https://wodolei.ru/
Начистоту. Он смотрит с удивлением. Потом машет рукой:
- Послушай, иди отдыхай. При чем тут твоя самокрутка? Просто мы перешли в наступление. Просто нужно было стрелять. Иди, иди.
Я иду.
- Смотри не засни. Замерзнешь, - говорит вслед лейтенант.
Через час мы снова на ногах. Мы снова палим в немцев. Наступление. Я не вижу его. Какое наступление, если мы сидим на месте? Неужели так будет всегда? Грохот, запах пороха, крик Гургенидзе "Попадалься! Не попадалься!.." и эта проклятая ложбинка, из которой ничего не видно. А где-то наступление. Идут танки, пехота, кавалерия, поют "Интернационал", падают, знамен не выпуская из рук.
И когда небольшое затишье, я бегу на наблюдательный пункт. Я посмотрю хоть краешком глаза: а какое оно, наступление? Я подышу им. А НП - это не что-нибудь, а просто верхушка холма, и там на склоне лежат, едва высунув головы, наблюдатели, а комбат Бураков смотрит в стереотрубу. Я ползу по крутому склону и высовываюсь до пояса. И слышу, как запевают птицы. Птицы!
Кто-то стягивает меня за ногу вниз.
- Жить надоело? - шипит комбат. - Ты что здесь околачиваешься ?
- Посмотреть хотел, - говорю я.
Наблюдатели смеются.
- Птицы откуда-то, - говорю я.
- Птицы? - переспрашивает комбат.
- Птицы...
- Какие птицы? - спрашивает из окопчика телефонист Кузин.
- Птицы, - говорю я и уже сам ничего не понимаю.
- Разве это птицы?- устало смотрит на меня комбат.
- Птицы... - смеется Кузин.
Я уже начинаю понимать, что это такое. Один из наблюдателей напяливает на палку свою шапку и поднимает над собой. И тотчас запевают птицы.
- Понял? - спрашивает комбат.
Он хороший человек. Другой бы начал топать ногами и материться. Он хороший человек, наш комбат. Сейчас бы меня убили, если бы не он. Это он, наверное, за ноги меня подтянул.
Становится темнее, темнее. Серые сумерки окутывают холмы. И я слышу, как далеко-далеко бьет пулемет.
- Пулемет! - кричу я.
Никто не обращает на меня внимания.
- Пошли наши, - говорит комбат Бураков, - сейчас начнем. - И потом говорит мне: - На-ка погляди.
Я припадаю к стереотрубе. Я вижу степь. На краю ее, на дальнем, на фоне серого неба вытянулся полоской населенный пункт. И там из конца в конец, как фейерверк, протянулись разноцветные линии трассирующих пуль. И я слышу тарахтение пулеметов, дробь автоматов. Но я не вижу наступления. Я не вижу людей.
- Пошли, пошли! - кричат за моей спиной.
- Где, где?
И вдруг я вижу: по степи кое-где перебегают, согнувшись в три погибели, одиночные фигурки. Редко-редко.
- Хватит, - говорит комбат, - иди на батарею.
Я скатываюсь с холма. Я бегу. А навстречу мне плывет, покачиваясь на холмах, "виллис". А в нем сидит генерал. Я не знаю, что мне делать: пробежать или пройти строевым, приложив ладонь к козырьку...
Генерал Багров. Он меня не видит. Он размахивает руками. А "виллис" приближается к наблюдательному пункту. И там уже вытянулся в ожидании комбат. И ребята стоят. И стереотруба стоит на своих трех ногах неподвижно.
И генерал выскакивает из машины, подбегает к комбату:
- По своим бьешь! По своим?!
Комбат молчит. Только голова мотается из стороны в сторону.
А потом генерал смотрит в стереотрубу, а комбат что-то объясняет ему. И генерал жмет ему руку.
"Чудеса!" - думаю я.
- Отбой! - кричит в телефон Кузин. На батарее тишина. Все словно прислушиваются. А минометы, как собаки, присели на задние лапы и тоже молчат.
- Что у тебя с ладонями? - спрашивает старшина. Ладони мои в крови. Я не понимаю, откуда может быть кровь. Я пожимаю плечами.
