https://wodolei.ru/catalog/mebel/Aquanet/
Когда сослепа встречаешь факт, конечно, тогда он кажется необъяснимым и фатальным, но ведь как в предметной жизни участвуют две силы — самовоздвигание предмета и ограничение его средой, так и у человека при встрече с событием не только не теряется инициатива, а, наоборот, обостряется: он одинаково участвует в событии, как и событие в нем.
Статуя Лаокоона представляет собой типичное явление неподготовленности к факту: выбитый из колеи самозащиты человек фатально отдается на волю фактов — змей, и инициатива события остается за ними. И в этом антихудожественность, то есть неправдивость этого произведения и его неактивность. В этом же (не сравнивая произведения по таланту) заключается и дурное картины Репина «Грозный убивает сына». При сопоставлении двух предметностей, при наличии бездейственности одной из них, и другая является непременно действующей впустую, отчего и самое событие приобретает пустой смысл физиологического протокола.
Опасности бывают разные: от людей и от напавших на человека сил природы. Бывают опасности стихийные, охватывающие людей скопом, и опасности личные. Пережитая опасность бодрит и закаляет человека и приучает к отважности одного и к осторожности другого. Есть опасности, на которые мы напрашиваемся, они у людей авантюры являются своего рода возбудительной романтикой, поднимающей их жизненные импульсы. Есть опасности непредвиденные, застающие человека врасплох. Всякая опасность есть канун нашей смерти, и она производит экзамен всему нашему органическому опыту.
Со стороны она страшнее потому, что человек примеряет ее к себе, будучи неподготовленным, и преувеличивает ее отдельные моменты, а главное, от невозможности помочь другому, переживающему опасность, она кажется со стороны безвыходной.
Приведу случаи более простые и типичные, бывшие со мной.
В Сахаре пошел я с этюдником в горы, кольцом окружающие пустыню с севера. Перешел через горячее болото и вышел на тропу, ведущую на холмы. Признака человека нигде не было видно. Серо-розовая пустыня морем разлилась сзади меня; на юго-востоке виднелись едва заметные очертания пальм оазиса, паукообразно силуэтившие над горизонтом; внизу подо мной белело здание горячих источников. Мне надо было сделать этюд с гор.
О номадах говорят не только европейцы, но и оседлые арабы, что они появляются, как из земли, возле одинокого путника. Да и сам я наблюдал, как в пустыне, без всякого признака шатров, вдруг торчком подымалась вблизи меня человеческая фигура, не то лежавшая доселе под прикрытием бугорка, не то, благодаря моей рассеянности, сумевшая незаметно приблизиться. Рассказывают о их хищничестве много: будто бы достаточно арабу, забравшемуся в пустыню, иметь чуть побелее бурнус, чтоб номады сняли его с плеч, да еще с воткнутием ножа в бок ограбленного. Нож араба — это его единственное оружие, не возбраняемое европейцами. Ножом он бреется, режет барана, чистит тростниковое перо, вырезает диковинки на своем посохе.
Бедуины, приспособленные отчасти французами в качестве полиции пустыни, ничего общего не имеют с пешими кочевниками.
Надо сказать, что отношение и оседлых и кочующих арабов к европейцам вообще не очень любезное. Ведь каждый мальчуган знает былую славу своего народа и знает причину его вымирания. Мне, например, две вещи помогли поближе с ними сойтись: первая— это та, что я был не француз, а вторая, что я победил их на конкурсе свиста, после чего меня в оазисе туземцы и называли не иначе, как «Который свищет», и приблизили меня к доверию.
Когда я поднимался к кольцу гор, номад очутился неожиданно сзади меня... Догнав меня, он сказал приветствие и подставил мне свой глаз, чтоб я посмотрел, не попала ли в него соринка. Я не знал этого обычая пустыни при одиночных встречах, выказывающего добрые намерения и обезоруживающего даже врага, и потому добросовестно осмотрел его здоровый, чистый глаз.
Номад быстро зашагал вперед и скрылся в начинавшихся предгорных расщелинах. Был ли это разведчик, чтоб осмотреть меня и убедиться в неимении на мне оружия, хотя лицо его показалось мне вполне благонадежным, и весьма возможно, что он был случайным прохожим, а слежка за мной производилась помимо него.
Но, как бы то ни было, едва только я поднялся в первые отроги, я наткнулся на пятерых кочевников. По тому общему движению, которое они, сидящие и стоящие, проделали, нетрудно было догадаться, что я их интересую. Встреченного перед этим араба среди них не было.
