душевое ограждение 90х90 без поддона
Окуджава Булат
Будь здоров, школяр
Булат Шалвович Окуджава
БУДЬ ЗДОРОВ, ШКОЛЯР*
Повесть
* Отдельные мотивы повести использованы в кинофильме "Женя, Женечка и "катюша"". Сценарий к фильму написан Булатом Окуджавой совместно с кинорежиссером Владимиром Мотылем, поставившим этот фильм в 1967 году.(Примечание ред.)
Посвящаю моим сыновьям Игорю и Антону
Это не приключения.
Это о том, как я воевал.
Как меня убить хотели, но мне повезло.
Я уж и не знаю, кого мне за это благодарить.
А может быть, и некого.
Так что вы не беспокойтесь. Я жив и здоров.
Кому-нибудь от этого известия станет радостно,
а кому-нибудь, конечно, горько.
Но я жив. Ничего не поделаешь.
Всем ведь не угодить.
СЕНО-СОЛОМА
И детстве я плакал много. В отрочестве - меньше. Н юности - дважды. Первый раз это было перед самой войной, вечером. Я сказал девочке, которую любил, сказал с деланным равнодушием:
- Ну что ж, раз так, значит, конец...
- Ну что ж, значит, конец, - неожиданно спокойно согласилась она. И быстро пошла прочь. И тогда я заплакал - ведь она уходила. И утирал слезы ладонью.
Второй раз я плачу сейчас здесь, в моздокской степи. Я несу командиру полка очень ответст-венный пакет. Черт его знает, где он, этот командир полка! Песчаные холмы похожи один на другой. Ночь. А я второй день на передовой. А за невыполнение задания - расстрел. А мне восемнадцать лет.
Кто это скачал о расстреле? Это Коля Гринченко сказал, когда я отправлялся. У него была красивая улыбка, когда он говорил об этом.
- Держись, а не то кокнут, и все...
Приставят меня к стенке. Впрочем, какие здесь стены.
И я утираю слезы. "Ваш сын оказался трусом и..." Так будет начинаться извещение... Ну почему это именно меня послали с пакетом? Вот Коля Гринченко - такой сильный, ловкий парень. Он бы уже давно добрался. Сидел бы сейчас в теплой землянке штаба полка. Пил бы чай из кружки. Подмигивал бы связисткам и улыбался красивым ртом.
А вдруг сейчас ухнет мина? Отыщут меня утром. Командир полка скажет командиру батареи:
- Что же это вы, лейтенант Бураков, неопытного солдата послали? Не дали осмотреться человеку, привыкнуть. Вот из-за вашего равнодушия погиб хороший человек.
"Ваш сын пал смертью храбрых при выполнении ответственного оперативного задания..." Так будет начинаться извещение...
- Эй, куда идешь?
Это мне кричат. Я вижу там окопчик, и из него мне рукой машут. Мало ли куда я иду?
- Стой! - кричат за спиною.
Останавливаюсь. Подхожу. Кто-то с силой втягивает меня в окопчик за рукав.
- Куда шел? - зло спрашивают.
Я объясняю.
- А ты знаешь, что там немцы? Еще бы сто метров...
Мне объясняют. Это наш передовой дозор, оказывается. Потом меня долго ведут в землянку. Командир полка читает донесение и посматривает на меня. И я чувствую себя тщедушным и маленьким. Я смотрю на свои не очень античные ноги, тоненькие, в обмотках. И на здоровенные солдатские ботинки. Все это, должно быть, очень смешно. Но никто не смеется. И красивая связистка смотрит мимо меня. Конечно, если бы я был в сапогах, в лихой офицерской шинели... Хоть бы дали чаю. Я бы посидел за этим столом из ящика. Я бы сказал этой красавице о чем-нибудь таком... Конечно, у меня такой вид...
- Идите на батарею, - зло говорит командир полка, - и скажите вашему командиру, чтобы он таких донесений больше не посылал.
Он делает ударение на слове "таких".
- Хорошо, - говорю я. И слышу тихий смех красивой связистки. Она смотрит на меня и смеется.
- Вы давно в армии? - спрашивает полковник.
- Месяц.
- В армии нужно отвечать не "хорошо", а "есть"... и потом, это... носки вместе, пятки врозь...