- Это от минных ящиков, - говорит Шонгин.
Сейчас мне будут делать перевязку.
Старшина поворачивается и уходит. Это он, наверно, пошел санинструктора звать. Я стою с вытянутыми руками. Сколько, наверное, крови вытекло! Сейчас меня перевяжут, и я напишу домой письмо...
- Иди вымой руки, - говорит, обернувшись, старшина, - сейчас позицию менять будем.
КОЛОКОЛЬЧИК - ДАР ВАЛДАЯ...
Помогите мне. Спасите меня. Я не хочу умирать. Маленький кусочек свинца в сердце, в голову - и все? И мое горячее тело уже не будет горячим?.. Пусть будут страдания. Кто сказал, что я боюсь страдать? Это дома я многого боялся. Дома. А теперь я все уже узнал, все попробовал. Разве не достаточно одному столько знать? Я ведь пригожусь для жизни. Помогите мне. Ведь это даже смешно - убивать человека, который ничего не успел совершить. Я даже десятого класса не кончил. Помогите мне. Я не о любви говорю. Черт с ней, с любовью. Я согласен не любить. В конце концов, я уже любил. С меня хватит, если на то пошло. У меня мама есть. Что будет с ней?.. А вы знаете, как сладко, когда мама гладит по голове? Я еще не успел от этого отвыкнуть. Я еще нигде толком не побывал. Я, например, не был еще на Валдае. Мне ведь нужно посмотреть, что это за Валдай? Нужно? Кто-то ведь написал: "...И колокольчик - дар Валдая..." А я даже таких строчек написать не смогу. Помогите мне. Я все пройду. До самого конца. Я буду стрелять по фашистам, как снайпер, буду единоборствовать с танками, буду голодать, не спать, мучиться...
Кому я говорю все это? У кого прошу помощи? Может быть, вот у них, у этих бревен, которы-ми укреплен блиндаж? Они и сами не рады, что здесь торчат. Они ведь соснами шумели так недавно... А когда мы уезжали на фронт, помнишь нашу теплушку? Ах да, конечно же, помню. Мы стояли у раскрытых дверей и пели какую-то торжественную песню. И у нас были гордо подняты головы. А эшелон стоял на запасных путях. Где? На Курском вокзале. По домам нас не пустили. Я только успел позвонить домой. Наших никого не было. Только старуха соседка Ирина Макаровна. Злая, подлая старуха. Сколько она мне крови попортила! Она спросила меня, где стоит эшелон.
- Жалко, - лицемерно сказала она, - не сможет мама повидаться-то с тобой.
И я повесил трубку и вернулся к своим. А через час появилась у вагона Ирина Макаровна и сунула мне сверток. А потом, когда мы пели, она стояла в маленькой толпе случайных женщин. Кто она мне? Прощай, Ирина Макаровна. Прости меня, разве я знал? Я никогда не смогу понять это... Может быть, ты и есть то лицо, у которого следует просить защиты? Тогда защити меня. Я не хочу умереть. Говорю об этом прямо и не стыжусь...
В свертке были сухари и четвертинка подсолнечного масла. И я поклялся сохранить один сухарь как реликвию... Съел. Значит, не смог сделать такого пустяка? А чего же я прошу? А разве не сам я, когда прилетела "рама" и все полезли по щелям, стоял на виду?
- Лезь скорей! - кричали мне.
А я не прятался. Ходил один и посмеивался вслух. Если бы они знали, что у меня внутри делается! А я не могу побежать на виду у всех. Пусть никто не знает, что мне страшно. Но себе-то самому я могу сказать правду? Вот я и говорю. Я сам себе судья. Я имею на это право. Я не Петька Любимов. Помнишь Петьку Любимова? Ну, конечно, помню. Петр Лаврентьевич Любимов. Мой сосед по квартире. Когда началась война, он по вечерам выходил на кухню и говорил:
- Немцы, паскуды, прут... Надо всем вставать на защиту. Вот у меня рука подживет - пойду добровольцем.
- Тебя и так призовут, Петенька, - говорили ему.
- Так - не штука. Так всякий пойдет. А когда Родина в опасности, нужно не ждать. Самому идти. - И спрашивает меня: - А ты Родину-то любишь?