В моменты подобных встреч, если вы даже не обладаете особой наблюдательностью, каждая жилка в вас подскажет вам серьезность положения. В такие минуты, опомнившись от пронизавшего тебя насквозь страха, соображаешь мгновенно. Мускулы, не видя перед собой непосредственного, активного насилия, только сжимаются крепче, готовятся к бою, выжидая указаний от передового товарища — глаза, молниеносно доставляющего сведения по назначению.
Спрашиваю себя: вперед, назад или остановиться здесь? Пойдя назад, я выкажу трусость, и противники обнаглеют и нападут со спины... Остановиться здесь, в узком месте, c одной тропинкой — невыгодно ни для бегства, ни для самозащиты... Надо идти вперед до удобного, открытого места. А может статься, что номады и не замышляют ничего дурного,— все это выяснится. Эти соображения были столь моментальны, что я даже не задержал хода и только улыбнулся деланно арабам и развалкой пошел вперед, кверху.
Пятеро двинулись за мной... Ощущение была дрянное,— я чувствовал пронизывающие меня в спину глаза банды... Вот-вот полетят в меня камни... Я надвинул плотнее на лоб тропическую каску, и меня осенила мысль: направо выступала на дорожку каменная глыба, я решил приютиться временно за ней, под ясным предлогом. Сворачивая за глыбу, я окинул взглядом идущих и увидел, как из руки одного из них выпал булыжник. Я стоял за камнем и наблюдал шествие противников. Мой план заключался в том, чтоб дать возможность пройти им вперед и тем выгадать мне положение.
Они шли вяло, переговаривались негромко и жестикулировали. Мне показалось, что они распределяли роли для предстоящего нападения. Дорога вперед, вверх оставалась все время для меня единственной.
Опасность, затягивающаяся надолго, противна. Является, наконец, желание взорвать ее, вызвать наружу неизбежный конец. Думал, было, объявить себя вооруженным и выстрелить из моего дрянного револьвера в воздух, но показалось глупым поступить так, во-первых, в затяжной рискованной игре обычно более трусливая сторона первая открывает действие... Я не хочу этим сказать, что не трусил,— трусил я здорово: испарина то и дело покрывала мое тело, поры выбрасывали из меня, очевидно, останки каких-нибудь микробов страха, которые так до смерти перепугались и навели панику на организм; во-вторых, все-таки я не имел силы окончательно поверить, что эти полуголые ребята — мерзавцы и впрямь решились уничтожить человека за рубаху и сапоги. Мне хотелось их видеть более пейзажными.
Я забыл сказать, что мои попытки заговорить с ними ни к чему не привели,— по-французски они не понимали, а я, кроме «киф-киф» да десятка полтора слов наших русских татар, не мог больше ничего предложить их разумению... СЛОВО «деньги», кажется, единственное, которое я уловил в их номадском жаргоне, но уже дипломатически делал вид, что его не понимаю... Я представляю себе, как меня будут ругать отважные воины и предприимчивые забияки за мою, может быть, нелепую стратегию в данном случае, но ведь я же не лез в бой — это раз, а два — это то, что я изучал с большим интересом происходящее, иначе бы и не рассказал его в таких подробностях.
Добрались, наконец, мы до удобного места. Место, как в опере «Кармен», только вместо луны светило еще высокое солнце Сахары, знаменитое, неяркое солнце пустыни, как серебряный кружок, как будто даже и не горячее, но его действие оцениваешь только по запеканию собственных мозгов и по накаленности почвы, пронизывающей ступни ног сквозь толстую американскую подошву.
Среди открытого места, которое я избрал для финала, торчал, как нарочно, камень, очень удобный для того, чтобы на него сесть, что я и сделал. Как собаки возле норы, расположились передо мной на корточках пятеро.
Я сел с развернутым торсом, имея в поле зрения полукруг врагов. В левой руке свешивался вдоль колена мой ящик с красками, удобно охваченный за ремень и ручку. Правая нога моя была согнута в развороте наружу и упиралась носком в грунт. Голова, шея, торс и ноги были построены спирально для быстрого приведения меня в движение. Правая рука была в кармане штанов с готовым револьвером...
В моменты такой изготовки, когда органы и мускулы договорились, сладились между собой, страх исчезает: активная озабоченность тогда ничтожит его.
Но кто же тут главный работник? Неужели глаз подметил такие признаки долженствующих возникнуть движений, о которых и я, его владелец, не подозревал? Или нос унюхал специальные испарения, предшествовавшие акту врага? Или радиоактивность пяти организмов передалась мне в обнаженные настежь приемники? Или архаическая память, по линии тысяч моих предшественников, из пережитых опасностей вспомнила сейчас аналогичный им случай?