- Сено-солома, - говорит кто-то из темнот угла.
- Я знаю, - говорю я. И выхожу. Почти бегу.
Опять степь. Идет снег. И тишина. Как-то даже не верится, что это фронт, передовая, что рядом опасность. Теперь-то уж я не собьюсь с пути.
Представляю, как смешно я выглядел: расставленные ноги, и руки в карманах шинели, и пилотка, натянутая на уши. А эта красавица... И даже чаю не предложили... Коля Гринченко, когда говорит с офицерами, всегда чуть улыбается. И очень изящно козыряет и говорит при этом: "Так точно". А мне слышится: "Приказывай, приказывай. Я-то тебя насквозь вижу". Он-то видит. А ботинки у меня здоровенные. Это даже хорошо. Увесистая мужская нога. И снег хрустит. Мне бы только шапку-ушанку, и я не выглядел бы таким жалким. Вот сейчас приду, доложу. Напьюсь горячего чаю. Посплю. Теперь я имею право.
За спиной у меня автомат, на боку - две гранаты, с другого бока противогаз. Очень воинственный вид. Очень. Кто-то сказал, что воинственность - признак трусости. А я трус? Когда в восьмом классе мы поссорились с Володькой Аниловым, я первый крикнул ему:
- Давай стыкнемся! - и мне стало страшно. Но мы пошли за школу. И товарищи окружили нас. Он первый ударил меня по руке.
- Ах так?! - крикнул я и толкнул его в плечо. Потом мы долго ругали друг друга, не решаясь напасть. И вдруг мне стало смешно, и я сказал ему:
- Послушай, ну я дам тебе в рыло...
- Дай, дай! - крикнул он и выставил кулаки.
- Или ты мне дашь. Кровь пойдет. Ну какая разница?
Он вдруг успокоился. Мы пожали друг другу руки по всем правилам. Но потом дружбы уже не было.
Трус я?
Вчера на рассвете мы остановились среди этих вот холмов.
- Все, - сказал лейтенант Бураков, - прибыли.
- Что это? - спросили его.
- Это передовая.
Он впервые был на фронте, как и мы все, и поэтому говорил торжественно и с гордостью.
- А где немцы? - спросил кто-то.
- Немцы там.
"Там" виднелись холмики, поросшие кустарником, реденьким и чахлым.
И я подумал, что мне совсем не страшно. И удивился, как это лейтенант так просто определил позиции врага.
НИНА
- А ты красивый, - говорит Сашка Золотарев.
Я бреюсь перед осколочком зеркала. Брить нечего. В землянке холоднее, чем на дворе. Руки красные. Нос красный. Кровь красная. Пока брился, весь изрезался. Разве я красивый? Уши врозь. Нос картошкой.
Для чего я бреюсь? Вот уже три дня на передовой, и ни одного выстрела, ни одного немца, ни одного раненого. Для чего же я бреюсь? Вчера под вечер у входа в нашу землянку остановилась та самая красивая связистка.
- Привет, - сказала она.
А я посмотрел на нее и понял, что я небрит. Я увидел себя в ее глазах. Я словно отразился в них. Большие такие глаза. Цвет я не запомнил. Я кивнул ей.
- Как жизнь? - спросила она.
- Идет, - сказал я мрачно.
- А что это ты такой хмурый? Не кормили, что ли?
Я достал папиросы.
- Ого, - сказала она, - папиросы.
- Тебе что, делать нечего? - спросил я.
- Давай покурим, - сказала она. И сама взяла из пачки папиросу.
Мы курили и молчали. Потом она сказала:
- А ты совсем еще малявка, да?
- Что ото значит?
- Это рыбка, которая только из икры.
Я полез в землянку, а она смеялась вслед.
- Приходила Нинка? - спросил потом Коля Гринченко.
- Да. А ты ее знаешь?
- Я всех знаю, - сказал он.
Вот я побрился. У меня еще есть папиросы. Я чувствую, что она придет. И я расстегнул воротник гимнастерки. Пусть у меня будет лихой вид. И я расстегнул шинель и засунул руки в карманы. И встал за ящик с минами так, чтобы не видно было обмоток.