- Люблю, - говорил я. - Этому меня еще в первом классе научили.
А однажды я встретил его в военкомате. Это когда я повестки разносил. Он меня не видел. Разговаривал с капитаном каким-то.
- Товарищ капитан, - сказал он, - вот я освобождение принес.
- Какое освобождение?
- Броня. Как специалист броню получил. Не хотят меня на производстве отпускать...
- Ну зайдите вон туда и оформляйте. Броню так броню, - сказал капитан.
Броня так броня. Вот так Петька. Какой же он специалист незаменимый, когда он часовщиком на Арбате в мастерской работал. И пошел Петька оформляться. Прошел мимо меня. Прошел. Остановился. Покраснел.
- Видал? - спросил меня. - Вот так-то. Умирать кому охота?
Наверно, он и сейчас по брони живет. Как будто он известный конструктор или великий артист.
...Этот блиндаж не нами оборудован. Он хороший, этот блиндаж. Он поменьше, правда, чем штаб полка, где Нина сидит, но все-таки неплохой. Видно, отсюда наспех уходили. Вот фотогра-фию женскую уронили. Некрасивая молодая женщина улыбается с нее. А кто-то ее любит. Что ж он захватить-то ее позабыл?
- А ты, Сашка, броню получал? - спрашиваю я.
- Кто ж мне ее даст? - говорит Сашка.- Ее не всем дают.
- Дал бы кому надо, - говорит Коля Гринченко, - была бы тебе броня.
- Наверное, много давать? - спрашивает Сашка.
- Тысячи три. Барахлишко бы продал ради такого дела. Набрал бы.
- Барахлишка набрал бы. У меня один шифоньер три тысячи стоит.
- Ну вот и дал бы.
- А-а-а... - машет Сашка рукой. - Иди-ка ты...
- А ты что не дал? - сердится Шонгин.
- А у меня денег не было, - смеется Коля.
- Болтать ты горазд... - говорит Шонгин.
ЛАФА
Восьмой день бьют наши минометы. У нас уже трое ранено. Я их не видел. Когда вернулся на батарею, их уже унесли. Мы переезжаем с места на место, и у нас уже не то что землянок - путевых окопчиков нет. Некогда возиться. Это наступление. Когда оно началось, Коля Гринченко говорил:
- Лафа, ребята. Теперь будет лафа. Теперь мы будем отлично питаться. Теперь поживем на трофейном добре. Хватит концентраты лопать.
Тогда мы все ему поверили. И напрасно. Мы и артиллерия всюду приходим последними, когда ничего уже нет.
И опять концентрат. И дубовые сухари. И Коля Гринченко говорит старшине:
- Старшина, какого хрена этот концентрат! Где фронтовая норма?
- А ты помнишь, ежик, как ты мне грозился? - спрашивает старшина.
- А ты докажи, - улыбается Гринченко.
- Ну вот и помалкивай, - говорит старшина.
Теперь у него грозное оружие против Коли. И Коля боится его. Я это вижу. Но иногда он забывает, что боится, и тогда переходит в наступление. И это бывает очень смешно.
Я помню, как мы вошли в первый населенный пункт, тот самый, который я видел с НП. Это было разбитое степное село. В уцелевших хатах уже хозяйничали кавалеристы: переодевались, спали, играли на гармонике, а в одной даже блины пекли. И мы, конечно, всюду попадали с опозданием. Куда же нам деваться?
- Пошли, - говорит Гринченко.
И мы с Сашкой Золотаревым идем за ним. Вот входим в хату. В хате жарко. Топится печь. Пусто. Лишь над сковородкой склонился казак. Это по лампасам видно.
- Здорово, земляки, - говорит Гринченко с порога, - принимай гостей.
Коля очень здорово умеет с людьми разговаривать. Очень по-свойски. Он при этом улыбается. Он так улыбается, что нельзя не улыбнуться в ответ. И вот казак оборачивается, и я вижу скуластое лицо и раскосые глаза.
- Вот так казак! - говорит Коля. - Откуда ты такой взялся?
- Что надо? - спрашивает казак.
- Ты калмык, наверно, а не казак. Калмык, да? - И Коля говорит нам: Давай, ребята, располагайся. Эх ты, казак калмыцкий!
