкую, чтобы погубить мир для человека.
- Позволишь ты мне сказать? - спросил старый генерал.
- Конечно, - ответил другой. - Я же сказал, что некогда любил тебя. Кто может сдержать это чувство? Все, что ты посмеешь напомнить мне, - это присяга, контракт.
- Ты говоришь, они не нуждаются во мне, чтобы спастись от меня и от нас, поскольку спасутся сами, если их оставить в покое, защитить, оградить от нас и от меня. Как, по-твоему, мы узнали об этом вовремя - именно в эту минуту из четырех лет и в этой точке на протяжении фронта от Альп до Ла-Манша? Просто благодаря бдительности? Не только бдительности, но и готовности обнаружить, выявить и уничтожить именно в этом месте и в это время то, что каждый обученный солдат обучен воспринимать как один из факторов войны, подобно снабжению, климату и нехватке боеприпасов; и это за четыре года роковых и опасных минут, на тысячах километров роковых и опасных мест - роковых и опасных, потому что мы пока не нашли ничего лучшего, чем использовать там этого самого человека? Как, по-твоему, мы вовремя узнали об этом? Не знаешь? А ты, раз так веришь в способности человека, должен знать их безупречно.
Теперь другой замер, неподвижный, угрюмый, громадный, его болезненное лицо словно бы стало еще более больным от предвидения и отчаяния. Однако голос его был спокойным, почти мягким.
- Как? - спросил он.
- Донес один из них. Человек из его отделения. Один из его сподвижников - как всегда. Как обычно поступает тот, или те, или по крайней мере один из тех, ради кого человек рискует, как ему кажется, жизнью, хотя он утверждает, что свободой или честью. Фамилия его Полчек. В полночь прошлого воскресенья он пошел в санчасть, и мы узнали бы об этом через час, но, видимо, предателю (называй его так, если хочешь) тоже приходится ждать в очереди. И мы могли не узнать об этом вовремя, командир дивизии за час до рассвета отправился на наблюдательный пункт, где ему было нечего делать, но один лейтенант (шумливый и упорствующий эксцентрик, его карьера, очевидно, на этом кончится, потому что он ставил безопасность родной земли выше безопасности начальства;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58