Кто я? Я боец, минометчик. У нас полковые минометы. Я рискнул жизнью. Может быть, чудо, что меня еще не ранили. Приходи, связистка, штабная крыса. Приходи, я угощу тебя папиросами. Приходи, может быть, завтра лежать мне, раскинув руки...
- А ты красивый, - говорит Сашка Золотарев. А я сплевываю и отворачиваюсь. Может, он смеется. Но губы мои, губы мои расползаются.
Сашка соскабливает глину с ботинок палочкой, потом покрывает ботинки толстым слоем тавота.
Придет Нина или не придет? Я скажу ей: "Привет, малявка..." Мы покурим с ней. Потом будет вечер. Если это война, то почему не стреляют? Ни одного выстрела, ни одного немца, ни одного раненого.
- А почему никого из начальства нет? - спрашиваю я.
- Совещаются, - говорит Сашка.
Хорошо, что я все-таки высокий и не такой толстый, как Золотарев. Если бы мне шинель по росту!
Приходит Коля Гринченко. Очаровательно улыбается и говорит:
- Старшина - гад. Себе жарит яичницу, а мне концентрат дает. - И смотрит на нас с Сашкой.
- Не шуми, - говорит Сашка.
- Это ему не тыл, - не унимается Коля, - здесь ведь разговор короткий. В затылок - и привет. И не узнают.
- Пойди скажи ему об этом, - говорит Сашка. А старшина стоит за Калиной спиной, и на подбородке у него сияет жирное пятнышко.
- Понятно, - говорит он.
Все молчат. Он поворачивается и уходит в свою землянку. Все молчит. У Сашки блестят ботинки, как подбородок старшины. У меня вспотели ладони. Коля Гринченко красиво улыбается. А из землянки старшины и в самом деле тянет глазуньей.
- Глазунья хороша с луком, - говорит Сашка.
Приходит Шонгин. Это старый солдат. Он знаменитый солдат. Он служил во всех армиях во время всех войн. Он в каждую войну доходил до передовой, а потом у него начинался понос. Он ни разу не выстрелил, ни разу не ходил в атаку, ни разу не был ранен. У него жена, которая провожала его на все войны.
Приходит Шонгин и ест редис. И молчит.
- Откуда редиска?!
Шонгин пожимает плечами.
- Дай редисочки, Шонгин, - просит Сашка.
- Последняя, - говорит Шонгин.
Хорошо, когда нет начальства. Никто не командует, никуда не гонят. Как я шел с пакетом! Ведь это же черт знает что... Как будто Колю Гринченко не могли послать. В семнадцать лет мой отец создавал в подполье комсомол, а я стою, сутулый и смешной, и я ничего не создал, а только хвастаюсь своим благородством, которого, может быть, и нету...
А Шонгин достает редисочки одну за другой. Красные шарики летят в рот, хрустят.
- Шонгин, дай редисочки, - прошу я.
- Последняя, - говорит Шонгин.
Я загадываю: если Шонгин достанет еще редиску, Нина придет. Шонгин лезет в карман. Достает кисет. Не придет. И вдруг Коля говорит:
- Вот и Ниночка...
Я оборачиваюсь. С невысокого холмика спускается она. Рядом с ней незнакомая связистка. Нина идет легко. Шинель застегнута на все крючки. Шапка-ушанка... ах! Какая у нее ушанка!... Она немного набекрень. Привет, малявка! Все смотрят в ее сторону, все. Она идет.
- А-а-а! - Это Шонгин кричит. - А-а-а! - И падает. И Сашка падает. И Коля Гринченко.
- Ложись!
Я кидаюсь лицом вниз. Вот оно!.. Где-то далеко-далеко разрыв. Короткий. И шуршание. И тишина.
Кто-то смеется. У входа в землянку стоит старшина:
- Хватит валяться, ежики.
Мы молча поднимаемся. Коли нет. Он бежит к холму, туда, где легко шла Нина. Я вижу издалека, как она медленно поднимается с грязного снега. А та, другая, лежит неподвижно. Лицом вверх.
Мы медленно, не сговариваясь, идем туда. И другие солдаты идут. Это первая наша мина. Первая. Наша.