И Коля кладет на скамью свой вещмешок. А калмык берет вещмешок и швыряет к порогу. Он стоит перед высоким Гринченко такой маленький, скуластый и широкоплечий.
- Что, тебе калмык не нравился? Уходи назад.
- Ты что, гад... - Лицо у Коли покрывается красными пятнами.
- Иди, иди, - спокойно говорит калмык.
- Я кровь проливал, а ты меня на мороз гонишь?!
Сашка берет Колю за локоть:
- Не психуй, Мыкола.
- Уводи свой люди, - говорит калмык.
- Не сердись, пожалуйста, - говорю я.
- Уходи давай...
Вдруг открывается дверь и входят казаки. Их трое.
- Что за беда? - спрашивает один.
Калмык молчит. Мы с Сашкой молчим. Коля тоже молчит. Потом он улыбается и спрашивает калмыка:
- Что ж молчишь, калмык? - И потом говорит казакам: - Вот гад... сам к печке, а русского - на мороз!
- Чего они приперлись? - спрашивает казак у калмыка.
- Давайте-ка, ребята, сыпьте отсюдова, - говорит нам другой казак. А третий говорит калмыку:
- Давай, Джумак, обедать.
А мы молча уходим из хаты. На мороз. В сумерки. Если Гринченко что-нибудь сейчас скажет, он мне опротивеет. Мне кажется, что это я обидел человека. Коля молчит. "Кровь проливал"... Он ведь и царапины не получил!
Теперь мы уже за этим населенным пунктом. Бейте, минометы, бейте! Дуй, ветер! Сыпь, дождь пополам со снегом! Мокни, моя спина! Болите, мои руки!..
Что делать, чтобы не мерзли ноги? Ах, сапоги нужны. Широкие. На три номера больше. Чтобы всякою навертеть-навертеть... Чтобы нога как в гнезде была... А еще нужно ходить. А мы почти и не ходим. Все время приходится менять позиции. Значит, садись в машины и пошел-пошел! Дождь идет. Дождь идет прямо с неба. Снег идет. Откуда-то сбоку. Ветер - со всех сторон. Днем и ночью мы промокаем насквозь. К утру подмораживает. Шевелиться не хочется.
Я думаю о Нине. Мне кажется, что она на одной из машин. Погиб телефонист Кузин. Пуля вошла ему в рот. Она была уже на излете, слабая. Но что-то успела задеть, и он умер.
РАЗГОВОРЫ
Это, наверное, первая ночь, когда мы спим нормально. Мы лежим на полу покинутой хаты. Лежим на шинелях. Укрываться нельзя. Жара. Шонгин натопил печь. Нас набилось в хате с избытком. Только летает медленно и однообразно красный светлячок шонгинской самокрутки.
- Дай закурить, Шонгин, - просит Сашка Золотарев.
Шонгин молчит. Летает красный светлячок.
- Дай закурить, Шонгин, - прошу я. Мы ведем игру неторопливо, привычно.
- Да он спит, - говорит Коля Гринченко.
Красный светлячок жалко и неподвижно повисает в воздухе. Я вглядываюсь в темень и словно вижу стиснутые губы Шонгина и открытые мигающие глаза.
- Курить хочется, - говорит Сашка, - разбудить его, что ли?
- Не буди, - говорит Коля, - пусть человек поспит. Сам возьми, сколько тебе надо.
- Табак у него и противогазной сумке лежит,- говорю я.
- Я вам возьму, - говорит Шонгин, - я сам насыплю.
- Ну вот, человека разбудили, - говорит Коля.
Слышно, как кряхтит Шонгин.
Мы лежим и старательно затягиваемся горьким дымом самокрутки.
Тишина. Потом кто-то говорит из темноты:
- Хорошо б сюда Нина пришла бы. Мы бы с ней беседу провели.
Сашка Золотарев смеется.
- А я толстых люблю, - говорит он, - и чтобы выше меня.
- У Нинки муж есть, - говорю я.
Сашка смеется:
- У меня тоже жена есть. Может, Нинкин-то сейчас у моей оладьи ест.
- Война, - говорит Коля, - все перемешалось.