Налево от моего торса, по линии поворота моей головы, с глазами, какие бывают у людей перед преступлением, сидел, как мне показалось, инициатор замысла... В каких деталях произошло нападение, я не разберусь, но я вскочил с камня и одновременно с движением номада ударил ящиком по его руке, схватившей меня за колено, и выхватил револьвер. Остальные бросились также ко мне. Сверк ножей подсказал мне момент, и я выстрелил вниз, под ноги нападавших на меня.
На этом, в сущности, и кончился эпизод опасности; номады бросились врассыпную, вверх в горы. А один из них упал саженях в трех от меня. Когда я подошел к нему, парень, разжалобивая меня, заскулил. Или он боялся, что я его пристрелю, или что возьму его с собой для сдачи властям. У него была пустяковая царапина на щиколотке, может быть, даже при падении на щебень он ссадил кожу. Меня утешило, что дело кончилось безвредно. Я вынул тряпку из ящика, смочил ее одеколоном и перевязал ногу. Перетрусивший делал вид, что и подняться не в силах. Поднял я его за шиворот и хлопнул его по сиденью, и мой раненый стреканул в горы. Когда я спускался вниз, к равнине, на меня полетели камни. Прикрываясь ящиком, я благополучно миновал эту атаку.
Вечером в оазисе у меня был жар, чередующийся ознобом. Видно, защитники моего аппарата здорово взвинчены были происшествием.
Встречи с человеком в таких взаимоотношениях бывают неприятны: за ними следует упадок сил, разочарование в том, что самый благонадежный спутник по жизни обманул тебя,— и не знаешь, на кого же, если не на человека, опереться...
Другое дело встречи с природными силами, законно и без дрянных соображений точно действующими, если ты попал впросак...
Море я любил до захлеба. А любимому доверяешь, предполагая, что и он тебе отвечает тем же. От этого, конечно, и зазнаешься.
Целые дни проводил я в купанье, в плаванье, в нырянье под своды береговых гротов. Застигаем был приливом во время сна в безвыходных пляжах, пережидал спада воды где-нибудь на откосе скалы, недоступной приливу. И много изучал я отчеканенные им камни и знал всякую его съедобную живность: раковин, ежей, крабов, креветок и мулей у его берегов, в заливных бассейнах и в протоках. Рисовал, питался и жил с ним. Проезжал в лодке от Пуан-дю-Ра до острова Друидес, считаемого одним из самых коварных мест океанского побережья, где, как морг, существует знаменитая бухта Мертвых, в гигантский грот которой выбрасываются остатки кораблекрушений, куда прежде всего, после каждого шторма, прибегают жены задержанных бурей или погибших рыбаков... Где, чтоб выбраться к берегу, надо выжидать наката волны, перебрасывающей лодку через риф...
И все-таки я не знал и не думал об окончательной опасности, которую океан может причинить. Многое мне сходило с рук.
Была даже не буря, а полбури, когда, в компании с одиннадцатилетним английским мальчиком, приехал я на велосипеде к моему любимому дикому пляжу Порсперону.
Любил я малышам показывать примеры небоязни и теперь показал мальчугану, как надо купаться на трудных местах. Купанье вышло неудачным: волны переваляли меня в песке. Окунуться начисто не представлялось возможным.
Я пошел на скалу, чтоб окатиться набегавшей на нее волной. Держался я крепко, но волна легко, мягко приподняла и сорвала меня в бурлящую среди подводных отрогов пену.
Первое, что я осознал,— это невозможность подняться над водой, ибо тогда верхними гребнями пришлепнуло бы меня к скалам. Говорят, пред смертью пробегает будто бы мгновенное воспоминание о всей пройденной жизни. У меня этого не было. Единственная мысль была, насколько помню, о конце, о рубеже моих событий: вот оно каково, когда оно приходит!.. Думаю, что вообще для рассуждений нет времени в такие минуты, когда все силы направлены к самосохранению, когда требуется последняя трезвость поведения всего аппарата.
Меня перекатывало и швыряло, как мешок. Все во мне ухитрялось не дать буруну повернуть меня на спину. Подводные камни мешали океану унести меня на простор, где для меня имело бы смысл вынырнуть на поверхность.
На всю мою жизнь осталось у меня живое и бодрое воспоминание об этой борьбе за жизнь. Противник был честный и такой мощный, что ему, конечно, не к чему была издеваться над моей силенкой.
Его мудрые ритмы не задерживались моим присутствием в его недрах...
Но ведь мы ровесники: тот факт, что я существую, показывает, из какой древности веду я мою нитку жизни. Не равномудры ли мы тогда, хотя и по-разному, с океаном?
Конечно, я не из того числа людей, которые, сидя на оборудованном океанском пароходе, воображают, что они управляют морскими пучинами, или, поворачивая ручку выключателя, воображают себя повелителями атмосферного электричества, но равноправие моего и океанского опыта для меня было очевидно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42