ВОЙНА
Я познакомился с тобой, война. У меня на ладонях большие ссадины. В голове моей - шум. Спать хочется. Ты желаешь отучить меня от всего, к чему я привык? Ты хочешь научить меня подчиняться тебе беспрекословно? Крик командира - беги, исполняй, оглушительно рявкай "Есть!", падай, ползи, засыпай на ходу. Шуршание мины - зарывайся в землю, рой ее носом, руками, ногами, всем телом, не испытывая при этом страха, не задумываясь. Котелок с перловым супом - выделяй желудочный сок, готовься, урчи, насыщайся, вытирай ложку о траву. Гибнут друзья - рой могилу, сыпь землю, машинально стреляй в небо, три раза...
Я многому уже научился. Как будто я не голоден. Как будто мне не холодно. Как будто мне никого не жалко. Только спать, спать, спать...
Потерял я ложку, как дурак. Обыкновенная такая ложка. Алюминиевая. Почерневшая. С зазубринами. И все-таки это ложка. Очень важный инструмент. Есть нечем. Суп пью прямо из котелка. А если каша... Я даже дощечку приспособил. Щепочку. Ем кашу щепочкой. У кого попросить? Каждый ложку бережет. Дураков нет. А у меня - дощечка.
А Сашка Золотарев делает на палочке зарубки. Это память о погибших.
А Коля Гринченко кривит губы в усмешке:
- Не жалей, Сашка. На наш век баб хватит.
Золотарев молчит. Я молчу. Немцы молчат. Сегодня.
Лейтенант Бураков ходит небритый. Это для форсу. Я уверен. Огонь открывать не приказано. Идут какие-то переговоры. Вот и ходит наш командир от расчета к расчету. А минометы стоят в траншеях, в ложбинке. А траншеи вырыты по всем правилам устава. А уставы мы не учим.
Ко мне подходит наводчик Гаврилов. Подсаживается. Смотрит на мою самокрутку:
- Ты что это раскурился?
- А что?
- Искры по ветру летят. Темно уже. Заметят, - говорит он и оглядывается.
Я гашу самокрутку о подметку. Ярким фейерверком сыплются искры. И тут же на немецкой стороне отзывается шестиствольный миномет. И где-то позади нас шлепаются мины. И Гаврилов ползет по снежку.
- Говорил... твою мать! - кричит он.
Разрыв за разрывом. Разрыв за разрывом. Ближе, ближе... А мимо меня бегут мои товарищи. А я сижу на снегу... Я виноват... Как я буду смотреть в глаза ребятам! Вот бежит лейтенант Бураков. Он что-то кричит. А мины падают, мины падают.
И тогда я встаю и тоже бегу и кричу:
- Товарищ лейтенант!.. Товарищ лейтенант!
Охает первый миномет. Сразу становится уютнее. Словно у нас объявились сильные спокойные друзья. И смолкают крики. И уже все четыре миномета бьют куда-то вверх из ложбинки. И только телефонист, худенький юный Гургенидзе, восторженно вскрикивает:
- Попадалься!.. Эвоэ!.. Попадалься!
Я делаю то, что мне положено. Я подтаскиваю ящики с минами из укрытия. Какой я все-таки сильный. И ничего не боюсь. Таскаю себе ящики. Грохот, крики, едкий запах выстрелов. Все смешалось. Ну и сражение! Побоище! Дым коромыслом... Впрочем, я все выдумываю... По нас ни разу не выстрелили. Это мы сами шутим. Но я виноват. И все знают об этом. И все ждут, когда я сам приду и скажу, как я виноват.
А уже становится темнее. Болит моя спина. Я еле успеваю хватать снег и глотать его.
- Отбой! - кричит Гургенидзе.
Я все расскажу командиру батареи. Пусть не думает, что я таюсь.
- Товарищ лейтенант...
Он сидит на краю окопчика и водит пальцем по карте. Он смотрит на меня, и я понимаю: ждет, когда я признаюсь.
- Я виноват. Я совсем не подумал об этом... Делайте со мной что хотите...
- А что я должен с тобой делать? - задумчиво спрашивает он. - Ты что, натворил что-нибудь?
Смеется? Или забыл? Я рассказываю ему все.
1 2 3 4 5 6 7 8