1 2 3 4 5 6 7 8
- Послушай, иди отдыхай. При чем тут твоя самокрутка? Просто мы перешли в наступление. Просто нужно было стрелять. Иди, иди.
Я иду.
- Смотри не засни. Замерзнешь, - говорит вслед лейтенант.
Через час мы снова на ногах. Мы снова палим в немцев. Наступление. Я не вижу его. Какое наступление, если мы сидим на месте? Неужели так будет всегда? Грохот, запах пороха, крик Гургенидзе "Попадалься! Не попадалься!.." и эта проклятая ложбинка, из которой ничего не видно. А где-то наступление. Идут танки, пехота, кавалерия, поют "Интернационал", падают, знамен не выпуская из рук.
И когда небольшое затишье, я бегу на наблюдательный пункт. Я посмотрю хоть краешком глаза: а какое оно, наступление? Я подышу им. А НП - это не что-нибудь, а просто верхушка холма, и там на склоне лежат, едва высунув головы, наблюдатели, а комбат Бураков смотрит в стереотрубу. Я ползу по крутому склону и высовываюсь до пояса. И слышу, как запевают птицы. Птицы!
Кто-то стягивает меня за ногу вниз.
- Жить надоело? - шипит комбат. - Ты что здесь околачиваешься ?
- Посмотреть хотел, - говорю я.
Наблюдатели смеются.
- Птицы откуда-то, - говорю я.
- Птицы? - переспрашивает комбат.
- Птицы...
- Какие птицы? - спрашивает из окопчика телефонист Кузин.
- Птицы, - говорю я и уже сам ничего не понимаю.
- Разве это птицы?- устало смотрит на меня комбат.
- Птицы... - смеется Кузин.
Я уже начинаю понимать, что это такое. Один из наблюдателей напяливает на палку свою шапку и поднимает над собой. И тотчас запевают птицы.
- Понял? - спрашивает комбат.
Он хороший человек. Другой бы начал топать ногами и материться. Он хороший человек, наш комбат. Сейчас бы меня убили, если бы не он. Это он, наверное, за ноги меня подтянул.
Становится темнее, темнее. Серые сумерки окутывают холмы. И я слышу, как далеко-далеко бьет пулемет.
- Пулемет! - кричу я.
Никто не обращает на меня внимания.
- Пошли наши, - говорит комбат Бураков, - сейчас начнем. - И потом говорит мне: - На-ка погляди.
Я припадаю к стереотрубе. Я вижу степь. На краю ее, на дальнем, на фоне серого неба вытянулся полоской населенный пункт. И там из конца в конец, как фейерверк, протянулись разноцветные линии трассирующих пуль. И я слышу тарахтение пулеметов, дробь автоматов. Но я не вижу наступления. Я не вижу людей.
- Пошли, пошли! - кричат за моей спиной.
- Где, где?
И вдруг я вижу: по степи кое-где перебегают, согнувшись в три погибели, одиночные фигурки. Редко-редко.
- Хватит, - говорит комбат, - иди на батарею.
Я скатываюсь с холма. Я бегу. А навстречу мне плывет, покачиваясь на холмах, "виллис". А в нем сидит генерал. Я не знаю, что мне делать: пробежать или пройти строевым, приложив ладонь к козырьку...
Генерал Багров. Он меня не видит. Он размахивает руками. А "виллис" приближается к наблюдательному пункту. И там уже вытянулся в ожидании комбат. И ребята стоят. И стереотруба стоит на своих трех ногах неподвижно.
И генерал выскакивает из машины, подбегает к комбату:
- По своим бьешь! По своим?!
Комбат молчит. Только голова мотается из стороны в сторону.
А потом генерал смотрит в стереотрубу, а комбат что-то объясняет ему. И генерал жмет ему руку.
"Чудеса!" - думаю я.
- Отбой! - кричит в телефон Кузин. На батарее тишина. Все словно прислушиваются. А минометы, как собаки, присели на задние лапы и тоже молчат.
- Что у тебя с ладонями? - спрашивает старшина. Ладони мои в крови. Я не понимаю, откуда может быть кровь. Я пожимаю плечами.
- Это от минных ящиков, - говорит Шонгин.
Сейчас мне будут делать перевязку.
Старшина поворачивается и уходит. Это он, наверно, пошел санинструктора звать. Я стою с вытянутыми руками. Сколько, наверное, крови вытекло! Сейчас меня перевяжут, и я напишу домой письмо...
- Иди вымой руки, - говорит, обернувшись, старшина, - сейчас позицию менять будем.
КОЛОКОЛЬЧИК - ДАР ВАЛДАЯ...
Помогите мне. Спасите меня. Я не хочу умирать. Маленький кусочек свинца в сердце, в голову - и все? И мое горячее тело уже не будет горячим?.. Пусть будут страдания. Кто сказал, что я боюсь страдать? Это дома я многого боялся. Дома. А теперь я все уже узнал, все попробовал. Разве не достаточно одному столько знать? Я ведь пригожусь для жизни. Помогите мне. Ведь это даже смешно - убивать человека, который ничего не успел совершить. Я даже десятого класса не кончил. Помогите мне. Я не о любви говорю. Черт с ней, с любовью. Я согласен не любить. В конце концов, я уже любил. С меня хватит, если на то пошло. У меня мама есть. Что будет с ней?.. А вы знаете, как сладко, когда мама гладит по голове? Я еще не успел от этого отвыкнуть. Я еще нигде толком не побывал. Я, например, не был еще на Валдае. Мне ведь нужно посмотреть, что это за Валдай? Нужно? Кто-то ведь написал: "...И колокольчик - дар Валдая..." А я даже таких строчек написать не смогу. Помогите мне. Я все пройду. До самого конца. Я буду стрелять по фашистам, как снайпер, буду единоборствовать с танками, буду голодать, не спать, мучиться...
Кому я говорю все это? У кого прошу помощи? Может быть, вот у них, у этих бревен, которы-ми укреплен блиндаж? Они и сами не рады, что здесь торчат. Они ведь соснами шумели так недавно... А когда мы уезжали на фронт, помнишь нашу теплушку? Ах да, конечно же, помню. Мы стояли у раскрытых дверей и пели какую-то торжественную песню. И у нас были гордо подняты головы. А эшелон стоял на запасных путях. Где? На Курском вокзале. По домам нас не пустили. Я только успел позвонить домой. Наших никого не было. Только старуха соседка Ирина Макаровна. Злая, подлая старуха. Сколько она мне крови попортила! Она спросила меня, где стоит эшелон.
- Жалко, - лицемерно сказала она, - не сможет мама повидаться-то с тобой.
И я повесил трубку и вернулся к своим. А через час появилась у вагона Ирина Макаровна и сунула мне сверток. А потом, когда мы пели, она стояла в маленькой толпе случайных женщин. Кто она мне? Прощай, Ирина Макаровна. Прости меня, разве я знал? Я никогда не смогу понять это... Может быть, ты и есть то лицо, у которого следует просить защиты? Тогда защити меня. Я не хочу умереть. Говорю об этом прямо и не стыжусь...
В свертке были сухари и четвертинка подсолнечного масла. И я поклялся сохранить один сухарь как реликвию... Съел. Значит, не смог сделать такого пустяка? А чего же я прошу? А разве не сам я, когда прилетела "рама" и все полезли по щелям, стоял на виду?
- Лезь скорей! - кричали мне.
А я не прятался. Ходил один и посмеивался вслух. Если бы они знали, что у меня внутри делается! А я не могу побежать на виду у всех. Пусть никто не знает, что мне страшно. Но себе-то самому я могу сказать правду? Вот я и говорю. Я сам себе судья. Я имею на это право. Я не Петька Любимов. Помнишь Петьку Любимова? Ну, конечно, помню. Петр Лаврентьевич Любимов. Мой сосед по квартире. Когда началась война, он по вечерам выходил на кухню и говорил:
- Немцы, паскуды, прут... Надо всем вставать на защиту. Вот у меня рука подживет - пойду добровольцем.
- Тебя и так призовут, Петенька, - говорили ему.
- Так - не штука. Так всякий пойдет. А когда Родина в опасности, нужно не ждать. Самому идти. - И спрашивает меня: - А ты Родину-то любишь?
- Люблю, - говорил я. - Этому меня еще в первом классе научили.
А однажды я встретил его в военкомате. Это когда я повестки разносил. Он меня не видел. Разговаривал с капитаном каким-то.
- Товарищ капитан, - сказал он, - вот я освобождение принес.
- Какое освобождение?
- Броня. Как специалист броню получил. Не хотят меня на производстве отпускать...
- Ну зайдите вон туда и оформляйте. Броню так броню, - сказал капитан.
Броня так броня. Вот так Петька. Какой же он специалист незаменимый, когда он часовщиком на Арбате в мастерской работал. И пошел Петька оформляться. Прошел мимо меня. Прошел. Остановился. Покраснел.
- Видал? - спросил меня. - Вот так-то. Умирать кому охота?
Наверно, он и сейчас по брони живет. Как будто он известный конструктор или великий артист.
...Этот блиндаж не нами оборудован. Он хороший, этот блиндаж. Он поменьше, правда, чем штаб полка, где Нина сидит, но все-таки неплохой. Видно, отсюда наспех уходили. Вот фотогра-фию женскую уронили. Некрасивая молодая женщина улыбается с нее. А кто-то ее любит. Что ж он захватить-то ее позабыл?
- А ты, Сашка, броню получал? - спрашиваю я.
- Кто ж мне ее даст? - говорит Сашка.- Ее не всем дают.
- Дал бы кому надо, - говорит Коля Гринченко, - была бы тебе броня.
- Наверное, много давать? - спрашивает Сашка.
- Тысячи три. Барахлишко бы продал ради такого дела. Набрал бы.
- Барахлишка набрал бы. У меня один шифоньер три тысячи стоит.
- Ну вот и дал бы.
- А-а-а... - машет Сашка рукой. - Иди-ка ты...
- А ты что не дал? - сердится Шонгин.
- А у меня денег не было, - смеется Коля.
- Болтать ты горазд... - говорит Шонгин.
ЛАФА
Восьмой день бьют наши минометы. У нас уже трое ранено. Я их не видел. Когда вернулся на батарею, их уже унесли. Мы переезжаем с места на место, и у нас уже не то что землянок - путевых окопчиков нет. Некогда возиться. Это наступление. Когда оно началось, Коля Гринченко говорил:
- Лафа, ребята. Теперь будет лафа. Теперь мы будем отлично питаться. Теперь поживем на трофейном добре. Хватит концентраты лопать.
Тогда мы все ему поверили. И напрасно. Мы и артиллерия всюду приходим последними, когда ничего уже нет.
И опять концентрат. И дубовые сухари. И Коля Гринченко говорит старшине:
- Старшина, какого хрена этот концентрат! Где фронтовая норма?
- А ты помнишь, ежик, как ты мне грозился? - спрашивает старшина.
- А ты докажи, - улыбается Гринченко.
- Ну вот и помалкивай, - говорит старшина.
Теперь у него грозное оружие против Коли. И Коля боится его. Я это вижу. Но иногда он забывает, что боится, и тогда переходит в наступление. И это бывает очень смешно.
Я помню, как мы вошли в первый населенный пункт, тот самый, который я видел с НП. Это было разбитое степное село. В уцелевших хатах уже хозяйничали кавалеристы: переодевались, спали, играли на гармонике, а в одной даже блины пекли. И мы, конечно, всюду попадали с опозданием. Куда же нам деваться?
- Пошли, - говорит Гринченко.
И мы с Сашкой Золотаревым идем за ним. Вот входим в хату. В хате жарко. Топится печь. Пусто. Лишь над сковородкой склонился казак. Это по лампасам видно.
- Здорово, земляки, - говорит Гринченко с порога, - принимай гостей.
Коля очень здорово умеет с людьми разговаривать. Очень по-свойски. Он при этом улыбается. Он так улыбается, что нельзя не улыбнуться в ответ. И вот казак оборачивается, и я вижу скуластое лицо и раскосые глаза.
- Вот так казак! - говорит Коля. - Откуда ты такой взялся?
- Что надо? - спрашивает казак.
- Ты калмык, наверно, а не казак. Калмык, да? - И Коля говорит нам: Давай, ребята, располагайся. Эх ты, казак калмыцкий!
И Коля кладет на скамью свой вещмешок. А калмык берет вещмешок и швыряет к порогу. Он стоит перед высоким Гринченко такой маленький, скуластый и широкоплечий.
- Что, тебе калмык не нравился? Уходи назад.
- Ты что, гад... - Лицо у Коли покрывается красными пятнами.
- Иди, иди, - спокойно говорит калмык.
- Я кровь проливал, а ты меня на мороз гонишь?!
Сашка берет Колю за локоть:
- Не психуй, Мыкола.
- Уводи свой люди, - говорит калмык.
- Не сердись, пожалуйста, - говорю я.
- Уходи давай...
Вдруг открывается дверь и входят казаки. Их трое.
- Что за беда? - спрашивает один.
Калмык молчит. Мы с Сашкой молчим. Коля тоже молчит. Потом он улыбается и спрашивает калмыка:
- Что ж молчишь, калмык? - И потом говорит казакам: - Вот гад... сам к печке, а русского - на мороз!
- Чего они приперлись? - спрашивает казак у калмыка.
- Давайте-ка, ребята, сыпьте отсюдова, - говорит нам другой казак. А третий говорит калмыку:
- Давай, Джумак, обедать.
А мы молча уходим из хаты. На мороз. В сумерки. Если Гринченко что-нибудь сейчас скажет, он мне опротивеет. Мне кажется, что это я обидел человека. Коля молчит. "Кровь проливал"... Он ведь и царапины не получил!
Теперь мы уже за этим населенным пунктом. Бейте, минометы, бейте! Дуй, ветер! Сыпь, дождь пополам со снегом! Мокни, моя спина! Болите, мои руки!..
Что делать, чтобы не мерзли ноги? Ах, сапоги нужны. Широкие. На три номера больше. Чтобы всякою навертеть-навертеть... Чтобы нога как в гнезде была... А еще нужно ходить. А мы почти и не ходим. Все время приходится менять позиции. Значит, садись в машины и пошел-пошел! Дождь идет. Дождь идет прямо с неба. Снег идет. Откуда-то сбоку. Ветер - со всех сторон. Днем и ночью мы промокаем насквозь. К утру подмораживает. Шевелиться не хочется.
Я думаю о Нине. Мне кажется, что она на одной из машин. Погиб телефонист Кузин. Пуля вошла ему в рот. Она была уже на излете, слабая. Но что-то успела задеть, и он умер.
РАЗГОВОРЫ
Это, наверное, первая ночь, когда мы спим нормально. Мы лежим на полу покинутой хаты. Лежим на шинелях. Укрываться нельзя. Жара. Шонгин натопил печь. Нас набилось в хате с избытком. Только летает медленно и однообразно красный светлячок шонгинской самокрутки.
- Дай закурить, Шонгин, - просит Сашка Золотарев.
Шонгин молчит. Летает красный светлячок.
- Дай закурить, Шонгин, - прошу я. Мы ведем игру неторопливо, привычно.
- Да он спит, - говорит Коля Гринченко.
Красный светлячок жалко и неподвижно повисает в воздухе. Я вглядываюсь в темень и словно вижу стиснутые губы Шонгина и открытые мигающие глаза.
- Курить хочется, - говорит Сашка, - разбудить его, что ли?
- Не буди, - говорит Коля, - пусть человек поспит. Сам возьми, сколько тебе надо.
- Табак у него и противогазной сумке лежит,- говорю я.
- Я вам возьму, - говорит Шонгин, - я сам насыплю.
- Ну вот, человека разбудили, - говорит Коля.
Слышно, как кряхтит Шонгин.
Мы лежим и старательно затягиваемся горьким дымом самокрутки.
Тишина. Потом кто-то говорит из темноты:
- Хорошо б сюда Нина пришла бы. Мы бы с ней беседу провели.
Сашка Золотарев смеется.
- А я толстых люблю, - говорит он, - и чтобы выше меня.
- У Нинки муж есть, - говорю я.
Сашка смеется:
- У меня тоже жена есть. Может, Нинкин-то сейчас у моей оладьи ест.
- Война, - говорит Коля, - все перемешалось.
1 2 3 4 5 6 7 8